– Ну как, Рахим, пишет сын-то? Жив-здоров? Где воюет? – говорил Султан Шамгунов, шагая в ногу с Урмановым.
– Пишет, но редко. В Заполярье он.
– Ох, куда угодил! Снег там, говорят, да камни.
А ездят только на собаках да оленях.
Но когда Рахим-абзы, побуждаемый долгом вежливости, в свою очередь поинтересовался, продолжает ли сын Султана Кашиф служить в госпитале в Казани или, может быть, теперь уже тоже на фронте, Шамгунов вдруг вспомнил, что «старуха наказывала ему зайти тут к одним знакомым», и поспешно простился с Урмановым, явно чем-то расстроенный.
«Может, несчастье какое с сыном стряслось?» – подумал Урманов и долго смотрел ему вслед. В давней молодости оба они работали токарями на том же заводе, что и теперь, только завод тогда был не больше нынешнего механического цеха. Через несколько лет хозяин перевёл Султана в контору. «Полюбился мне твой характер, Султан. Не скандалишь ты, как другие, из-за разных пустяков», – сказал он Шамгунову.
А вскоре Султан, на удивление своим бывшим товарищам, женился на засидевшейся в девках дочери Мухаметкасима-муллы. В то время много судили-рядили об этом, но так как вёл он себя тихо, незаметно, ничего не желая знать, кроме бухгалтерских книг и семьи, то о нём в конце концов попросту забыли. Революция ничего не изменила в жизни Шамгунова, он всё так же делил своё время между конторскими счетами и семьёй.
Когда началась война, в цехе сразу же стал ощущаться недостаток в квалифицированных рабочих руках. И в эти грозные дни в заводские цехи стали возвращаться такие ветераны, как Парамон Васильевич, пришли на смену своим воюющим мужьям, братьям, сыновьям жёны, сёстры, матери. Потянулись в цехи к станкам и конторские служащие.
Старик Шамгунов долго ходил вокруг да около того нового, что совершалось на заводе на его глазах. Наконец однажды, не то устыдившись других, не то всерьёз и глубоко захваченный тем патриотическим подъёмом, которым дышало всё вокруг, он явился в механический цех.
– Хочу тряхнуть стариной, – смущённо сказал он Урманову. И попросился к станку. – Авось не отвыкли ещё руки держать резец. Говорят же: что впиталось с молоком матери, то никогда не забывается.
– А как же твоя работа в бухгалтерии? – спросил Рахим-абзы.
– Сам же буду вести… придётся работать в две смены.
Дома он сказал своей старухе:
– А ну, старуха, приспособь-ка мне там пиджачишко, что похуже.
– Зачем тебе старое хламьё понадобилось? И этот не ахти как хорош. Ишь рукав-то пообтёрся. Ну, да я мигом залатаю.
– Нет, старуха, в этом я буду работать в бухгалтерии, а чтобы стоять за станком, надо бы что похуже.
Старуха подняла редкие брови. Маленького роста, сгорбленная, сухонькая, она была похожа на сморчок.
– Никак, вздумал за станок встать? – спросила она с ядовитой усмешкой.
– Вздумал, вздумал, старуха. Сейчас даже пенсионеры выходят на работу. Не хватает рабочих рук.
– Но у тебя же сердце… – начала она, уверенная, что и на этот раз настоит на своём.
Но старик нетерпеливо перебил её:
– Сердце и останется сердцем! Сейчас не до него.
– Вот старый дурень! – вышла из себя старуха. – Жеребёнок тебя в голову лягнул, что ли? Куда уж тебе тянуться за людьми… Да чтоб им… Нет, нет, и не говори, и не заикайся. Не пойдёшь к станку…
– Нельзя, старуха, нельзя, – возразил Султан. – В другое время я бы не перечил тебе. Но на этот раз не могу. Хороший ли, плохой ли, но я человек советский. Не могу я стоять в стороне, когда на нас надвигается этакая чёрная туча… Дед Парамон десять лет как на пенсии, и то вышел на работу. А я ведь, видит Аллах, моложе его, куда моложе. Да и тебе не плохо будет, – схитрил он, – к рублю второй придёт. А ещё, скажу тебе, если мы здесь поможем, и Кашифджану[19] на фронте легче будет.
– Почему это на фронте, когда он в Казани? – перебила Султана жена и, поджав тонкие губы, впилась в него долгим, подозрительным взглядом.
– Не знаешь разве, как военный человек: сегодня здесь, а завтра на фронт отправили… – тихо, почти шёпотом сказал Султан.
– Или от старости разум потерял? И что ты только мелешь сегодня?..
