Обжигающий мороз был разлит в воздухе. Стоило показаться на улице – мгновенно слипались обледеневшие ресницы, концы усов превращались в сосульки, шапки, воротники, шали покрывались инеем. Заиндевевшие деревья стояли будто в цвету. Еле заметные раньше телефонные и электрические провода разбухли, их, словно кто нарочно толсто обмотал белым шёлком, чтобы защитить от холода. Всё скрипело. К середине ночи мороз входил в такую силу, что асфальт на улицах, казалось, светился голубоватым пламенем. А днём, если взглянуть с высоты, со всех сторон тянулись к небу бесчисленные дымы. Медленно, будто нехотя, стлались они над городом. На фоне багрово-красного горизонта, под косыми лучами закатного солнца, – не выдержав жестокой стужи, оно точно спряталось в радужном кольце, – неисчислимые столбы дыма окрашивались в причудливые цвета, от огненно-кумачового на горизонте до нежно-зелёного в зените. Сдавалось, над городом пронёсся вихрь грозного сраженья и теперь всё, что могло гореть, пылало, дымя и извергая на этот раз не жар, а сковывающий всё вокруг холод.
Декабрь был на исходе. Но ночь ещё побеждала день. Светлое время всё убывало, ночная тьма густела. Казалось, тьма восторжествует. Но вот день начал постепенно нагонять ночь. Прошло несколько суток, и светлого времени прибавилось на минуту. Немного отдохнув, день отхватит у ночи ещё минуту, потом две, три, час. Нет, победит всё же день, свет.
Длинными зимними вечерами Сулейман ещё и ещё раз просматривал свой годовой план. Это было, в самом деле, интересно и вместе с тем не совсем ясно. Попробуй скажи, как ты будешь работать через шесть, семь, десять месяцев. Обычно, когда затевается разговор о будущем, старики не прочь отмахнуться: «Поживём – увидим». А тут изволь-ка отбросить эту золотую привычку и твёрдо, решительно сказать наперёд, что тебе предстоит сделать и как будешь жить это время. И щепетильный, дорожащий своей честью Сулейман мучился: не хотел бросать свои слова на ветер.
Такие порядки пошли с тех пор, как на заводе дружно подхватили начинание Котельниковых. Теперь индивидуальные планы, месячные, квартальные и годовые, спускались не только тем рабочим, которые были заняты на поточных линиях, но и группам токарей, фрезеровщиков, строгальщиков и сверловщиков, обрабатывавших тысячи деталей, трудно поддающихся индивидуальному планированию. Значительная часть деталей проходила множество операций на различных станках. Правда, это осложняло планирование, и многие поэтому смотрели на него просто как на выдумку Гаязова и Калюкова. Зато такие опытные производственники, как Сулейман, верили в реальность индивидуального планирования.
«Теперь я загодя буду знать, какие детали закреплены за моим станком. Заготовлю инструмент, приспособления, оправочки, и весь год это будет у меня под руками, – рассуждал он, – не придётся каждый раз бегать в инструменталку. Это у меня один резерв. Да к тому же прибавляется время на обдумывание, почитай, главный мой козырь».
И Сулейман занялся подсчётами по каждой детали, закреплённой за его станком. Работа кропотливая, без помощи Нурии не обойтись. У этой девчонки на всё хватает времени, остальных не дождёшься. В большой семье Уразметовых каждый был занят своим делом, а женщинам, кроме того, хватало и домашних забот.
– Давай, дочка, прикинем по деталям номер пять, шесть, десять… – И Сулейман на память называл номера деталей и время обработки.
Нурия быстро набрасывала данные на чистом листке бумаги и говорила отцу результат. Иногда Сулейман был явно доволен подсчётом, иногда эти подсчёты портили ему настроение. Тогда он уходил в себя, задумывался. В такие минуты Нурия спешила предложить:
– Давай, папа, пересчитаем. Я быстренько.
– А что? Ошиблась?
– Нет, не ошиблась… Но, может, вместо пятнадцати минут для детали номер шесть хватит только двенадцать.
