День прибавлялся, а январские морозы крепчали. Думалось, никогда не быть весне, а солнцу – в зените. Так и будет оно кружить низко, сквозь пахмурь, как сегодня.
Дул ни на минуту не затихающий порывистый ветер без снега, превращая улицы в грязный гололёд.
На заводе получили новый заказ – «Казмашу» предлагалось приступить к выпуску сеялок. Директор и главный инженер завода срочно должны были вылететь в Москву. Получение дополнительного заказа почти вслед за утверждением проекта инженера Назирова было как гром в ясном небе. Собственно, новый заказ начисто зачёркивал проект Назирова. Было бы ещё полбеды, если б всё заключалось в этом. Во имя государственных интересов можно отказаться не только от утверждённого, но даже и от осуществлённого проекта. Но этот новый заказ ставил под сомнение всю программу завода.
Муртазин вспыхнул было, разбушевался. Но скоро ярость сменилась спокойной до невозмутимости выдержкой. Впрочем, Гаязов особенно этому не удивлялся: он больше других успел приглядеться к директору. Чем больше усложнялась обстановка, тем твёрже держался Муртазин, показывая новые, неожиданные стороны своего характера.
Он болел гриппом. Врачи не разрешили ему выходить, и это позволило Муртазину отложить поездку. В считанные дни он переворошил множество материалов о производстве сеялок, сделал сравнительные расчёты и, больной, с заросшими щеками, обмотав шею тёплым шарфом, приехал на завод.
– Зоечка, быстро ко мне Гаязова, Михаила Михайловича и Калюкова, – просипел Муртазин простуженным голосом, проходя в кабинет.
Вчетвером уселись вокруг стола. Гаязов с первого взгляда понял, что Муртазин плохо спал эти дни, – веки у него припухли, крупные черты лица стали ещё резче.
Директор начал без всякого вступления:
– Я решил отказаться от сеялок. Я убеждён, что проект Назирова надо во что бы то ни стало защитить и пойти на значительное увеличение выпуска запчастей и установок, если этого потребуют от нас взамен сеялок.
– Как же это так, Хасан Шакирович, – спросил простоватый Калюков, – одной рукой утверждают проект, другой…
– Ничего удивительного, Пантелей Лукьяныч, – сказал Муртазин. – Жизнь меняется, меняются и планы. Если бы дело клонилось в разумную сторону, я бы не возражал. И не такие проекты иногда летят. Хуже, что в министерстве плохо знают особенности каждого завода и важный государственный вопрос решают формально. «Казмаш» – завод сельскохозяйственных машин? Да. Сеялки нужны для сельского хозяйства? Да. Всё очень просто. И не хотят задуматься над тем, что «Казмаш» выпускает дизели, установки, требующие обработки деталей по второму классу. Значит, у нас и станки соответствующего назначения, и рабочие с высокой квалификацией. А что такое сеялки? Это грубое производство. Для них нужно менее совершенное оборудование, да и рабочие руки не таких мастеров. Если нам навяжут сеялки, мы вынуждены будем на точных станках силами высококвалифицированных токарей и лекальщиков производить обдирочные работы или расстаться с нашим коллективом и набрать новый. Разве это не преступление с государственной точки зрения?
Муртазин говорил как будто спокойно, ровным тоном. Только ноздри у него чуть трепетали да глубоко посаженные карие глаза то и дело сердито вспыхивали.
Решение пойти на конфликт с министерством далось Муртазину совсем не легко. Он мучительно размышлял, прежде чем отважиться на прямой отказ выполнить министерское задание по сеялкам. Но, утвердившись окончательно в своём решении, Муртазин уже не мог отступить. Хотя ясно представлял, конечно, что его ожидает, если ему не удастся доказать свою правоту.
У себя дома, отрываясь от справочников, книг и расчётных таблиц, он ходил по комнате, сжимая кулаки, ругался. Ему не хватало воздуха, он открывал форточку и, взлохмаченный, исхудалый, с расстёгнутым воротом, неотрывно смотрел в утренний рассвет над Казанью.
И сейчас он напрягал всю свою волю, чтобы не показать, какой ценой ему достаётся это внешнее спокойствие.
– Так неужели в министерстве этого не знали? – всё удивлялся Калюков.
Румянец на его скулах словно пожелтел, выцвел – он тоже понимал, что значит отказаться от министерского задания. Пугало его и молчание парторга. Гаязов сидел, склонив голову, только изредка взглядывая на директора, и трудно было понять, одобряет он его или нет.
С той минуты, как прибыл пакет из министерства, Гаязов понял, что крутой, решительный Муртазин откажется от этих сеялок, и делал всё, чтобы удержать директора от опрометчивого шага. И до сих пор Гаязов продолжал считать, что Муртазин не до конца взвесил все последствия, и про себя одобрял простодушные вопросы Калюкова – они давали повод ещё раз оценить все доводы «за» и «против».
– Чему вы так удивляетесь, Пантелей Лукьянович, – сказал главный инженер, – разве кто-нибудь из министерства приезжал на «Казмаш» и видел его своими глазами? Ведь нет.
– Да, ещё вот что, – продолжал Муртазин, откашлявшись и прижимая рукой тёплый шарф к горлу, – я приблизительно подсчитал, что получится, если предлагаемые нам сеялки дать Кировоградскому заводу, который и сейчас их выпускает. Он наш годовой план выполнит за… двадцать три дня! А «Казмашу» только для освоения потребуется месяца два. Я не говорю уже о том, что наши сеялки по сравнению с кировоградскими будут вдвое, если не втрое, дороже.