Кашиф был их единственным ребёнком, оставшимся в живых из шести детей. Рос он баловнем, неженкой, получал от матери всё, что бы ни пришло ему в голову потребовать. Мать не выпускала его на улицу, если было чуть холодно, сыро или ветрено. Запрещала ему кататься со сверстниками на коньках: «Покалечишься, чего доброго, руки-ноги переломаешь». Если Кашиф отставал по каким-нибудь предметам в школе, мать нанимала ему в репетиторы соседей-студентов. Мягкий, слабохарактерный Султан не решался ввязываться в споры по поводу воспитания сына, и тот рос исключительно под наблюдением матери. Изредка выведенный из терпения Султан всё же говорил жене: «Портишь ты, мать, мальчика.
И кем ты хочешь воспитать его?»
Но Минзифа поднимала такой крик, что Шамгунов лишь отмахивался в ответ.
«Кашифджан, слава аллаху, весь в мать… не зимогор какой-нибудь без роду, без племени, вроде отца своего», – торжествующе заявляла тогда жена, давным-давно забыв, как перезревшая дочь муллы всеми правдами и неправдами домогалась хоть такого «безродного» жениха.
Когда началась война и выяснилось, что мобилизованный Кашиф останется в Казани, Шамгунов даже порадовался: «Ну и ладно, что всё так хорошо устроилось». Но гитлеровцы забирались всё дальше в глубь страны. И теперь Султан, задумчиво похаживая по комнате с заложенными за спину руками, всё чаще бурчал себе под нос:
– Да… вон они, дела, как обернулись…
«Бывает пора, когда и старое дерево зацветает», – гласит татарская пословица. Султан Шамгунов, в прямое подтверждение этой народной мудрости, впервые восстал против своей властной жены и пошёл работать к станку. С непривычки болели ноги, ныла спина, дрожали от долгого напряжения руки. Но старик не жаловался, общее настроение захватывало его всё сильнее.
Сегодняшний день особенно потряс его: письма фронтовиков-казанцев, товарищи по цеху, наперебой спешившие отдать родине свои скромные сбережения… Только теперь понял он, что воюет не только армия, воюет весь народ.
Старик читал газету, когда пришёл Кашиф.
– Вот хорошо… и отец дома, – радостно встретила сына мать. – Совсем рехнулся старик. Неделю домой не показывался.
Увидев сына, Султан Шамгунов отложил газету. Сняв очки, он внимательно оглядел Кашифа своими преждевременно потускневшими глазами.
– Садись, поговорим немного, – пригласил он сына. Кашиф небрежно опустился в кресло и, закинув ногу на ногу, стал заботливо осматривать, не забрызганы ли его до блеска начищенные сапоги.
– Надеюсь, разговор не будет особенно утомителен, папа? – со снисходительной усмешкой спросил он отца.
Султан помолчал немного, потом, будто окончательно решившись на что-то, снова надел очки.
– Сынок, я давно кое-что хочу спросить у тебя…
– Пожалуйста, папа.
– Долго ты ещё думаешь пробыть в Казани?
Кашиф недоумённо пожал плечами.
– Я человек военный, подневольный, – ответил он с таким видом, будто очень сожалеет, что его старый отец не понимает простых вещей. – Может, уеду завтра же, а может, останусь здесь до конца войны.
Султан, опёршись обеими руками о стол, медленно приподнялся и спросил, чуть вытянув шею:
– До конца войны?
– Я говорю – может быть.
– Может… быть…
Султан опустился на своё место, весь как-то сжавшись, точно став вдруг вдвое меньше. На узком, недавно бритом лице его резко выступили морщины, на правом виске часто-часто забилась жилка. Это бывало с ним обычно в минуты большого волнения. Придавив её пальцем, под ногтём которого виднелись остатки неотмытого машинного масла, с трудом подыскивая нужные слова и превозмогая внутреннюю нерешительность, он едва слышно проговорил:
– Ты, Кашифджан, хоть бы в другой город перевёлся… а то у всех на глазах…
Старику мучительно не хотелось обижать единственного сына, и вместе с тем он не мог не высказать тяжёлых дум, теснившихся в его мозгу.
Кашиф встал и подошёл к стеклянной горке, сплошь заставленной разными безделушками и посудой. Зеркало, висевшее на противоположной стене, отразило его аккуратно подстриженный затылок и белую, холёную шею. До армии Кашиф не позволял себе держаться перед отцом так бесцеремонно. Он побаивался его. Но, надев военную форму, Кашиф с облегчением почувствовал, что вышел из-под власти отца. Да и сам Султан стал смотреть на него как на взрослого.
– Я, кажется, надоел вам, папа? – опёршись плечом о шкаф, бросил Кашиф с подчёркнутым пренебрежением.
Ответ сына возмутил старика.
