К книге
Избранные произведения. Том 3Часть пятая. 10
85%
Часть пятая. 10
58

В медсанбате Галим лежал рядом с большеглазым брюнетом бойцом Казарьяном, раненным в нижнюю челюсть. Он с трудом разговаривал, зато мог целыми днями играть в шахматы и на ночь оставлял их у себя под подушкой.

– Лей… тенант, да… вай… те по од… ной пар… тии в игру древ… них муд… рецов… – мучился Казарьян над каждым словом и сразу же начинал расставлять фигуры.

Галим играл неровно: то с увлечением – и тогда быстро побеждал Казарьяна, то бывал невнимателен и на пятом ходу проигрывал партию. В обоих случаях Казарьян порывался что-то сказать, но его забинтованный подбородок мешал партнёру разобрать, что он говорит.

Галим иронически улыбался, вспоминая своё увлечение шахматами в школьные годы, когда он, забыв про уроки, общественную работу и даже про сон и еду, носился как угорелый по городу, чтобы поспеть к сеансам одновременной игры с заезжим мастером. В своё время товарищи справедливо раскритиковали его на комсомольском собрании. Дело прошлое, от того мальчишеского наивного увлечения всё-таки осталось в памяти Галима и что-то неповторимо хорошее. Поэтому ему было одновременно и приятно и немного смешно смотреть на горячившегося Казарьяна, переживавшего каждую проигранную им партию.

Первые несколько дней в медсанбате, в четырёх-пяти километрах от передовой, Галим, хоть и привыкший к тяжёлому труду воина, жил в странном отдалении от войны, почти в нереально счастливом мире взглядов, улыбок и слов Муниры, которую он не переставал чувствовать возле себя даже в те долгие часы, когда она вынуждена была покидать его для других раненых.

Если бы прибывшие из роты разведчики не сообщили ему, что Верещагин перестал отвечать на позывные и что самолёты не нашли его группу, он ещё некоторое время продолжал бы оставаться в чудесном мире любви и радости. Но это сообщение вернуло его к суровой действительности, и расслабленный жгут его нервов снова напрягся. В новом свете увидел он и Муниру, оценил её как врача.

Как-то Галим был разбужен доносившимися из операционной хриплыми криками, не прекращающимися ни на минуту.

– Бойца привезли, на мине подорвался, – сказал сосед по койке.

Галим не мог спокойно лежать и прошёл в отделение, где больные обычно раздевались в ожидании своей очереди. Сейчас здесь никого не было. Дверь в операционную была закрыта не совсем плотно. Галим на цыпочках подошёл и заглянул в щель. Боец, которого две сестры держали за руки, уже устал кричать, он стонал.

Мунира, в белоснежной, подобранной за уши косынке и с марлевой повязкой, оставлявшей открытыми только глаза, работала молча и стремительно.

Галим заметил её нахмуренные брови, когда сестра замешкалась, и внимательный, полный сочувствия взгляд. «Жалеет раненого», – подумал Галим, и ему невыносимо тяжело стало смотреть на человеческие страдания.

Он покинул землянку и сразу оказался в прохладном, пахнущем терпким смоляным настоем бору. Тишина, прерываемая лишь шмелиным жужжанием, успокаивала его. Он сел на пенёк, и мысли его вернулись к Мунире.

Сегодня ему довелось увидеть Муниру за работой, и он был поражен её спокойствием, выдержкой. Какая нужна сила воли, какие нервы надо иметь врачу, чтобы помочь человеку на войне… Мунира уже не та девушка с длинными косами, с которой Галим лет пять назад взлетал на качелях в казанском парке. А он, нечего греха таить, до сих пор больше представлял её себе именно такой: смеющейся, пылкой, беспечной… Та Мунира была, пожалуй, проще, яснее, понятнее, но той Муниры уже нет. Есть другая – суровая, похудевшая Мунира, со сложными, более зрелыми чувствами. И может ли он уверенно сказать, что понимает её сейчас? А что, если между ними только остатки прежней, первой любви? И в ту же секунду эта мысль показалась Галиму уж слишком неправдоподобной, вздорной. Сомневаться в её любви после столь долгих и мучительных испытаний – не кощунство ли это со стороны Галима? Он и не сомневается, он только спрашивает себя: достоин ли он, собственно, большой любви Муниры? И потом… Ещё что-то, какая-то заноза есть в самом затаённом уголке сердца. Что? Ревность? Почему бы нет? Галим не мог так просто забыть и вычеркнуть Кашифа. Галиму всегда бывало не по себе, когда долговязая тень этого человека выплывала из сумрака прошлого и назойливо маячила в памяти.