– Для такого крупного завода, как Кировоградский, вероятно, найти эти двадцать три дня не так-то просто, – сказал Гаязов.
– Конечно, не просто, – ответил Муртазин, – но легче, чем ломать «Казмаш», который способен выпускать самые сложные и точные современные машины.
– Кировоградский завод не входит в наше министерство.
– Здесь-то и вся беда, – подхватил Муртазин слова Михаила Михайловича. – Государственные интересы приносятся в жертву ведомственным! Пора уже этому положить конец! – Муртазин стукнул кулаком по столу. – Это самый серьёзный тормоз развития нашей промышленности на нынешнем этапе. Ладно, мы отвлеклись, товарищи. Значит, вы одобряете мои соображения?
– Мы-то одобряем, а что там… – Михаил Михайлович покачал белой головой. – Мне приходилось с ними сталкиваться не один раз. Переубедить их… почти невозможно.
Муртазин хмуро помолчал и неожиданно улыбнулся.
– Я не боюсь драки, Михаил Михайлович… Лучше пусть мне башку снимут, чем будут страдать интересы завода.
Пантелей Лукьянович растерянно смотрел то на главного инженера, то на парторга. Ему хотелось крикнуть: «Да одёрните вы его, зачем лезть на рожон!» Но он не произнёс ни слова.
А Гаязов почувствовал некоторое облегчение. Доводы Муртазина постепенно убедили его. Поначалу ему не совсем было ясно, из каких побуждений делает это Муртазин. Он склонялся всё-таки к тому, что Муртазиным двигало тщеславное желание доказать своим московским недоброжелателям, что он себя ещё покажет.
Но последние слова директора разрядили ту настороженность, с которой Гаязов всё ещё относился к Муртазину. Сразу свалилась с души тяжесть, когда он убедился, что Муртазину «Казмаш» уже не безразличен.
Назавтра Муртазин отправился в Москву, договорившись с главным инженером, который оставался на заводе, что вызовут его лишь в случае крайней необходимости.
– Да, с характером человек наш директор, – сказал Михаил Михайлович Гаязову, когда Муртазин уже поднимался на самолёт. – И весьма смелый.
– А он правильно поступает, – как бы подытожил долгий спор с самим собой Гаязов.
Два дня от директора не было никаких известий. За эти два дня Гаязов переволновался и за судьбу завода, и за судьбу рабочих. Разговаривая с Назировым, увлечённым предстоящей перестройкой цеха и ничего не подозревавшим о новом заказе – Муртазин строго-настрого запретил пока об этом распространяться – он не мог подавить в себе всё возраставшее смятение.
Однако, как ни старался он преждевременно не тревожить людей, слухи о сеялках уже разошлись по заводу.
В партком стали приходить обеспокоенные рабочие, инженеры. Примчался и Назиров.
– Что же это такое, Зариф-абы? Я слышу от каких-то третьих лиц… Почему скрываете от меня? Какие сеялки? Когда, кто отменил мой проект?
Гаязову ничего не оставалось, как рассказать правду. Но это никого не успокоило. Все ждали возвращения директора. А его всё не было. Ни его, ни даже телефонного звонка от него.
Гаязов день-деньской ходил по цехам и до поздней ночи просиживал в парткоме, ожидая телефонного звонка или телеграммы Муртазина. Совсем притихший Пантелей Лукьянович зайдёт, покурит, вздохнёт, потирая колени.
– Пропал, – повторял он всякий раз одно и то же слово. И трудно было понять, к кому оно относится: к директору или к нему самому.
Неожиданно в парткоме появилась жена Муртазина – Ильшат. Гаязов, правда, мельком уже встречал её, но, увидав у себя эту полную, цветущую женщину, смешался, покраснел. Ильшат тоже почувствовала на какое-то мгновение неловкость, её смуглое лицо залилось краской. Выпуклые глаза Зарифа, которые когда-то так волновали Ильшат, пожалуй, не изменились, смотрели на неё, как в дни юности. И невольный вздох слетел с губ Ильшат. Но она не смутилась и, улыбаясь, протянула Гаязову руку.
– Здравствуй, Зариф. – Она старалась, чтобы голос звучал ровно. – Не звонил ли Хасан? Он ведь совсем больной уехал. Как бы не расхворался там.
Гаязов тоже успел овладеть собой – чуть склонив голову, он пожал руку Ильшат.
– А я хотел вам звонить, узнать, нет ли какой весточки от Хасана Шакировича.
– Не верю, вы скорее всего не решились бы позвонить мне. Вы даже Хасану не звоните домой. Всё такой же стеснительный. А я вот пришла…
Гаязов помолчал. Ильшат говорила правду. Он, конечно, не позвонил бы ей на квартиру. Зная теперь довольно близко Муртазина, его тяжёлый характер, он старался не давать ни малейшего повода для подозрений. Он почему-то был почти уверен, что Ильшат скрыла от мужа свою первую неудачную любовь. Узнай Муртазин хоть что-нибудь о том, что было между его женой и Гаязовым, он может круто измениться по отношению к парторгу. А от этого прежде всего пострадало бы их общее дело.
Так сидели они, внутренне скованные, возвращаясь мыслью то от настоящего к прошлому, то от прошлого к настоящему.
Ильшат встала.
– Я, Зариф, очень прошу вас: если Хасан позвонит, сообщите мне. А когда он вернётся, приходите в гости. Придёте?
Гаязов стеснительно улыбнулся. Ильшат поняла.
– Вы такой же, Зариф, как в молодости.
– Не обижайтесь, пожалуйста, – сказал, ещё больше смущаясь, Гаязов.
