Знакома ли вам старая улица Казани, называемая Арским полем? Здесь, напротив парка культуры, за каменной оградой стоит большое здание. До революции то была духовная академия, а теперь – советско-партийная школа. На верхних этажах – аудитории, актовый зал, библиотека, спортивный зал, а внизу, в подвале, живёт обслуга школы – дворники, технички, буфетчики, истопники, шофёры. Коридор подвального помещения очень длинный – ребятишки там свободно носятся на трёхколесных велосипедах.
В том подвале я и вырос. Отец мой – истопник, мама – уборщица. Есть у меня ещё сестрёнка, двумя годами моложе, она с детства мечтала стать учительницей. Занимали мы одну комнату метров пятнадцати-шестнадцати. Мама любила опрятность, в комнате было всегда убрано. Нас приучили уважать порядок с пелёнок, а потому зимой мы играли в коридоре, а летом – в саду. Вот уж где нам было раздолье! Никто не стеснял свободу.
Народ в подвале жил простой, привычный к труду. Отцы и матери работали при школе, а молодёжь – кто где. Нам, детям, труд казался естественным. Никогда не слышали мы, чтобы кто-нибудь делил работу на чистую и чёрную, хорошую и плохую, большую и малую, лёгкую и тяжёлую. Мама заботилась о вёдрах и тряпках, отец возился с печами, лопатами, углем. Я с малых лет привык к тому, что солидные люди с уважением обращались к отцу, обсуждали с ним вопросы отопления, спрашивали совета. Грамоты у отца было маловато. Он знал арабские буквы, свободно писал письма, а как перешли на новый татарский алфавит, оказался безграмотным – газеты разбирал по складам.
– Дело моё очень важное, – говаривал он, покручивая чёрный ус, – тут я и профессорам не уступлю. Взять, к примеру, огонь. Поначалу его и ребёнок малый задует. Фу – и нету. – Он забавно топорщил щёки, будто задувал огонёк, кончики усов при этом поднимались и вздрагивали. Мы покатывались со смеху, глядя на него. – Смейтесь, звонки, смейтесь, – говорил он добродушно. – Ну, а после что? После ты его не просто эдак – фу, – после хошь дуй, хошь плюй, хошь лопни, он от этого лишь веселей разгорается. Горит, шумит, ярится, чёрт его дери! Вона какой домище согревает! Сам профессор сказал мне: «Спасибо, Шайхулла, в комнатах при тебе теплынь, благодать». Понимаете? Бла-го-дать!.. Только тут уж доглядывай в оба, рот не разевай. Не то, как разинешь рот-то, – и котел взорвёшь, и дом погубишь. Так-то. Огонь, он шутить не любит! Ну, нам-то он не страшен, мы режим его знаем. Рабочему человеку, дети, всё на свете послушно, потому не только один человек – весь мир голову перед ним гнёт. Есть ли аллах, не знаю, в котельню ко мне не заглядывал. Зато я знаю другое: рабочий человек на своём месте – это и есть аллах! Единый и вечный.
Мне не раз приходилось слышать от отца подобные рассуждения. В такие минуты он бывал чуточку навеселе. Любил, старый, похвастаться, гордый своим назначением в жизни. Расстегнув ворот рубахи, надев тюбетейку, садился он на лавку под старое, развесистое дерево во дворе и затевал возню с ребятишками, которые так и липли к нему, – кого обнимет, кого по голове погладит, кому сделает «козу» и пощекочет легонько. Дети хохочут, довольные, а отца, глядишь, на воспоминания потянуло. Нравилось ему про гражданскую войну рассказывать, когда ходил в разведчиках.
– Ведь не поверите, – начинал он разговор. – Вы, поди, думаете, Шайхулла-абзы ваш и курицы не обидит, да? Это верно, курицы не обидит, но только меня лучше не злить. Когда я ещё в царской армии служил, один генерал очень уж донимал меня, ну прямо житья от него не было. Ну, думаю, что-то уж больно ты расходился. А тут как раз – революция! И пошла среди солдат кутерьма! Подходит этот самый генерал – и ну глотку драть, пуще прежнего шумит. А у меня винтовка. Тут я, не долго думая, – ба-бах! – и нету его. Вот. А вы говорите, курицы не обидит… Если хотите знать, это мы Советскую власть добывали. Вот он кто такой, ваш Шайхулла-абзы!