– Ой, нет, дочка, цифры с потолка брать нельзя. У станка есть свой закон… Ладно, пока оставим эту деталь, посоветуюсь с Иштуганом. Может, приспособление какое придумаем… Давай сороковую деталь возьмём. Она у нас тоже капризная…
Вечер за вечером они просидели с Нуриёй целую неделю, пока Сулейман-абзы решился наконец подвести итог.
– Ну, дочка, теперь пиши, – твёрдо сказал он, вернувшись с работы. – Социалистическое обязательство токаря Сулеймана Уразметова на тысяча девятьсот пятьдесят четвёртый год. Даю слово, – диктовал он, прохаживаясь по комнате с заложенными назад руками, – индивидуальное задание тысяча девятьсот пятьдесят четвёртого года выполнить на сто двадцать процентов.
– Ой, папа, это ведь совсем мало! – вырвалось у Нурии. – Вот Саша Уваров берётся выполнить план на сто тридцать процентов. Андрей Павлович Кукушкин – на сто сорок, а Котельниковы – те даже на сто пятьдесят размахнулись. А ты…
– Откуда тебе это известно? – спросил недовольно Сулейман, и только что звучавшая в его голосе торжественная твёрдость мгновенно погасла.
– Я? Я, отец, про наш завод всё знаю, всё, что там делается, – улыбнулась Нурия.
Сулейман-абзы постоял, задумавшись, потом, махнув рукой, пошёл в свою комнату.
– Ладно, завтра допишем, отдыхай, – бросил он, обернувшись в дверях, озадаченной дочери.
Но Сулейман не позвал Нурию на следующий день. Хмурился, отмалчивался и не звал. Так продолжалось ещё два дня. Утром, прибирая в комнате отца, Нурия подбирала десятки исписанных и порванных бумажек: они вдоль и поперёк были усеяны цифрами.
«Видать, обиделся на меня и решил сам тайком расчёты делать», – подумала Нурия. И она решила попросить прощения у отца, как только он вернётся. Скажет, что она просто по глупости сболтнула.
Но Нурия ещё не успела рта раскрыть, как показавшийся на пороге отец велел ей немедленно взять перо и бумагу. Казалось, что-то жгло его внутри и требовало безотлагательного выхода.
– Обязуюсь годовое индивидуальное задание… – Сулейман-абзы сделал паузу и чуть приподнятым тоном очень серьёзно объявил: …выполнить на сто пятьдесят процентов.
Нурия отвернулась, чтобы не показать отцу невольной улыбки.
Утром, передавая своё социалистическое обязательство, Сулейман взял мастера под руку и, как бы доверяя большую тайну, зашептал:
– Всё подсчитал, понимаешь, до единой минуты! Но смотрите, если по вашей вине случится какая задержка, не взыщите, весь свет переверну!
Буря не замедлила нагрянуть.
Сулейман обрабатывал крышку корпуса сальника. Применяя свою технологию, он знал эту деталь, как говорится, на полную железку и стоял над душой у сверловщиков. Они могли подвести его в самую решительную минуту. Беда, если перед последней операцией крышки останутся непросверлёнными. Как назло, в инструменталке не оказалось сверла нужного размера. Это означало простой. Работа явно срывалась. И Сулейман, рассвирепев, принялся в пух и прах разносить инструментальщиков, снабженцев, сверловщиков. И даже мастера. Нашумев на весь цех, Сулейман вдруг примолк. «Погоди-ка, старый дурак. Прежде чем поднимать бурю, помозгуй ещё разок – нельзя ли вовсе обойтись без сверловщиков, обработать эту самую крышку сальника в один приём, га?»
Дома Сулейман долго советовался с Иштуганом, а под конец, как обычно, слукавил:
– Помоги, сынок, совсем я состарился, не одолею своей головой…
– Ты, отец, не хитри, – сказал Иштуган. – Сам же всё сделал и вроде ко мне за советом.
– Га, всё сделал, – усмехнулся Сулейман-абзы. – Кто не смекнёт, что гонять детали из одного конца цеха в другой неразумно.
– Однако в цеху у вас не первый день обрабатывают так крышку сальника. Почему же раньше эта мысль никому в голову не пришла? Неужели все были слепые?