В открытую дверь, блеснув холодными стёклами пенсне, просунулась голова Вадима Силыча Пояркова. Гаязову показалось, что тот недобро усмехнулся.
Простившись с Ильшат, Гаязов подошёл к окну. Со вчерашнего дня погода резко изменилась. Солнце заливало улицу, на тротуарах толпился народ. Гаязов, склонив голову, с жадным любопытством шарил глазами по карнизам ближайших домов – ему казалось, что сегодня должна закапать первая капель, с детства любимые звуки весны. Он убедился, что до капели было ещё далеко, и всё же ощущение весны как-то согрело Гаязова.
«Почему так долго молчит Муртазин?.. В такой чудный день и чтобы молчать! Неужели не может доказать свою правоту!..» В нём ни на минуту не утихало чувство тревоги: «А что тогда будет с заводом, с рабочими?..»
Эти мысли бередили сердце Гаязова. Он досадовал, что не может взять трубку и позвонить в Москву.
И вдруг тишину разорвал телефонный звонок. Гаязов повернулся и судорожно схватил трубку. Он не ошибся.
– Сеялочки спихнул! – радостно крикнул Муртазин в трубку. – По-нашему вышло! Завтра буду на заводе.
Гаязов долго не двигался, охваченный радостью, потом позвонил Михаилу Михайловичу, Пантелею Лукьяновичу и поздравил их с победой. Но, набирая номер Ильшат, напутал и положил трубку.
Разговоры с Поярковым в парткоме ни к чему не привели. Гаязов решил поставить вопрос о нём на бюро. Увидев, что Поярков пришёл на заседание в подозрительно спокойном настроении, он насторожился. Он уже знал, что Поярков не сидел сложа руки, кое-где побывал. Пока обсуждались другие вопросы, Вадим Силыч шутил, бросал реплики кстати и некстати. Притворялся ли Поярков и за показной весёлостью скрывал своё беспокойство или, может, нащупал какой-то спасительный ход? Давно ли он из себя выходил, едва затрагивался вопрос о квартире?
Наконец бюро приступило к рассмотрению дела Вадима Силыча. Поярков чуть побледнел, но тут же взял себя в руки и заговорил в полушутливом тоне:
– Товарищи, как говорится у татар, минувший год сам леший не нашёл. А вы доискиваться вздумали… Никакого юридического основания нет. Тяжба по обмену квартирами имеет законную силу лишь в течение шести месяцев. Вот, товарищи, разъяснение прокурора. Я ничего не могу добавить к нему. И вообще считаю, что всё это затеяно с определённой целью – запятнать честного человека. Возможно, шумихой вокруг меня некоторые товарищи прикрывают другие свои, более возмутительные поступки. Я закончил. Прошу всех членов бюро ознакомиться с разъяснением прокурора.
Гаязов с трудом сдерживался. Он хорошо понял, на что намекал Поярков. Он передал бумажку Калюкову, Калюков – Муртазину, Муртазин – дальше. Матвей Яковлевич и Сулейман прочитали вместе.
– Ну, кто будет говорить? – спросил Гаязов.
– Разрешите мне, – сказал Калюков. – По-моему, мы действительно немного сгустили краски. Как очевидно из письма прокурора, для этого нет законного…
– Не очень-то нажимайте на закон, – перебил его Сулейман, – закон можно повернуть и так и эдак…
– Это советский-то закон? – И без того румяные скулы Калюкова побагровели. – Нет, Сулейман Уразметович, ошибаетесь… Советский закон…
– …требует правды! – закончил фразу Погорельцев, и Пантелей Лукьянович на мгновение осёкся, но потом объявил, что завком решил дать Самариной комнату побольше во вновь строящемся доме.
Муртазин распёк Пояркова, обвинил его в нечестности. Поярков, удивившись, вскочил с места.
– Простите, Хасан Шакирович, так, по-вашему, я должен помогать спекулянтам государственными квартирами?
– Никто этого вам не велит, – отпарировал Муртазин холодно и сухо. – Вы это сами сделали. Дали Самариной три тысячи? Дали. А почему не отдали четыре? Три тысячи не спекуляция, а четыре тысячи – спекуляция? Так? Умная, оказывается, голова у вас.
Попросил слово Матвей Яковлевич.
– Будь у Вадима Силыча чистая совесть, он не стал бы прикрываться прокурорской бумагой, – начал он неторопливо. – Ведь ты, Поярков, ограбил семью инвалида Отечественной войны, позарился на сиротский кусок. Это будучи коммунистом! Я пятьдесят лет на этом заводе, но такого ещё не видывал. Я так думаю, Зариф Фатыхович, – обратился он к секретарю. – Поярков должен вернуть квартиру Самариной незамедлительно. А ему самому, если нужно, дадите потом комнату в новом доме. И второе – дать ему строгий выговор за то, что совершил поступок, недостойный коммуниста.
– Правильно, я полностью присоединяюсь! – громыхнул Сулейман.
С лица Пояркова исчезло прежнее оживление. А услышав Гаязова, он совсем потускнел.
– Поярков дважды просил отложить бюро и трижды не являлся. Сейчас вы все видите, для чего это делалось. Комментарии излишни. Видимо, не так легко было раздобыть бумажку у прокурора. Молчите, хотя бы на бюро не двуличничайте!
Было только одно предложение Погорельцева, и большинство членов бюро проголосовало за него. Взбешённый Поярков, хлопнув дверью, выскочил из комнаты.
Не успел Гаязов закурить папиросу, оставшись один в парткоме, как зазвонил телефон. В трубке раздался взволнованный голос Сидорина.