Когда отец был трезвый, он много не разговаривал, молча занимался своим делом, умудряясь вымазаться сажей с головы до ног. И не замечал, что кепка на нём козырьком назад глядит.
Я начал помогать отцу совсем маленьким, а как подрос, мне уголёк в печку подбрасывать приходилось.
– Вот это физкультура! – говорил кто-нибудь из отцовских напарников. – Там, наверху, на железных кольцах бултыхаются, хотят, чтобы мускулы крепче были. А мускулатура-то вот она где! А ну-ка, Малик, покажи бицепсы. О-о, камень!
Мне приятно было это слышать, но ещё больше радовался отец.
– Пусть привыкает, – говорил он, плохо скрывая свою гордость. – Ремесло – это казна в кармане. Деньги – что, сегодня есть, завтра – тю-тю. А ремесло, оно человеку на всю жизнь, и после останется. Вот вырастет, выучится, кем станет – его дело, а коли душа с малых лет к работе лежать будет, скоро поймёт, чего кусок хлеба стоит. Нам, рабочим, это очень даже полезно.
Самодовольство отца не всегда мне понятно. Но я люблю наблюдать за его лицом в отблеске красноватого пламени, и лицо это кажется мне одухотворённым. Я хочу, чтобы отец был доволен мной и подтаскиваю к топке тяжёлое ведро с углём.
Окна нашей комнаты выходят во двор. В его глубине, за каменной стеной, большой сад. Днём слушатели школы готовятся там к экзаменам, а вечером сад переходит в наше полное распоряжение.
– Сказывают, деревья святыми посажены – попиками молодыми, – говорит отец. В честь праздника он, похоже, пропустил рюмочку, оттого и разговорчивый такой. – Недаром под самое небо вымахали. Поглядеть – так шапка свалится… Вот и свалилась уже, чёрт подери! Эй, ребятишки, где моя шапка?
Отец шарит под деревом, мы хохочем и незаметно возвращаем шапку ему на голову.
– Вот так дела! Оказывается, она на голове у меня… Эх, мелюзга вы пузатая, ну чего смеётесь? Вам бы только гнёзда разорять. Малик, – подозвал он меня, – видишь воронье гнездо во-он на том дереве? Можешь туда влезть? – Он показал на самое большое дерево в дальнем углу сада. – Нет, не сможешь, пожалуй. Лестница нужна…
Такое занятие, в самом деле, по нас! Ко мне тотчас подскочили мальчишки – и не одного нашего двора. Я у них вроде атамана. Это они прозвали меня Абреком, только гораздо позднее, когда я подрос и стал смахивать на него.
Помню, силы прибывали в нас день ото дня, всё кипело и бурлило внутри – и мы начинали куролесить, носиться всюду как черти. Сначала играли в саду, но скоро он стал для нас тесен, и мы вырвались в парк культуры – лазили по оврагам, прыгали по деревьям, раскачивались на качелях, да так, что смотреть страшно.