– Это, конечно, верно, – неохотно согласился Сулейман-абзы, почесав за ухом. – Всё в угол норовишь загнать отца. Но ведь дело не только в этом, Иштуган.
– Конечно, не только в этом. Ты решил совместить две операции в одну. А это уже полдела. Учёные называют это идеей.
– Га, – погладил Сулейман-абзы чёрную бороду. – Идея!.. А вот как мне этой идеей закрепить деталь на станке, чтобы не отдавать на сверловку?
– Вот-вот, – подхватил Иштуган, – не болтом надо закреплять, как раньше, а специальными скобами, так?
– Угодил в точку! – довольно рассмеялся Сулейман-абзы и, пошарив в кармане, положил перед сыном клочок грязной бумаги – черновой чертёж специальной скобы. – Была не была, а ты уж посмотри, сынок. Как, будет толк?
Иштуган не торопился с ответом. Сделав заново все расчёты, он сказал:
– Всё правильно, но… немного сложно. Скобы должны быстро и легко открываться и закрепляться. Не то закрепление детали займёт не меньше времени, чем сама обработка.
– Га, вот она, штука, в чём!.. Придётся додумать…
Кончили на том, что завтра в цехе ещё раз всё прикинут на станке.
– Вот, Иштуган, а ты говоришь, сделано, – сказал Сулейман-абзы. – Оказывается, не всё ещё.
В обеденный перерыв Иштуган появился в механическом. Отец с Матвеем Яковлевичем ждали его. Поразмыслив втроём, нашли решение, как изменить скобу.
Сулейман побежал к мастеру, а Матвей Яковлевич подозвал Иштугана к своему станку.
– Покажу и я тебе кое-что.
В девушке, стоявшей у станка Погорельцева, не легко было узнать прежнюю Шафику. В чёрном сатиновом халате, в таком же платке, она выглядела совсем иначе. В конторе шапка её густых вьющихся огненно-золотистых волос озаряла всё вокруг. Теперь же, в туго повязанном платке, голова у неё словно бы меньше стала. Давно ли она тщательно обёртывала ручку бумагой, чтобы не замарать свои пальчики чернилами? Как же она этими пальчиками берёт железо, промасленные тряпки? И куда маникюр девался!
Иштуган, подумав об этом, так пытливо посмотрел на девушку, что она, бедная, покраснела до кончиков ушей, вспомнив, как Иштуган тогда поцеловал её в конторке! «Как бы ему не взбрело в голову вспомнить об этом при Матвее Яковлевиче… – с ужасом подумала она. – Мужчины иногда любят пошутить…»
Но Иштуган, видимо, прочно забыл этот случай: в тот момент, в горячке, он хоть кого готов был обнимать и целовать.
– Вот ты где, оказывается, Шафика, – ласково сказал Иштуган девушке. – Под крылышко Матвея Яковлевича перешла. Неужели в своём цехе не нашлось никого, чтобы обучить тебя токарному делу?
Погорельцев слегка усмехнулся из-под посеревших от чугунной пыли усов.
– Ещё один ревнивец объявился. С тех пор как Шафика стала моей ученицей, все ребята цеха косятся на меня. А Баламир, того и гляди, ссору затеет. Как бы на дуэль не вызвал меня.
Иштуган не совсем понял, на что намекает Матвей Яковлевич, но почувствовал, что девушке неприятен этот разговор. И он переменил тему:
– Как идёт учёба, Шафика?
– Пока не очень, Иштуган-абы. Трудновато…
– А какой интерес в лёгком деле? В конторке – там лёгкая работа была, да что-то ты сюда попросилась.
– Я не потому перешла, что работа была лёгкая, Иштуган-абы…
– Понимаю, Шафика.
Матвей Яковлевич поспешил на помощь своей ученице.
– Девушка она смелая. И способная. У неё и мать – я её знаю – толковая женщина… Вот, Иштуган Сулейманович, поинтересуйся. – И Погорельцев показал сделанное им приспособление. – Теперь золотник парораспределителя обрабатываем сразу тремя резцами. Эту головку мы вместе с Шафикой придумали. – Старик подмигнул девушке, которая в смущении махнула рукой. – Каверзная деталь. Порядком помучила нас. Зато теперь раз в пять побыстрей обрабатываем, да и точность заметно повысилась.