В землянку он возвращался в тягостном раздумье и не сразу заметил впереди на тропинке освободившуюся после операции Муниру. Она была без халата и с открытой головой.

– Галим, почему такой невесёлый?

Он поднял голову и посмотрел в её открытые, вопрошавшие глаза. Разве можно было от неё что-нибудь утаить? Он едва совладал с искушением тут же поделиться с ней всеми своими думами, но было, пожалуй, неудобно стоять им в лесу на виду у всех. Они медленно повернули к медсанбату. Всё-таки Мунира по пути успела выведать, почему у Галима испортилось настроение.

– Не ждала я от тебя, – обиженно произнесла она по-татарски.

Они подходили уже к землянке.

Мунира с отчуждённым лицом рассказала, что Кашиф окончил жизнь позорно. Он уехал на фронт – конечно, не по своему желанию. И когда он, подлец, поднял руки перед врагом, его пристрелили свои же.

На короткое мгновение Галим перенёсся в далёкий 1941 год, когда они, семеро моряков с погибшей лодки, пройдя через Норвегию и северную Финляндию, двигались на соединение со своими частями. Ему вспомнился невзрачный человек с чайником, которого он застрелил при попытке перебежать к гитлеровцам.

– Презренные трусы всегда так кончают… – И Урманов закурил папиросу, рассеивая дым рукой, как будто отгоняя прочь все прежние сомнения.

– Ну, ещё что у тебя на душе? Выкладывай уж всё, – сказала Мунира. – Горькое лучше сразу выпить, чем цедить по капельке.

Галим откровенно признался во всём, что его мучило в эти годы их разлуки. Мунира положила ему руку на плечо и с улыбкой сказала:

– Сколько же чёрных сомнений было у тебя на душе, Галим! Хорошо, что ты сбросил с себя наконец этот груз…

В этот вечер Мунира позвала Галима в свою землянку. Впервые он побывал в её светлой и довольно уютной, с двумя походными кроватями и маленьким столиком, комнатке, с портретами на стене, с марлевой занавеской и полевыми цветами в снарядной гильзе.

Соседка Муниры, тоже врач, дежурила. Они сидели вдвоём и перебирали в памяти дни школьной юности, своих потерянных друзей.

Совсем недавно, выдавая нашивки раненым, Мунира разговорилась со связистом Шагиевым, который служил в одном батальоне с Лялей на Волхове. Во время прорыва блокады Ляля пропала без вести, её не нашли ни среди раненых, ни среди погибших.

Это известие потрясло Галима до глубины души. Он так разыскивал Лялю на Волхове, но безуспешно. Оказывается, они были почти рядом, а вот встретиться не пришлось. Так же разминулся он тогда и с Мунирой.

– Как-то не верится, что после войны вернёмся в Казань и больше никогда не увидим ни Хаджар, ни Ляли, – горестно вздохнула Мунира. – Сердце щемит, когда вспомнишь, как мы втроём ходили с песнями по берегу Кабана, как катались на лодке. Каждая улица будет напоминать о них…

Прошло ещё несколько дней. Многие раненые, лежавшие в медсанбате, выписались. Вскоре и Казарьяна перевели в тыл. Галим одиноко бродил по просторной палате-землянке. Ему не терпелось поскорее вернуться в свою роту. Рука уже почти зажила. Вчера в лесу он сделал два выстрела, и обе пули попали в цель. Приходил Шумилин, рассказал о больших приготовлениях в дивизии. В медсанбате плотнее ставили койки, приезжали какие-то комиссии. Пригнали много крытых автомашин.

Весь день лил дождь. Галим томился в одиночестве. Мунира ушла в подразделения проводить занятия с санитарами. Вернувшись уже вечером, она сняла мокрый плащ и направилась к Галиму.

– Скучаешь?

На её волосах, на раскрасневшемся от быстрой ходьбы лице блестели мелкие капельки дождя.

– Нет ничего хуже скуки от безделья! – Галим просительно взял её за локоть.

Мунира ласково сказала, что утром ещё раз посмотрит руку и, может, выпишет его.

Галим привлёк её к себе. Мунира доверчиво прижалась к нему головой. Галим поцеловал её мокрые волосы. Не поднимая глаз, Мунира погладила своей влажной рукой жёсткую щёку Галима…

Выписавшись из медсанбата и простившись с Мунирой, Урманов вышел на большак, ведущий к переднему краю. Ещё недавно совсем глухая, дорога в лесу теперь кишмя кишела народом. Беспрерывным потоком двигались колонны автомашин, замаскированные молодыми ёлками и берёзовыми ветками. Они сворачивали куда-то вправо и влево, где раньше и дорог-то не было. Шла артиллерия, катили самоходки, двигались замаскированные зеленью танки. Сновали «виллисы», мчались амфибии. А по обеим сторонам шагали пехотинцы, молодые загорелые ребята, с гвардейскими значками на груди. Сразу было видно, что хотя они и не здешние, но чувствуют себя уверенно на своей земле.