– Да вы с ума сошли! – оборвал его Гаязов. – Кто разрешил остановить поточные линии? Директору сообщили? Я тоже сейчас буду.
Застёгивая на ходу пуговицы пальто, Гаязов направился было в цех. Но услышав на заводском дворе дрожащий от гнева голос Муртазина, он повернул туда.
– Что случилось? – всполошился Гаязов.
– У них спрашивайте! – Муртазин кивнул на стоящих перед ним людей.
При свете больших фонарей Гаязов увидел: совсем растерянные, стояли оба начальника – транспортного и литейного цехов.
Оказывается, из-за того, что литейный задержал детали, возникла опасность остановки поточных линий в механическом. А в литейном цехе не хватало шихтовых материалов – транспортники не справлялись с их перевозкой. Машин не хватало.
– А где остальные машины? – резко спросил Муртазин у начальника транспортного цеха, ещё молодого, с вьющейся шевелюрой и острым птичьим носом человека, в полушубке и шапке набекрень. – Почему не выслали их по разнарядке?
– Машины товарищ Зубков распорядился направить в лес.
– В лес? Зачем? – удивился директор.
Начальник забормотал что-то невнятное. Муртазин приказал снять машины с других участков и немедленно бросить на транспортировку шихты.
– Прямо на хозяйственный двор, без всякой задержки! – крикнул он вслед. И, обернувшись к Азарину, начальнику литейного цеха, сказал: – А где ваш страховой фонд? Почему работаете без страхового фонда?
– Хасан Шакирович, меня же всегда держат на голодном пайке…
– А вы разве забыли, что не имеете права трогать страховой фонд?
– Не забыл, но товарищ Зубков…
– Зубков, Зубков! – передразнил директор. – Кто отвечает за литейный цех? Вы или Зубков?.. Идите и за всеми процессами извольте следить непосредственно сами. А материалы будут.
Муртазин закурил. В холодном воздухе закурчавился папиросный дымок. Редкие снежинки падали на серую каракулевую шапку директора и на такой же воротник.
К ним торопливо подошёл, тяжело дыша, плотный Хисами Ихсанов, заведующий центральным складом.
– А Зубков где? – нетерпеливо набросился на него Муртазин.
– К телефону не подходит, товарищ директор. Говорят, отдыхает, – произнёс оробевший Ихсанов.
Муртазин вырвал изо рта папиросу и, сломав пополам, шмякнул оземь. Но тут же стиснул зубы, не давая себе распалиться, и сказал как можно более ровным голосом:
– Позвоните-ка ему ещё раз. Если через десять минут не появится, я ему покажу, как отдыхать.
И Муртазин бросил такой взгляд на Ихсанова, что тот попятился и быстро-быстро зашагал к себе. Муртазин опять закурил.
– Зариф, – обратился он к Гаязову, – вас прошу зайти в транспортный. Вот. – Он взглянул на часы. – Уже десять минут прошло, а ни одной машины пока нет.
– Хорошо, иду.
– Заодно побывайте и в механическом. Пусть не паникуют. Я иду к Азарину.
У гаража, занимавшего дальний угол обширного заводского двора, Гаязов встретил начальника транспортного цеха. Полушубок на нём по-прежнему был расстёгнут, шапка всё так же залихватски заломлена.
– Зариф Фатыхович, – доложил он почти по-военному, – три машины пошли в хоздвор. Я их с ходу повернул. Две машины должны вот-вот подъехать. Их тоже отправлю немедленно же туда.
– Хорошо, – одобрил Гаязов, оглядывая пустой гараж, пропитанный едким запахом бензина и масла. Потом, взглядом измерив начальника с головы до ног, внушительно сказал: – Застегнись. – И уже другим голосом спросил: – Зачем машины поехали в лес?
– Не знаю, Зариф Фатыхович, товарищ Зубков потребовал дать машины в его распоряжение.
– И частенько так?
– Бывает… иногда, – неуверенно протянул начальник транспортного цеха.
Вернувшиеся машины они с Гаязовым направили за шихтовым материалом.
Гаязов постоял, пока полуторки и трёхтонки, урча моторами, не выехали за ворота, и тогда пошёл в механический.
Залитый светом, полный гулом сотен станков, цех жил своей жизнью. Быть может, оттого, что Гаязов когда-то сам был токарем, он больше всего любил этот цех. Здесь всё было в непрестанном движении, грубый металл получал здесь форму, изящество, блеск.
У поточных линий, наблюдая за точной автоматической работой станков, в чёрном длинном халате стоял Назиров, как всегда с открытой головой. Гаязов подошёл к нему.
– На сколько ещё хватит запаса?
– Примерно на час-полтора.
– Как же это получилось, Азат Хайбуллович? Почему не предусмотрели?
– Не предусмотрел?! Если бы не предвидел, давно бы отдыхал дома. Скоро восемь, а я, как видите, торчу в цеху… – Раздражение переливалось в голосе Назирова.
Разговаривая, они двигались меж станков.
– Чтобы цеха работали без перебоя, Зариф-абы, мало нажимать на них, – сказал Назиров, – надо весь аппарат завода подчинить графику. А наш аппарат управления, особенно отдел снабжения, работает по старинке. По-нашему это называется «работать на натянутых нервах». Что мы будем делать после реорганизации механического цеха? Неужели и тогда придётся выходить из положения на натянутых нервах? Это очень беспокоит нас, Зариф-абы.
У открытых дверей центрального склада толпился народ. Гаязов увидел Муртазина и Михаила Михайловича и подошёл к ним.