Учился я в восемнадцатой татарской школе, что была возле скверика Толстого, там же вступил в комсомол. С учёбой было всё в порядке, никто не жаловался, зато после уроков сладу со мной никакого. Тут я из Малика превращался в лихого и бесшабашного Абрека. Проделки на переменах частенько переходили рамки дозволенного. Мне, например, ничего не стоило пробежаться по партам, или на виду у класса перемахнуть через забор. А после уроков я уводил приятелей на Казанку. Там мы купались, катались на лодках, на спор ныряли в самых опасных местах коварной речки. Потом лугами, напрямик через холмы, бежали в парк. Тут глубокие овраги, чащобы, отвесные кручи – как раз то, что нужно отчаянным головушкам. Мы кубарем скатывались с крутых откосов, боролись, затаившись на деревьях, поджидали случайного прохожего, чтобы с гиканьем и свистом посыпаться на дорожку, прямо перед его носом. Мы воображали себя ловкими и бесстрашными, как тигры… О, эти забавы! Головы в шишках, лица в синяках и царапинах, матери не успевали чинить нам рубашки. А на другой день вдруг выясняется: кто-то уже успел наябедничать учителям. Нас ведут к директору, стыдят, ругают, убеждают, что пионерам не подобает так вести себя, вызывают в школу родителей. Мама у меня добрая, за всю жизнь пальцем меня не тронула, только плакала, причитая: как же теперь людям в глаза смотреть. Мне было её очень жаль, и два дня я вёл себя смирно. Потом всё начиналось сызнова. Зато отец долго не разговаривал.
– Ты что же, собачий хвост, в разбойники записался? – в досаде бросал он. – Абрек! Молокосос! Я тебе покажу! Марш! – И он отвешивал такую затрещину, что щека всю неделю огнём горела, в школу показаться было неловко.
Говорят, сбесившаяся корова страшней коня. Так и отец. Человек он в общем незлобивый, но уж если разойдётся – то держись! Мне эта его черта знакома с детства, а потому я его побаивался. После взбучки до поры до времени ходишь тише воды, ниже травы, но едва улягутся громы и молнии, опять за своё. День, прожитый без приключений, для мальчишки скучный. И снова всё кончается у директора в кабинете, где уже сидят мама или отец. После уроков домой идти страшно. На разведку посылаю Мунира – узнать, дома отец или нет… Время позднее, не вернуться никак нельзя. Отец, насупившись, сидит за столом…
В последнем классе школы я сильно вытянулся, раздался в плечах, намного обогнав своих сверстников.
– Вот те на! – смеялся отец, когда бывал в хорошем настроении. – Смотри, какие чудеса творит с человеком подвальный воздух! Это, поди, не просто так, мать, небось, дрожжей тебе в суп подсыпает…
С годами как-то само собой случилось, что стал я меньше озорничать, лучше учиться, увлёкся комсомольской работой. Впрочем, нам только кажется, что всё само собой получается, тут, определённо, сказались старания учителей, комсомольцев. К сожалению, не привыкли мы это замечать.
Как я уже говорил, мама работала уборщицей. Вечерами, когда в школе никого не оставалось, я вместе с ней шёл в спортзал. За мной увязывался и Мунир. Мама строго наказывала быть осторожней, ничего не ломать, не портить. Сначала мы самостоятельно начали осваивать гимнастические снаряды, а потом, когда подросли и мало чем отличались от слушателей школы, зачастили прямо на занятия. К волейболу, баскетболу и гимнастике у меня явно были способности. Вращения на турнике лучше меня вообще никто не мог выполнять. Туда я являлся в обычной одежде, пока не упросил родителей купить тренировочный костюм и белые спортсменки.
Как-то раз увидел я в зале тоненькую голубоглазую девчонку с густыми светлыми волосами, спадающими на плечи. В школе работал кто-то из её родственников, не то сестра, не то муж сестры. Девчонка оказалась шустрая, способная, упражнения на турнике выполняла даже лучше, чем я. Авторитет мой пошатнулся.
Иногда она лезла ко мне со своими советами:
– Да не так, Малик, вот как надо.
И начинала легко и ловко раскачиваться на кольцах, я только диву давался, глядя на неё.
Конечно же, мальчишке нелегко признать себя побеждённым, кажется, всё бы сделал, чтобы избежать такого позора, но на девчонку я почему-то не мог сердиться, она будто околдовала меня. Даже Мунир заметил это. С тех пор к месту и не к месту он стал поддразнивать:
– Ну что, Абрек, утёрла тебе нос девчонка? Раз, два – и готов!