Иштуган внимательно осмотрел приспособление, похвалил за хорошую выдумку и, лукаво улыбнувшись, сказал:
– Вот оно что! Теперь понятно, почему отец совсем потерял покой. Не хочет отставать от друга.
Иштуган оглядывался по сторонам: он давно не бывал в механическом. Почти у каждого станка красовался газон с цветами.
– Почистились, – сказал он. – Как-то даже посветлело, уютнее стало.
В цехе было много девушек, совсем недавно, как и Шафика, перешедших к станкам.
– Молодёжь, – протянул Погорельцев. – Молодёжь, если захочет, чего не провернёт.
Показался Сулейман. Он стремительно пронёсся на своих кривых ногах по цеху. Казалось, искрились не только его чёрные глаза, но и смоляные усы и борода с запутавшейся в ней стружкой.
– Есть! Мастер одобрил. Завтра же сделают! – чуть не кричал он. – Писать заявление в БРИЗ, Иштуган, премию дадите, га?
Едва Сулейман с Иштуганом отошли, Шафика, покраснев от смущения, обратилась к Матвею Яковлевичу:
– Вы только посмотрите на Баламира. По-моему, с ним что-то неладное творится. Сам не свой, насупился.
Она знала, что Баламир продолжает ходить к дочери Шамсии Зонтик и носит ей подарки. Без подарков его там и не приняли бы. Майя, узнав от Саши, рассказала Шафике, что Баламир занял много денег у ребят. Товарищи уже перестали давать ему в долг – вышел из доверия. Теперь Баламир не знает, куда податься. Толкуют, будто Шамсия Зонтик посоветовала ему взять взаймы у Погорельцева: старик, дескать, лопатой деньги огребает. Но Баламир боится просить у Матвея Яковлевича. Без копейки ведь бедняга остался, даже не обедает.
Матвей Яковлевич велел Шафике присмотреть за станком и направился к Баламиру.
– Лучше крепи! – сказал он, понаблюдав немного за работой Баламира. Затем своей рукой остановил станок. – Не видишь, что делаешь?
– Не учи, – надулся парень. – Я тебе не Шафика…
– Да тебе до Шафики-то ещё далеко. Полюбуйся, чего наколбасил. Эх ты, Аника-токарь. Давай-ка резец. – Матвей Яковлевич легонько оттолкнул парня плечом и, покачав с укоризной головой, взял резец в руки. – Ты что, мозгами шевелишь или ногами? – выговаривал он пристыженному, краснеющему Баламиру. – Да за такую халтуру знаешь что нужно с тобой сделать? Сразу понизить на два разряда. Можешь обижаться на кого угодно – твоё дело, но, обидевшись на вошь, зачем шубу сжигать в печи!
Он бросил резец на столик.
– Есть новый? – И нагнулся, чтобы заглянуть в инструментальный шкафчик Баламира. – Это что такое? Ну, что это такое? – гневно повторял он, открыв дверцу. – Давно ли комсомольцы проверяли шкафчики, почему же они не заглянули в тумбочку члена комитета? Что голову опустил? Да здесь у тебя сам чёрт ногу сломит. Эх ты! Вот вызову Шафику и покажу…
– Матвей Яковлевич! – перебил его Баламир.
– Что, испугался?
Матвей Яковлевич сердито захлопнул дверцу тумбочки.
– Сегодня же наведи порядок!
Когда Матвей Яковлевич вернулся, Шафика, склонившись над станком, неотрывно следила, как вьётся иссиня-вороная стружка. Она сразу почувствовала, что старик взволнован, и ещё ниже склонилась к резцу.
– Так нельзя, недолго и без глаз остаться, – сказал Матвей Яковлевич и, легонько взяв девушку за плечи, заставил её поднять голову. Закусив нижнюю губу, Шафика отвернулась в сторону.
На бюро райкома исключили некоего Шагиагзамова, спекулянта, обманным путём примазавшегося к партии. Эта тёмная личность, как выяснилось при разборе дела, была в тесной связи с Шамсиёй Якуповой, работницей завода «Казмаш».