– Вот они, знаменитые карельские леса! А воздух-то какой! Прямо будто на курорте, – сказал кто-то из гвардейцев.

«Значит, скоро, скоро», – подумал Урманов и, шагая всё быстрее, свернул на тропу, которая напрямик вела в дивизию. Здесь было тихо, на деревьях пели невидимые птицы, под ногами сверкали лужи.

Неожиданно показался старший лейтенант Осадчий. Галим начал было официальный рапорт.

– Выздоровел? – перебил его Осадчий.

– Вполне здоров, товарищ старший лейтенант.

– Отлично. Начинаются горячие денёчки, брат. Иду от генерала. Есть приказ покончить с финскими фашистами!

Подходя к землянке, где размещались его бойцы, Урманов услышал доносившееся оттуда пение. Как всегда перед боями, бойцы собирались вместе и пели хором, но приглушённо, не полным голосом, и песни звучали иначе, как-то проникновеннее, чем обычно.

Урманов стремительно вошёл в полусумрак землянки. Бойцы, лежавшие на нарах и увлечённые песней, не сразу заметили его. Он забрался в свободный угол, и, когда смолкли все, раздался его тенор:

Споёмте, друзья, ведь завтра в поход,

Уйдём в предрассветный туман…

…Под вечер двадцатого июня был зачитан боевой приказ.

– Друзья мои, в ста километрах от Свири – моя родная деревенька. Мы будем драться за освобождение моей семьи, – обнимал ефрейтор Дудин товарищей, и глаза его при этом подозрительно поблёскивали.

В этот вечер семь бойцов принесли Шумилину заявление о принятии их в партию.

– Коммунистом хочу идти в бой, товарищ парторг, – сказал Галяви Джаббаров, передавая Шумилину заявление и рекомендации. – Красиво не смог написать, но написал, что чувствую. За это ручаюсь головой.

– А это самое важное, товарищ Джаббаров. В партию не за красивые слова принимают.

Джаббаров был тщательно выбрит, из-под чисто выстиранной гимнастёрки виднелся белый подворотничок. Ремень подтянут, сапоги начищены до блеска. Пилотка сидела на голове с особым шиком, как у девушек из медсанбата.

– Могу ли я уже сейчас считать себя коммунистом? – торжественно и серьёзно спросил Джаббаров.

– Хорошо, я буду считать тебя коммунистом, – не сразу ответил парторг.

Джаббаров ушёл успокоенный, с высоко поднятой головой.

«Чистыми и благородными становятся люди в боях», – подумал Шумилин, глядя на его твёрдую, уверенную походку.

Вскоре разведчики старшего лейтенанта Осадчего разместились в глубоких траншеях, тянувшихся до самой Свири. Сапёры протащили по ним лодки к реке. Артиллеристы, выкатив орудия на самый берег, установили их на прямую наводку. В подземных укрытиях приглушённо гудели моторы.

Стояла ночь, но было светло, почти как днём. Из траншеи, если приподнять голову, видна была Свирь. Здесь она раскинулась широко, на шестьсот-семьсот метров, спокойно неся холодные воды к Ладоге.

В эту ночь на всём протяжении Свири, от Онежского до Ладожского озера, шли последние приготовления. Свирь будет форсироваться одновременно во многих местах. Главный удар должен быть нанесён в районе древнего города Лодейное Поле.

В пустом блиндаже Шумилин собрал коммунистов разведподразделения.

– Собрание парторганизации разведки объявляю открытым. Президиума выбирать не станем. Слово предоставляется старшему лейтенанту Осадчему.

Сидевший рядом с Урмановым Осадчий встал и, сунув большие пальцы рук за пояс, заговорил неторопливо, с мягким украинским акцентом. Коротко он объяснил, как должны действовать разведчики при форсировании Свири и какова последующая задача после захвата плацдарма.

– Разведчики пойдут, как всегда, впереди, – продолжал Осадчий своё небольшое наставление. – Не забудьте, основная задача разведчиков в наступлении – быть глазами и ушами дивизии. Слепого да глухого, пусть он будет богатырской силы, может побить даже карлик. Поэтому всегда думайте о дивизии. Если мы будем действовать в отрыве, погоды не сделаем, а вред можем наверняка принести. В горячке боя мы иногда об этом забываем.