– Как наступили на хвост – забегали, – зло усмехнулся Муртазин. – Здесь, Зариф, нам придётся навести крепкий порядок. Иначе они подведут нас похуже, чем сегодня.
Втроём зашли в литейный цех. Азарина не было, он принимал шихтовые материалы.
– Ну, теперь, кажется, можно и домой, – сказал Гаязов. – Уже девятый час.
– Нет, давай ещё механический проведаем. – И Муртазин направился к воротам.
Собираясь домой, Гаязов вспомнил, что заказал в библиотеке несколько книг, нужных ему для теоретической конференции, и попросил шофёра завернуть в клуб.
Поднимаясь в библиотеку, Гаязов заглянул в спортивный зал. На кольцах, подвешенных на длинных канатах к потолку, кто-то делал упражнения, взлетая ласточкой. Когда ловкая, изящная гимнастка спрыгнула на пол, Гаязов узнал в ней Гульчиру. А она, увидев Гаязова, спряталась за подруг, застеснявшись, что он застал её в спортивном костюме. И Гаязова вдруг кольнула в сердце мысль о поразительном сходстве её с молодой Ильшат.
Вздохнув, он зашагал на второй этаж. У длинного стола по одну сторону прохаживался дедушка Айнулла, по другую сидели человек пятнадцать, и все они с задумчивой сосредоточенностью уставились на шашечные доски. Вокруг вилась гурьба болельщиков.
– Даём сеанс одновременной игры, товарищ парторг, – важно проговорил дедушка Айнулла. – В шахматном мире из нашего брата есть Рашид Нежметдинов. А вот в шашечном мире, как луна, всплывает Айнулла Иртуганов… Дамка, сердечный мой, смотреть надо. – И он сковырнул разом три шашки с доски какого-то веснушчатого парня.
В читальном зале Гаязов остановился возле Карима и Басыра, – как козлы, уткнувшись лбами, они разгадывали кроссворд и настолько были увлечены своим занятием, что не заметили Гаязова.
– Десятый по вертикали. Род мушмулы… Карим, что это за мушмула?
– Из скольких букв? – спросил Карим, хотя и не знал, что значит мушмула.
– Из пяти.
– Из пяти… э?
– По-моему, Карим, мушмула – это рыба.
– Ну, что ты, рыба!.. Это какой-то военный термин. Помнишь, в прошлом номере был вопрос о роде войск?
Гаязов, с улыбкой слушая их спор, снял с полки том энциклопедии на букву «М» и подал им.
– Ну-ка, загляните в эту книжицу…
На улице Гаязова охватило чувство удивительной лёгкости. Мягкий, пушистый снежок падал неторопливо, и всё: деревья, палисадники, машины и даже люди – всё окутано было как бы легчайшим лебяжьим пухом.
Он уже сидел в машине, когда ощутил вдруг как бы ожог на затылке: кто-то смотрел на него сзади. Обернувшись, он встретился взглядом с юркими глазами мальчугана, который озорно смотрел на него через заднее оконце.
Гаязов велел шофёру остановить машину и быстро открыл дверцу. Но мальчишка уже исчез.
«Вот стриж! Чей это?..» И тотчас Гаязову вспомнились ребятишки Самариной. На Гаязова будто кто прутом замахнулся – он непроизвольно закрыл глаза и не открывал их до тех пор, пока машина не остановилась.
Дома Гаязов нашёл в шкафу очерки Эренбурга, стал перелистывать.
«Я часто думаю о близких, друзьях, которые не вернулись с войны, – прочёл он. – Вспоминая рассказы, душевные признания, услышанные на фронте, говорю себе: эти уже не смогут описать, как они жили, сражались, умерли».
Гаязов замер, уставившись на чёрное окно. Книга в его руке едва заметно дрожала.
Гаязов вышел на улицу. Снег перестал, но небо всё ещё было затянуто низкими чёрно-серыми тучами, чуть подсвеченными снизу – от зарева бесчисленных городских огней.
Райком был недалеко. Гаязов шёл мимо дворников, сгребавших снег, мимо мальчишек, весёлой гурьбой катавшихся на санках. Он всматривался в одного, в другого: который же из них прицепился к его машине?
Вот и двухэтажное белое здание в саду. В окне Макарова свет. Судя по движущейся ломкой тени, прохаживается, должно быть, по комнате. Вон из окна смотрит на улицу.
Увидев входившего Гаязова, Макаров шагнул навстречу и, не отпуская руки, усадил его в кресло около стола, сам сел рядом. Закурили. Гаязов рассказал о бюро, о поведении Пояркова, о Зубкове, угнавшем зачем-то в лес все машины и оставившем завод без шихтовых материалов.
Затянувшись папиросным дымом, Гаязов наконец сказал, что в райком его привело другое.
– Я слышал, Валерий, что ты служил некоторое время в одной части с Харрасом Сайфуллиным. Расскажи, если можешь, всё, что знаешь о нём. Расспрашивать об этом Надежду Николаевну было бы слишком жестоко. – И Гаязов протянул Макарову несколько анонимных писем.
Макаров пробежал их глазами и швырнул на край стола.
– Не верю я этим бумажкам. Правду не защищают, спрятавшись в кусты и прикрывшись маской. С тех пор как у меня была Яснова, я часто думаю о Харрасе…
Перед глазами Макарова ожили грозные события 1941 года. Отступают потрёпанные в боях войска. Закрывая горизонт, пылают подожжённые фашистами деревни. Вокруг колышутся неубранные, несжатые хлеба. Кое-где над полями стелется густой, маслянистый дым…
– Много лет прошло, а вспоминать до сих пор тяжело. Кое-кто теперь бахвалится: вот-де мы какие герои были, как громили врага. Такие люди, по-моему, и не нюхали настоящего фронта…
– Верно, такие охотники до геройства появляются обычно после боя, – подтвердил Гаязов.