– Собственное дитя, каким бы оно ни было, не надоедает родителям, – сказал Султан, едва сдерживаясь. – Но, Кашифджан, – продолжал он уже более резко, – я начинаю краснеть за тебя перед людьми. Потом… мне кажется, ты слишком много приносишь продуктов и всего прочего. Неужели тебе столько положено по норме?
На мгновение Кашиф растерялся.
– Что, или отъелись? – наконец проговорил он обозлённо.
– Не то говоришь, сын… не то. Скажу тебе прямо: я сомневаюсь… добрым ли путём добываешь ты то, что приносишь в мой дом… Не обижайся на отцовские слова. У меня есть основания думать так… ведь один раз уже было, что ты чуть не пошёл под суд, ты сам говорил…
Кашиф покраснел.
– Понимаю, отец! – сказал он, встав на всякий случай в позу напрасно и до глубины души оскорблённого человека. – Что ж, если я такой недостойный сын, могу с сегодняшнего дня перестать ходить к вам. Солдату найдётся место где переночевать… – И Кашиф быстро вышел из комнаты, уверенный, что отец остановит его.
– Куда ты? – удивилась мать. – Сейчас самовар закипит. И обед готов.
– Я уже сыт… Прощайте… – И Кашиф с досады, что расчёт его не оправдался – отец и не думает удерживать его, сильно хлопнул дверью.
Минзифа побежала к мужу.
– Что случилось? Что ты наделал? – набросилась она, по обыкновению, на него. – За что выгнал единственного сына?
Обычно только отмахивавшийся от неё, как от осенней мухи, Султан вдруг вскочил на ноги и, стукнув кулаком по столу, закричал:
– Чтобы впредь от Кашифа не брать ни крошки! Слышишь?.. И эту, как её… Зямзям… спекулянтку… тоже не сметь пускать к нам! Чтобы порога не переступала, духу её чтобы не было! Понятно?
Старик так кричал, что Минзифа обомлела: она ещё ни разу не видела мужа в таком состоянии.
Растерявшемуся от неожиданности Кашифу ничего больше не оставалось, как вернуться в свою комнатку в госпитале, на улице Чернышевского. Это была вторая неприятность за этот день. Он избегал обычно заходить в палаты, где лежали раненые. Если же и случалось зайти по делу, старался выскользнуть оттуда как можно быстрее. Но сегодня в пятой палате его всё же успел остановить раненый, прибывший не так давно с фронта; обе ноги у него были в гипсе.
– Разрешите спросить, младший лейтенант, вас на каком фронте ранило? – добродушно обратился он к Кашифу.
– Я не раненый, я работник госпиталя, – нехотя промямлил Кашиф.
– Значит, врач? Верно, болели, что я вас ещё не видел?
– Вы ошиблись, я и не врач… Я…
Раненый вдруг вспыхнул:
– Какого же чёрта тогда вы здесь путаетесь? Разве не знаете, где сейчас должен быть здоровый мужчина?
– Тише, тише, вам нельзя волноваться, – испуганно оглянулся Кашиф, нет ли среди свидетелей его позора служащих госпиталя, и стремглав выскочил из палаты.
…А сейчас, погасив в своей комнате свет и сцепив на затылке руки, он лихорадочно думал: а почему бы ему и на самом деле не уехать из Казани?
Вот придёт на вокзал и сядет в поезд. Дежурный в красной фуражке даст три звонка, раздастся свисток, и поезд тронется. «Пусть тогда повертятся без Кашифа Шамгунова… Будут знать…» – сам не зная над кем, злорадствовал он. Побегут перед его глазами окраины Казани, а дальше – леса, поля, другие города. Что ж тут плохого?..
Пока эти леса и поля вставали в его сознании, как некая туманность, он мог думать об отъезде сколько угодно. Но лишь только действительность представала перед ним во всей своей конкретности, он отступал. Легко сказать – ехать! А куда? В госпиталь другого города? Но каким образом он осуществит это? В таком случае – на фронт, в огонь? Но он, мелкий себялюбец, совсем не хотел рисковать своим благополучием, а тем более жизнью. С какой стати? Он хочет жить для себя. Он ещё не потерял надежды жениться на Мунире.
«Эх и зажили бы мы тогда! В саду у нас обязательно была бы беседка, вся в зелени и цветах! Как уютно в такой беседке попивать чаёк долгими летними вечерами… Правда, эта капризная девушка в последний раз обошлась со мной довольно-таки дерзко. Но ведь возьмётся же она когда-нибудь за ум. Чем я плохой жених?.. Плохо, что о Мунире, кроме того, что она на фронте, я больше ничего не знаю. А что, если справиться о ней у Суфии-ханум?..»
И Кашиф решил тут же осуществить свою мысль.
Ему открыли сразу же. А в дверях стояла… Мунира. От неожиданности Кашиф даже растерялся.
Опомнившись, он схватил девушку за руки.