Я злюсь, но вида стараюсь не подавать. Однако по моему лицу, наверное, совсем нетрудно догадаться, какая буря у меня внутри. Услышав однажды подтрунивания Мунира, девчонка, чуть покраснев, вступилась за меня:
– Ну какой он Абрек? У него имя есть, правда ведь, Малик?
До того вечера мне было совершенно безразлично, как Мунир ко мне обращается, но после слов Муслимы (а это была она) мне моё имя вдруг показалось необыкновенно привлекательным. Однако странное дело, в ту минуту я ничего не смог ответить ей – ни да, ни нет. И тотчас был наказан за это: почувствовав мою растерянность, девочка неожиданно вздёрнула носик и отвернулась. Я почувствовал себя оскорблённым до глубины души. Обычно меня трудно было вывести из равновесия, а тут я просто не узнавал себя.
С того вечера между нами пробежала кошка. Несколько дней я в одиночестве бродил по парку, засунув руки в карманы и насвистывая. Даже на соседнее кладбище заглядывал. В конце концов, не придумав ничего лучшего, вернулся в спортзал. Увидев меня, Мунир принялся надо мной потешаться:
– Ну, Абрек, выкладывай, что нашёл в оврагах парка! А может, кладбищенские призраки научили тебя уму-разуму? – Рот его растянулся до ушей.
От обиды кровь бросилась в лицо, чесались руки, но я прикинулся, будто не слышу Мунира. Зато к Муслиме стал придираться по всякому поводу. Она оказалась терпеливой и в ответ на мои выходки только смеялась звонко.
– Ты, Малик, совсем не умеешь вредничать, – говорила она, – на тебя сердиться нельзя. Ты как большой ребёнок. Неужели тебе так хочется меня расстроить? Ну скажи, на что ты дуешься, дурачок? Разве нельзя об этом сказать прямо?
– Он бы и сказал, да призраки язык ему прищемили! – подхватил Мунир, подливая масла в огонь.
«Ну, балаболка, ты у меня допрыгаешься! – подумал я, стиснув зубы. – Уж я таких тебе призраков покажу – не рад будешь!»
– Разве ты по кладбищу гуляешь, Малик? Там, наверное, очень грустно, и мысли всякие в голову лезут. Я бы в сад пошла, где людей много.
– Абрек у нас, как лермонтовский Демон, любит по глубоким оврагам бродить.
– Ну это ты зря, Мунир, Демон по оврагам не бродил.
– Защищай его, защищай! Видишь, Абрек уже улыбается!
Мунир нарочно злил меня, я и не думал улыбаться. Я с яростью бью мяч об пол, потом пинаю его изо всех сил. Теперь на меня кричали все, кто был в зале:
– Тише ты, медведь!
– Абрек, не сходи с ума!
Я делаюсь мрачнее прежнего и играю в волейбол со всей отчаянностью, на какую только способен.
Муслима между тем с каждым разом становилась со мной смелее. Вела себя так, словно она не жалкая девчонка, а по меньшей мере ханская дочь!
Прошло несколько недель. Надвигались выпускные экзамены, а я не мог сесть за книги. Муслима, как навязчивая муха, не давала ни минуты покоя. Даже на уроках чудился её смех. Я стал угрюм, рассеян, осунулся даже. Как-то учитель, которого очень уважал, оставил меня после уроков и спросил:
– Что с тобой происходит, Малик? Здоров ли ты?
Что я мог сказать? Я покраснел, опустил глаза и пробормотал что-то невнятное.
По дороге домой встретил Муслиму. В руках у неё был аккуратный портфельчик.
– Малик, куда ты пропал? – спросила она. – Почему не приходишь в спортзал? Неужели из-за Мунира? Ведь он шутит.
Нет, дело было вовсе не в Мунире. Я не бывал в спортзале, чтобы не видеть её, Муслиму. Но разве скажешь ей об этом? Видимо, догадываясь, она засмеялась:
– Такой большой Абрек, а боится шуток Мунира и меня!