– Мы с тобой, Зариф, два коммуниста, два бывших фронтовика. Оба знаем, что такое отступление в степях Украины. Многие провожали нас тяжёлым взглядом. И среди солдат появились паникёры. Нашёлся и у нас такой, открыто призывал расправиться с комиссаром. «К чёрту! – кричит. – Давай расходись, братва. Своя голова дороже». Харрас остановил бойцов, построил их в лощине. Подстрекателя поставил перед строем, велел снять ремень, гимнастёрку. В жизни не забуду Харраса в ту минуту. Бинты, которыми была обмотана его голова, в крови, в пыли. Правая рука на перевязи – ранена. Левая как выхватит пистолет… «Я стреляю в тебя не за то, что ты поднял на меня руку, говорит, а за измену Родине», – и выстрелил… Не помню фамилии этого предателя, но знаю, что он был татарин. Из Казани… Перед строем он ещё крикнул комиссару: «На своего брата мусульманина руку поднимаешь!..» А Харрас ему: «Не я – собака тебе брат!..»
– Сколько вас тогда было? – спросил Гаязов.
– Человек сто.
– Возможно, остались в живых люди, видевшие это…
– Очень возможно. Но я никого не встречал. Да если и встретишь, разве узнаешь?..
– Валерий, а откуда могла появиться эта грязная версия о Сайфуллине, ты не интересовался?
– Интересовался. Но погоди. Ведь это только пролог.
И Макаров рассказал о новом тяжёлом ранении комиссара. К тому времени они остались вдвоём. Ранило и Макарова.
– Харрас попросил меня немного приподнять его, – сказал Макаров. – Я приподнял. Опершись на обе руки, утонувшие в дорожной пыли, он несколько минут смотрел на запад. По горизонту клубился чёрный дым, на холмах показывались и исчезали вражеские танки… Затем он спросил, есть ли у меня граната. У меня была противотанковая граната. Я отдал ему. Затем он велел приподнять гимнастёрку. Грудь у него была обмотана знаменем нашей части. Он жестом приказал размотать знамя. Я размотал его и намотал на свою грудь. После этого Харрас велел положить его поперёк дороги лицом вниз, а под грудь подсунуть гранату…
Я сделал всё, как он велел, и сам лёг рядом. Но Харрас прогнал меня. Увидев, что я не хочу уходить, он крикнул: «Это мой последний приказ. Бессмысленная смерть – та же измена. Как ты не понимаешь этого, Макаров! Потеряем знамя – потеряем честь. И живые и мёртвые. Ты этого хочешь?»
Я отошёл на несколько шагов и снова вернулся. Решил перенести его в сторонку. Может, не заметят… Но Харрас не дался. Сказал, что не хочет, чтобы враг расстрелял его безнаказанно…
– Вот и всё, – глубоко вздохнув, сказал Макаров. – Мне как будто послышался взрыв на дороге, где лёг Харрас. Я думал, что Харрас погиб, но это было не так… После войны мне некоторое время пришлось работать в Германии в лагере репатриантов. Там я встретил одного из нашей дивизии. От него мне удалось узнать кое-что о Харрасе. Он встретил Харраса уже весной тысяча девятьсот сорок второго года в Восточной Пруссии, в шталаге номер триста два. Оттуда их перебросили во Францию, в шахты. Здесь Харрас установил связь с французскими коммунистами, организовал из надёжных людей пятёрки, которые распространяли по лагерю листовки среди военнопленных, очень многим помогли бежать. Позже Харрас и сам бежал, был одним из руководителей партизанского отряда, действовавшего в лесах.
Последний раз этот человек встретил Харраса Сайфуллина уже тогда, когда войска союзников освободили их из концлагеря. Но радость была недолгой. Англичане, которые вначале по-братски обнимали их, угощали сигаретами, через несколько дней стали пугать, что в России их сочтут изменниками, навечно сошлют в Сибирь, и предложили им уехать в Англию.
«Чем жить в чужой стране султаном, лучше уж в своей стране олтаном[24]», – ответил им Сайфуллин и стал призывать военнопленных требовать скорейшего возвращения на Родину.
Наконец англичане погрузили советских военнопленных в эшелон. Но в пути люди узнали, что их везут не в Россию, а куда-то совсем в противоположную сторону. В эшелоне поднялся шум. Тогда на одном из полустанков зачинщиков сняли с поезда, и судьба их осталась неизвестной. Среди них был и Сайфуллин.
Вернувшись из армии, мне пришлось слышать разные толки о Харрасе. Я начинаю догадываться, откуда эти слухи. Тут замешаны грязные руки… – сказал Макаров, закусив губу.
– Как бы то ни было, наша обязанность – обелить честь боевого товарища, – глубоко вздохнул Гаязов.
В тот вечер состоялся ещё один разговор с глазу на глаз. В первую минуту, когда Муртазин услышал об опасности остановки поточных линий, в его памяти молниеносно пронеслось одно событие из времён Отечественной войны.
Муртазин находился в двухстах километрах от завода. Он приехал в областной центр по какому-то очень важному и срочному делу. За день он очень устал, был голоден. Приехав в гостиницу глубокой ночью, он не успел задремать, как его разбудили и позвали к телефону.