А это надо не только самим знать, но и другим разъяснять.

И последнее: все добытые сведения немедленно передавать командиру. Запоздалому сообщению – грош цена.

Слабый свет из единственного оконца в блиндаже падал на решительные лица коммунистов, сидевших плечом к плечу, с автоматами на коленях. А тех, кто сидел в углу, вовсе не было видно. Блестели только их ордена и медали.

– Я верю вам, товарищи, как верю себе, – закончил Осадчий. – Вы знаете, в бою никогда не бывает легко. Но нам ли бояться трудностей, товарищи! Решительно и смело пойдём вперёд. – Не дадим опомниться врагу. Думаю, что коммунисты, как всегда, будут служить образцом для остальных.

– Кто ещё возьмёт слово? – Быстрый взгляд Шумилина прошёл по суровым лицам коммунистов. Ровное, спокойное дыхание их говорило, что они уверены в победе, что их не страшат ни холодные воды Свири, ни финские снаряды.

– Вопрос ясен, товарищ парторг, – сказал старший сержант Прокофьев.

– Какую же резолюцию примем? – И Шумилин сам ответил на свой вопрос: – Может быть только одна резолюция: разгромить финских фашистов. Возражений нет? Нет. Собрание считаю закрытым. Сейчас возвращайтесь в свои отделения, поговорите с бойцами, поднимите их боевой дух, поделитесь с молодёжью своим опытом.

Нечто неповторимо прекрасное рождается в этих собраниях коммунистов перед боем. Они не шумны и не многословны. Основной докладчик и то занимает всего-навсего десять-пятнадцать минут. Но сплочённость, уверенность, которой заряжаются коммунисты, крепче любой брони, любой стали.

Когда Урманов пришёл в своё подразделение, ефрейтор Дудин перечислял бойцам членов своей семьи от мала до велика.

– Скоро начнём, товарищ лейтенант? Сердце разрывается, – обратился Дудин к Урманову.

– Уже скоро, скоро, Дудин.

– Эх, были бы только живы!

– Вчера войска Ленинградского фронта взяли деревню Роккала, в шестнадцати километрах от Выборга! – радостно заявил Ликкеев. – В сороковом году меня там ранило, – добавил он.

– Товарищ лейтенант, вы не были в городе Мстиславе? Там протекает река Проня… Эх и красивая же… – прищёлкнул пальцами белорус Соловей и задумчиво продолжал: – Почему-то не сообщают о боях, идущих там.

– Не падай духом, Соловей, скоро услышишь и о Проне.

– Товарищ лейтенант, а что-то уж очень неслышно воюют союзники?

– Ну как же, добились успехов, продвинулись на две мили в районе какого-то Телли-сюр-Селли, но города пока ещё не взяли, – насмешливо молвил Джаббаров.

– В Телли-сюр-Селли они в калошу сели! – не вытерпел, съязвил даже добродушный Дудин.

– Они хотят свалить Гитлера консервными банками да черепашьими яйцами. Если бы не боялись, что Красная Армия одна победит Германию, они ни за что не высадили бы десант.

– Нет у них по отношению к фашистам настоящей ненависти, – заявил Дудин. – Я видел их министра один раз в кино и понял его волчью душу…

– Правильно, – согласился Джаббаров, поглаживая шершавой ладонью приклад автомата. – У нас вот есть сказочка о двух шайтанах. О большом шайтане и о маленьком шайтанчике. Испокон веков известно, что шайтану нет ничего слаще, как испоганить душу человека. А для этого ему нужно забраться в нутро человека. Но большому шайтану не пролезть в рот, потому что он большой. Он и пользуется услугами маленького шайтанчика. Когда человек зазевается, он – раз! – и влетает ему в рот. Вот почему, – Галяви поднял указательный палец, – когда зеваешь, обязательно закрывай рот рукой! Если маленький шайтанчик проник в рот, человеку уже каюк. Он мутит, мутит его, пока человек сам не превратится в шайтана. По-моему, Дудин, – заключил Галяви, – и у того министра, когда он зевал, не было привычки закрывать рот рукой – и не один шайтанчик попал к нему в душу.

– Ох и язык у тебя, Галяви! – подал реплику Прокофьев. – Живи ты где-нибудь в капиталистической стране, тебя повесили бы на первом попавшемся столбе.

– Руки коротки! – отрезал Джаббаров и, приподнявшись, стал смотреть в сторону Свири.

С комсомольского собрания вернулся младший сержант Касаткин. Он попросил у лейтенанта разрешения провести небольшую беседу с бойцами.

– Давай, давай, агитатор, садись в серёдку, вот здесь, чтобы все слышали, – предложил кто-то, уступая Касаткину место на трухлявом пеньке.