Вот ведь заноза какая! Мне очень хотелось ответить ей. Чтобы я, уважающий себя мальчишка, да вдруг напугался какой-то пигалицы! Разве не я на днях схватился с уличными мальчишками? Один против четверых. Всех разметал. Да передо мною дрожит вся округа! Вообще в открытом бою я непобедим, разве что в тёмном углу по голове кирпичом дадут… Мне ли бояться девчонки, когда я её одним мизинцем повалить могу. Куда со стыда деваться? Пойти в парк и броситься с парашютной вышки или в омут озера Кабан нырнуть? И всё же… Всё же я боялся Муслимы, хотя признаться себе в этом не решился бы ни за что на свете. Это бесило меня, задевало гордость. В то время я ещё не умел контролировать свои чувства и поступки, не умел держать ответ перед самим собой.
Я знал, что Муслима тоже учится в школе, только в русской. Известно мне было и то, что после школы она собиралась в университет, на физмат. Я и сам любил точные науки, но мне хотелось учиться на строителя. Мечтал воздвигать дома, заводы, дворцы культуры. Работа строителя нравилась мне тем, что плоды её можно увидеть сразу, а не через много лет.
Стоя перед Муслимой, я чувствую, как краска медленно заливает мне лицо. Смотреть на девчонку избегаю, разглядываю низенькую церквушку, возле которой мы остановились.
– Так вот оно что! – вдруг приходит мне в голову. – Муслиме не нравится мой рост. До сих пор она ни разу не называла меня Абреком. Абрек-то ростом с колокольню был… Выходит, она насмехается надо мной! Мои большие чёрные глаза, кажется, начинают гореть, дыхание учащается. Но Муслима касается моей руки и говорит ласково (а может, мне только показалось, что ласково?):
– Приходи сегодня вечером в спортзал, ладно? Обязательно приходи.
И она, улыбнувшись, пошла своей дорогой. Я направился к дому. Хотя очень хотелось оглянуться, я сдержался. Не знаю, смотрела Муслима мне вслед или нет.
В тот день я с большим нетерпением ждал вечера, но… в спортзал всё же не пошёл. Я вышел в сад и взобрался на могучее старое дерево. Стал смотреть в освещённые окна. Муслима в новеньком костюме была очень красивой, нарядной. О, как увивался вокруг неё Мунир! При мне он только язык распускает, а сейчас – вы только поглядите на него! – рукам волю даёт. Ну, болтун, дождёшься у меня! Я отучу тебя хватать девчонок за руки!
Муслима тренируется, а сама нет-нет да и взглянет на часики. То ли торопится куда, то ли ждёт кого. (Мне почему-то ни разу не пришло в голову, что это меня ждала она в тот вечер.) Ну, если явится какой-нибудь парень, ему не сдобровать! Пока я ломал так голову, теряясь в мрачных догадках, Муслима ещё раз посмотрела на часы и вышла из зала. Мунир некоторое время покувыркался на кольцах, один в зале, потом потушил свет.
Мне достаточно одной минуты, чтобы слезть с дерева и погасить во дворе свет: я знал, где находится выключатель. Притаился в кустах, возле дорожки.
– Ой, как темно сегодня! – воскликнула Муслима, оказавшись во дворе. – Мунир, ты проводишь меня немного?
Да, он был готов проводить её. Но только он собрался взять девчонку под руку, я схватил его за шиворот и сильным рывком притянул к себе за кусты. Там от души заехал ему кулаком в нос – Мунир уткнулся головой в землю.
– Мунир! – испуганно крикнула Муслима, но он не ответил.
Всю дорогу, чуть приотстав, я шёл за Муслимой. В голове одно: если её встретит сейчас какой-нибудь «ухажёр», его ожидает та же участь, что и Мунира. Но её никто не встретил. До самого дома она шла одна, озираясь по сторонам. У себя во дворе и вовсе припустилась бегом. Видно, не на шутку была напугана.
Я наблюдал за ней с противоположной стороны улицы, укрывшись в тени дерева. В её окнах сначала было темно, потом они засветились. В глубине комнаты показалась Муслима. Через минуту она растворила окно и стала смотреть на улицу. Я отступил назад.