С завода сообщили, что военпред не принимает продукцию, а представители НКВД собираются остановить конвейер и опечатать цех. У Муртазина кровь ударила в голову. Остановить конвейер – это значит забраковать миллионы снарядов, оставить наши наступающие войска без боеприпасов, дезорганизовать всю работу огромного завода, железнодорожного транспорта… В военное время директору, допустившему подобный просчёт, немедленно грозил трибунал и расстрел. Пока Муртазин, лихорадочно стиснув телефонную трубку, стоял у аппарата, он весь взмок. Сознание напряжённо работало, как это всегда было свойственно ему в критические моменты. Муртазин приказал у дверей цехов поставить вооружённую охрану, никого посторонних не пропускать и до его приезда конвейер ни на минуту не останавливать. Отдать такой приказ мог только человек, не дорожащий своей головой. Муртазин, конечно, понимал это. Пока он одолевал ночью в машине по разбитой степной дороге эти двести километров до завода, сердце у него готово было выскочить из груди. На рассвете, весь запылённый, он подъехал к заводу и тут узнал, что начальник цеха и мастер арестованы. Муртазин не подчинялся местным властям и только потому не был арестован тут же. Но все смотрели на него как на «обречённого».
Никого не слушая, Муртазин позвал с собой военпреда, секретаря областного комитета партии и представителей НКВД, велел при всех взять с конвейера на выбор пять снарядов, и через несколько минут их машины на бешеной скорости мчались к полигону. Там их ждал танк с заведённым мотором. Муртазин выскочил из машины, поднялся на танк. Застёгивая тесёмку шлема, он приказал принести в танк снаряды, взятые с конвейера.
– Сам буду стрелять! – И Муртазин захлопнул тяжёлый люк.
Танк взревел и грозно двинулся вперёд. Один за другим раздались пять выстрелов. Все снаряды поразили цель.
– Вот как бьют снаряды, которые вы хотели забраковать! – с перекошенным лицом сказал Муртазин военпреду и бросил на танк свой шлем. – Немедленно освободите моих людей и извинитесь перед ними.
Этот случай так глубоко врезался в память Муртазина, что, хотя остановка поточных линий в мирные дни по сравнению с остановкой конвейера в дни войны представляла собой совсем незначительное событие, Муртазин долго не мог успокоиться. Даже после того как всё было налажено при его оперативном вмешательстве и Гаязов с Михаилом Михайловичем уехали, Муртазин не решался покинуть завод. Он попросил Зоечку впустить Зубкова – после вторичного звонка тот всё же явился – и сделал ему настоящий разнос.
– Вы понимаете, что творите? – уставился директор гневно сверкающими глазами на начальника снабжения. – Вы что, о двух головах? Вздумали сорвать государственный план? Зачем вы отправили машины в лес? Мы что, деревянный дом строим? – И тут же перебил Зубкова, который попробовал оправдываться: – Бросьте, по глазам вижу, что обманываете. Я завтра же отдам вас под суд.
Маркел Генрихович, вначале несколько растерявшийся от неожиданности, взял себя в руки, и красивое лицо его приобрело злобное выражение.
– Хасан Шакирович, – не повышая голоса, но очень твёрдо произнёс он, – в тюремной камере и для двух человек найдётся место. Не забудьте.
Они поглядывали друг на друга, как встретившиеся на лесной тропинке тигр с медведем.
– Напрасно горячитесь, Хасан Шакирович, – продолжал Зубков после паузы. – Я не рехнулся, чтобы срывать государственный план. Сегодняшнее недоразумение произошло лишь потому, что я не сумел всё это своевременно предвидеть. Но больше моей здесь вина Азарина. Я рассчитывал, что у него есть страховой фонд. – Увидев, что Муртазин по-прежнему смотрит на него с ненавистью, Маркел Генрихович замялся. Но тут же нашёлся: – Что машин не было, виноват я. Я их послал в лес за брёвнами. У нас на строительстве острая нехватка пиломатериалов…
Муртазин, дышавший, как конь после долгого бега, показал рукой на дверь, боясь сказать лишнее:
– Уходите и не думайте затевать со мной эти игрушки. Хребет поломаю.
Когда Маркел Генрихович вышел из кабинета, Муртазин в изнеможении опустился на диван.
Муртазин объявил Зубкову выговор и взял всю его работу под строгий контроль. Зубков ничем не проявлял недовольства. Наоборот, уже на второй день пришёл к Муртазину и извинился.
Муртазин, конечно, не поверил ему, обозвал в душе старой лисой. Он был убеждён, что при первом же удобном случае Зубков обязательно всё припомнит ему, и с запоздалой болью погоревал, что в минуту слабости слишком доверился этому человеку.
Вспомнив в своём угнетённом состоянии, что он обещал съездить в МТС и на месте проверить качество выпускаемой продукции, он обрадовался возможности хоть несколько рассеяться. Посоветовался с Гаязовым, с Михаилом Михайловичем и кое с кем в обкоме, наметил пункты, и на третий день его уже не было в Казани.
Вернулся он из поездки к концу недели – бодрый, посвежевший. Собрал начальников цехов, отделов и рассказал им о своих впечатлениях. Подчеркнул, что установки «Казмаша» сложны и дороги, и поставил перед коллективом задачу: неустанно работать над усовершенствованием и удешевлением выпускаемой заводом продукции. Крепко досталось Пояркову, который до сих пор ещё не удосужился изготовить порученные ему плакаты.
Позже Муртазин спросил у главного инженера:
– Скажите, Михаил Михайлович, почему мы получаем натяжные станции в Зеленодольске, а не в Кировограде? Ведь кировоградская стоит триста тридцать девять рублей, а зеленодольская – ни более ни менее как восемьсот пятьдесят.