С заседания Гаязов шёл вместе с первым секретарём райкома Макаровым. Улица была пустынна. Падал снежок.
– Конечно, душа радуется, когда вылавливаем и гоним из партии таких вот подлецов, – сказал Гаязов, глубоко вдыхая морозный воздух. – Наши ряды от того только крепнут, очищаются от шлака. И вместе с тем всякий раз больно за нашу беспечность. Не сегодня же и не вчера этот Шагиагзамов разложился. Как мы могли прохлопать это, позволили более десяти лет носить партийный билет? Подумаешь – волосы встают дыбом.
Усталый Макаров помолчал.
– Ты, Зариф Фатыхович, – сухо сказал он после паузы, – поговорил бы с Якуповой. Она у вас, кажется, член завкома?
– Да, член завкома, – подтвердил Гаязов. – Ведёт культмассовую работу. Пантелей Лукьянович хотел даже послать её на учебу. Впрочем, не он один, многие восхищались ею: ах, какая жизнерадостная, поёт, танцует на всех праздниках, вечерах. Да она и не так молода. У неё уже дочь взрослая…
– Вот видите. Поди, и сигналы были?
– Были, – ответил Гаязов. – Шила в мешке не утаишь. Всё беспечность наша. Как туман нашёл. Беспартийная, дескать, муж погиб на фронте. А про вдову долго ли сплетню пустить. Да и сама ходила ко мне, плакала. Я и поверил. А знаешь, как её прозвали на заводе? Шамсия Зонтик. Я сперва не понимал, откуда такое прозвище. Теперь только ясно стало, какой в этой кличке смысл. Якупова как под зонтиком пряталась под личиной активистки. А мы ничего не разглядели.
– Зато народ видел, – сказал Макаров. – У народа глаз острый, Зариф Фатыхович. Придётся все обстоятельства хорошенько расследовать. Чёрт знает, что там ещё может открыться… А Лизе Самариной вернули её старую квартиру? – вдруг спросил Макаров.
Гаязов не сразу понял, почему секретарь райкома заговорил о Лизе Самариной.
– Пока нет, – сказал он. – Поярков и слышать не хочет. Твердит, что обменял на законном основании, и всё тут. За давностью даже суд ничего не сможет изменить. Прошло, дескать, много лет. И Хасан Шакирович просит не беспокоить Пояркова.
– Как же вы собираетесь действовать? – Макаров сдерживался, чтобы не показать своего раздражения: уж очень спокоен Гаязов.
– Думаем дать Самариной квартиру в новом доме. Сейчас у неё настроение повысилось. Трудится на совесть…
Макаров наконец не вытерпел.
– А Пояркову так-таки всё простили?
– Нет, решили поставить вопрос на бюро, потолковать.
– Какой негодяй!.. – невольно вырвалось у Макарова. – Коммунист, а на чей кусок позарился! Или вы полагаете, что его совесть чище, чем у этого самого Шагиагзамова? Я тебя не совсем понимаю, Зариф Фатыхович. Откуда у тебя эта чрезмерная мягкость!.. Я, например, не постесняюсь считать человека, построившего своё благополучие на чужом несчастье, своим врагом. Да, врагом!
– Не торопись, Валерий Григорьевич, – неуверенно сказал Гаязов. – Дай собраться с мыслями…
На углу они попрощались. Гаязов шёл не спеша, поглядывая на колеблющиеся круги под фонарными столбами. Ломило в висках, от выкуренных папирос противно поташнивало. Он не спешил: не хотелось возвращаться в пустую квартиру. Наиля, наверно, уснула. А больше некому его дома ждать. Поневоле полезут в голову всякие мысли, коль сидишь один на один с гулкой тишиной. Эти мысли навязчивы, хуже осенних мух. А как хочется поговорить с близким человеком, и, конечно же, не о грязи, в которой завязли разные Шагиагзамовы, и не о пакости, прячущейся под зонтиками, – хочется поделиться с человеком, которому понятны и интересны твои мысли, твои чувства… Как мучительно одиночество! Тёща и та уже жаловаться начинает: «Зариф, состарилась я, тяжело мне тянуть всё одной. И работа по дому, и Наиля… Но управляюсь. Да и тебя жалко. Мёртвого всё равно не воскресить. Жить бы да жить моей Марфуге… Да что поделаешь, раз такая судьба…»
Дума за думой наплывали, а ноги давно уже вели его по той улице, где жила Надежда Николаевна, хотя это и в обход было и совсем не по пути. Удивительно, до чего же властно ведёт нас сердце – и не только в восемнадцать, но и в сорок лет. Вон рядом с большим домом Надин дом. Её комната на первом этаже. Не постучать ли в окно, если горит свет?