– Мунира! Ты откуда? Совсем к нам? – накинулся он на неё с расспросами, забыв теперь даже и думать об отъезде.
Девушка ответила вопросом:
– А ты всё ещё в Казани? Не надоело ещё в тылу сидеть? Я уверена была, что ты давно уже воюешь.
Он сделал вид, будто не расслышал.
Ему не терпелось поскорее узнать, что же думает Мунира делать дальше. Но, наученный опытом, он уже не торопился, как когда-то, со своими советами, а ждал, что скажет сама Мунира.
Она сказала, что в Казани всего на один день, что её переводят в Ленинград. Когда они порожняком ехали в десятый рейс, их санитарный поезд был подожжён немецкими самолётами. Она выпрыгнула из горящего вагона в тот момент, когда на ней уже стало тлеть платье.
Услышав о Ленинграде, Кашиф внутренне задрожал, но внешне постарался остаться спокойным. Усиленно задымив папиросой, он только произнёс безразличным тоном:
– Там ведь сейчас очень трудно. Блокада…
– А я не ищу тёплых местечек, как некоторые военные, – отрезала Мунира.
«Начинается», – подумал Кашиф с раздражением и встал. Заложив руки за спину, он шагал из угла в угол, длинный, мрачный.
– Ой, Кашиф, ты прямо Мефистофель! – вдруг засмеялась Мунира.
Кашиф на секунду застыл в картинной позе среди комнаты, потом быстро шагнул к Мунире и, задыхаясь, проговорил:
– Ты смеёшься, а мне хоть в петлю. Я не могу жить без…
– Нет, Кашиф, – нахмурив брови, перебила его Мунира, – и жизнь и смерть решаются не здесь. Твои слова – детские ёлочные хлопушки, больше ничего. Если ты этого не понимаешь, тем хуже для тебя. Мне казалось, что я пристрастна к тебе, я ещё и ещё раз проверила себя. Но теперь мне окончательно ясно, что ты как был, так и остался эгоистом, пустым человеком. Ничего тебе впрок не пошло. Нам не о чем больше говорить…
Побледневший Кашиф начал было оправдываться, но Мунира, даже не дав ему договорить, молча открыла дверь.
Был уже конец октября. Дул порывистый ветер, гоня редкие колючие снежинки. Ни луны, ни звёзд, ни огней. Кашиф шёл спотыкаясь, ничего не видя перед собой.
В тот же вечер Мунира побывала у матери Тани Владимировой.
Капитолина Васильевна встретила её, как родную дочь.
– Письма от Тани есть? – торопилась узнать Мунира.
– Есть, есть. И даже для тебя есть, – успокоила её Капитолина Васильевна, открыла дверцу небольшого шкафчика и выбрала из Таниных писем последнее. – Я три раза была у вас дома, да не заставала Суфию Ахметовну. С последним даже в райком к ней наведывалась. А она отлучилась куда-то на предприятие.
Мунира долго смотрела на синий конверт со штампом полевой почты, на твёрдый, прямой почерк Тани.
«Мунирка моя, ласточка!
Ты получила мои письма? В них я всё обещала тебе рассказать подробнее о своём житье-бытье…» – писала она, как всегда, аккуратно, без единой помарки.
Письмо было помечено августом 1942 года.
Не пришлось Тане, как она предполагала при отъезде, участвовать в боевых операциях ни на энском, ни на других направлениях. А посадили её за учёбу – предложили изучать штурманское дело. На фронт она попала только в конце июля и теперь летает штурманом. Изо дня в день приходится вести встречные бои с вражескими истребителями. Огонь зениток, назойливое преследование прожекторов сопровождают, за редким исключением, каждый их рейс. Это, конечно, не легко. А всё же к этому можно привыкнуть. И она привыкла. Но ужасно, когда на глазах горят самолёты подруг и она видит, как подкрадывается к ним смерть, и ничем не может помочь им. В такие дни, вернувшись на аэродром, она торопится уйти в землянку. Уткнётся в подушку и горько плачет. Она знает, Мунира поймёт, что она плачет не потому, что боится смерти, – жалко подруг… А через несколько часов она снова поднимается в воздух. Под крыльями самолёта плывёт родная многострадальная земля. С каждым вылетом всё напряжённее следит Таня за приборами, чтобы бомбы падали точно в цель. И вот бомбардировщик снова над целью. Снова боевой заход. Снова бьют зенитки, слепят прожекторы…
«Я знала, я верила, что ты будешь именно такой», – думала Мунира, задумчиво опустив руку с письмом. Перед её глазами, как въяве, встало близкое и дорогое лицо подруги.
Мунира уехала из Казани на заре. Спрыгнув с площадки уже тронувшегося вагона, она ещё раз обняла и поцеловала мать.
Суфия-ханум опять осталась одна.