Касаткин вытащил из кармана давно знакомый бойцам блокнотик и обвёл всех своими серыми мягкими глазами. Он мог на память цитировать и Пушкина, и Горького, и Маяковского. Но больше всего он любил строить свои беседы на местном материале, считая его более доходчивым.

– Товарищи, – сказал он ровным, приятным голосом, – во вчерашнем номере газеты «Ватан учун сугышка»[26] на татарском языке напечатано письмо отца нашего ефрейтора Галяви Джаббарова…

Бойцы с явным интересом повернули головы в сторону, где устроился, как именинник, Галяви Джаббаров. Вчера он показывал всем газету, и радости его не было конца. Кроме письма была напечатана семейная фотография: его отец, в чёрной тюбетейке, мать, в белом, повязанном по-татарски платке, и младшая сестрёнка. Это письмо и карточку Галяви получил ещё месяц назад. В те дни к ним приходил корреспондент из газеты. Он заинтересовался письмом, переписал его, а фото переснял и уехал. Галяви так и не понял, что тот хочет сделать с письмом его отца. Таких писем на фронт идут миллионы, – разве они интересны для других? Когда же он показал уже напечатанное в газете письмо отца Касаткину, тот живо заинтересовался.

– Переведи-ка на русский язык… Замечательное письмо! – заметил Касаткин, когда Галяви закончил перевод. – Такое письмо имеет общественное значение. Правильно сделали, что напечатали. И мы прочтём его по-русски нашим бойцам.

Письмо начиналось традиционными словами: «Хат башы – яз каршы» – «Мы пишем тебе и ждём твоего ответа». А в четырёх уголках вкось были написаны четверостишия, в которых выражались любовь, пожелание быть здоровым и сожаление, что это письмо счастливее тех, кто его пишет, потому что оно увидит адресата. Дальше передавались поклоны отдельно от каждого члена семьи, поклоны по числу звёзд на небе, по числу листьев в лесу. После этого шло подробное описание колхозных дел – как, не жалея своих сил, они работают в колхозе, чтобы обеспечить Красную Армию хлебом. В конце отец обращался к сыну-солдату. Это место Касаткин прочитал дважды.

– «…Сын мой, ты пишешь, что был ранен. Батыр без ран – разве батыр? Ты пишешь, сын мой, что снова вернулся в свою часть, к своим друзьям. Очень рад. Человеку легче среди друзей. Ты сообщаешь, сын мой, что у тебя друзья русские, украинцы, карелы и сыны других народов. Всегда слушай старших товарищей и не отрывайся от них. Один прутик может сломать и ребёнок. Но связанные вместе прутья кто сломает? Узел, сын мой, не завязывается и не развязывается одной рукой. Ты пишешь, сын мой, что вы воюете против немецких и против финских фашистов. Что белая собака, что чёрная – всё собака. Так бейте беспощадно тех и других, чтобы искоренить навсегда это поганое фашистское семя. Фашисты хуже чумы. Они могут, если их не одолеть, загубить весь мир.

Сын мой, будь смелым в бою и воюй с оглядкой. Не забудь – у врага четыре глаза. Если тебе, сын мой, придётся туго, помни слова нашего народа: «Даже если твой рот полон крови, и тогда не подавай вида врагу».

Касаткин закончил читать.

Урманов тихо зашагал в другой конец траншеи. Солнце уже взошло, над Свирью рассеивался лёгкий ночной туман. Издалека наплывал всё усиливающийся гул, и вскоре над головой пролетели, ревя моторами, наши бомбардировщики, штурмовики, истребители. Немного спустя северный берег Свири окутало чёрным дымом, и в воздух полетели вперемешку с дымом и комьями земли массивные обломки финских укреплений.

– Началось! Началось! – восклицал Галим, обняв за плечи откуда-то взявшегося санитара Березина.

Березин протянул ему листок бумаги.

– Что такое?

Санитар закричал ему в ухо:

– Военврач дала.

Урманов жадно пробежал записку:

«Галим! В эту грозную и торжественную минуту хочется мне быть рядом с тобой. Вы первыми переправляетесь через Свирь. Я беспокоюсь за тебя и горжусь тобой. Будь невредим, милый.

Мунира».

У него даже дух захватило. Он глядел на кипевший от артиллерийских разрывов противоположный берег Свири, и в нём крепла уверенность, что он войдёт в этот огненный ад без колебания и останется жив.

Поцеловав записку Муниры, он спрятал её в нагрудный карман и побежал к своим бойцам.

Предыдущая главаГлава 58 из 68Следующая глава