– Да издавна уж так заведено, – ответил Михаил Михайлович. – К тому же сейчас существует столь большой разнобой в ценах на одни и те же изделия, выпускаемые разными заводами, что порой теряешься и не знаешь, как быть.
– Нет, Михаил Михайлович, мы обязаны знать, как быть, – отрезал Муртазин и в тот же день позвонил в Зеленодольск Чагану.
После обычных взаимных приветствий Муртазин, откинувшись на спинку кресла и пытаясь представить, как изменится при этом лицо Чагана, чуть улыбаясь, сказал:
– Вот что, Семён Иванович, я, пожалуй, откажусь от твоих станций. Дороги они. Кировоградские вдвое дешевле. Что, шучу?.. Какие шутки, вполне серьёзно… Куда денете ваши станции? Это уж дело не моё. По триста тридцать девять рублей – пожалуйста, возьму.
По растерянному, сразу изменившемуся голосу Чагана Муртазин понял, что тот заёрзал в своём директорском кресле.
Зашёл Гаязов, и Муртазин, очень довольный, передал ему содержание своего разговора с Семёном Ивановичем. Оба от души посмеялись над незадачливым директором.
– Утром чуть свет примчится, – предупредил Гаязов. – Мужик он с головой, сумеет выкрутиться.
– Ну нет, дудки, – сказал Муртазин. – Триста тридцать девять и восемьсот пятьдесят – вот столбы. Тут словами не отделаешься… Ладно, пора домой… Знаешь, Зариф, до чего хорошо зимой на санях прокатиться! Советую как-нибудь. Большое удовольствие!
– Да, будь я сейчас старым казанским купцом, обязательно махнул бы на тройке, – улыбнулся Гаязов.
Чаган появился на заводе лишь после обеда. Снегу навалило столько, что дороги замело, машина то и дело застревала. Приходилось слезать, толкать машину плечом, расчищать лопатой сугробы. Семён Иванович измучился, пока доехал, но в кабинет Муртазина вкатился этаким весёлым, сияющим колобком.
– Вы что, Хасан Шакирович, – балагурил он, снимая пальто, – вздумали совсем доконать меня, а? Нехорошо, ай как нехорошо… – Он повесил пальто и стал потирать озябшие руки. – Ну и буранище… Ни черта в поле не видно! Так недолго и заплутаться и замёрзнуть в степи…
– Можно было переждать, пока утихнет метель, – сказал Муртазин, чуть иронически взглянув на гостя.
Чаган живо обернулся:
– Вам хорошо говорить. Приставили нож к горлу и считаете, что дело терпит. Ай, нехорошо своих коллег обижать. А вы подсчитали, Хасан Шакирович, во что обойдутся вам перевозки из Кировограда?
– До копейки, – твёрдо ответил Муртазин.
– Даже если придётся доставлять самолётом?
– И это учли.
– И что же?
– Дешевле вашего.
– Нет! Не может быть! Вам ещё, вероятно, не приходилось, Хасан Шакирович, иметь дело с самолётом. Особенно в конце месяца, когда остаются считанные часы. Говорят, у вас начальник снабжения очень опытный человек. Разве что он выручит…
В кабинете было тепло, уютно. А за окном бушевала метель.
Буфетчица принесла чаю, пирожков.
– О, это с удовольствием! – Взяв стакан, Семён Иванович застучал о края чайной ложечкой. – А вы, Хасан Шакирович, всё же порядочный хитрец…
Муртазин тоже помешивал чай.
– Какая тут хитрость! Просто копейка диктует. И вы, верно, тоже подсчитываете, когда вам делать нечего.
– А у меня всегда дело есть, – схитрил улыбчивый Чаган. – Друзья скучать не дают. Я слышал, вы перестраиваете цеха. Вам, случайно, прессы не нужны?
– Прессы? – переспросил Муртазин, удивившись неожиданному повороту. – Очень нужны.
– Могу уступить. У меня есть лишние.
– Условия?
– Самые дружеские, – улыбнулся Семён Иванович.
Муртазин задумался. Прессы очень заманчивы. Они бы намного облегчили работу штамповочного цеха. Но прессы Чагана, видимо, старые и требуют большого ремонта. Хорошие Чаган не стал бы предлагать, даже если бы они стояли у него в бездействии. «Приехал обхаживать. Не на такого простака напал».
– Что ж, прессы ваши, если они на что-нибудь годны, – сделал многозначительное ударение на последнем слове Муртазин, – возьму, а станции всё же будете поставлять по триста тридцать девять рублей.
– Да помилуйте, Хасан Шакирович… – Чаган поднялся и зашагал по кабинету.
– У меня уже человек в Кировограде. Недавно звонил. Кировоград согласен выполнять наши заказы.
Как ни изворачивался Семён Иванович, ему не удалось уломать несговорчивого директора. Уехал он, сильно разобидевшись, и на прощание сказал, что этого дела так не оставит, обратится в обком, в Совет Министров, в Москву, в крайнем случае будет даже судиться.
– Вы вносите анархию, дезорганизуете работу предприятий, – вырвалось у него напоследок.
Это уж не был прежний неунывающий, умеющий выпутаться из любого положения Чаган. Таким Муртазин видел Семёна Ивановича впервые. Он долго смотрел в окно, за которым неистово кружилась метель. Интересно, куда в эдакую непогодь погнал машину Чаган?
Метель не стихала, даже пуще бесилась, ветер нёс снег то с тонким, протяжным свистом, то с хриплым подвыванием и с такой силой, что звенели оконные стёкла, мигали электрические лампочки.