Будь ему восемнадцать, Гаязов, может, и щёлкнул бы пальцем по стеклу, но в сорок – нет, не по возрасту такие шутки. Всё же надежда теплилась в нём, когда он посмотрел на её окно. Нет, темно!
Гаязову стало грустно. Стараясь ни о чём не думать, он зашагал по улице. За поворотом резко посветлело: словно огромные факелы, полыхали заводские трубы.
«Не посмотреть ли работу ночной смены?» – подумал Гаязов и, может, повернул бы к заводу, не окажись перед ним Надежда Николаевна. Она шла откуда-то, шагая легко, совсем по-девичьи.
– Надя! – Мягкий голос Гаязова чуть дрогнул.
– Зариф, ты? – В голосе Надежды Николаевны Гаязов уловил счастливую растерянность. Никогда раньше, даже девушкой, Надежда Яснова не обращалась к Гаязову с такой сердечностью.
– Я, Надя, – сказал Гаязов, пожимая её руки. – Я, Надюша, – повторил он тише.
Она стояла перед ним, покорная, поддавшись чувству затаённой радости.
По тёмному небу плыла вечная спутница влюблённых – полная луна. Вокруг фонарей роились снежинки, словно слетевшиеся на свет мотыльки.
Все репродукторы на улице давно умолкли. Разлилась ночная тишина, но она прекрасной музыкой звенела для них обоих.
– Что мы стоим? Если не очень устал, проводи меня немного, – сказала Надежда Николаевна.
Они пошли рядом, как школьники, не беря друг друга под руку. Надежда Николаевна сказала, что была у Назирова.
– Скоро опять в Москву едет. Волнуется, прямо как перед защитой диплома. Знаешь, Зариф, иногда у меня такое ощущение, будто молодость возвращается. Помнишь, у Горького: «Когда труд – удовольствие, жизнь хороша». Теперь особенно дошло мне до сердца…
И чуть было не добавила: «И одиночество теперь не гложет меня так беспощадно», да спохватилась.
За разговором не заметили, как очутились в каком-то саду. Торжественно застыли деревья с запушенными снегом ветвями. На скамьи будто кто положил снеговые подушки. Лёгкий таинственный шорох пробегал по саду, по пустынным дорожкам. Редкий прохожий мелькнёт – и пусто опять. Лишь в самом укромном уголке на скамейке сидели в обнимку, запорошенные снегом, совсем будто из сказки, парень с девушкой.
– Куда это мы забрели? – сказала Надежда Николаевна со смешком приятного удивления.
Склонив немного голову, Гаязов по-мальчишески свистнул.
– И то правда, – сказал он, – на чужую территорию, похоже, забрались.
Но они и не подумали возвращаться. Шли и шли по этому таинственному саду, по голубоватому снегу, на котором протянулись бархатистые тени.
– Верно, никогда больше не будет такой ночи. Правда, Зариф?
– Нет, Надя, я бы не спешил так говорить… После ночи обязательно наступает утро… Но моя жизнь, моё утро зависит…
– Ты так думаешь? – Надежда Николаевна опустила голову, потом тихо сказала: – Я перебила тебя, Зариф.
– Моя жизнь… – повторил Гаязов. – Известно, какая жизнь у секретаря парткома. С головой – в делах… народ с утра до вечера…
– Нет, я не об этом…
Гаязов и сам знал, что она не об этом.
– Надя, – решительно произнёс он и запнулся. – Нет, об этом я, кажется, не смогу толком сказать… Ты пойми меня, Надя. Я всё жду… Жду и тоскую… Часто вспоминаю жену. Хороший, очень хороший человек была она, Надя. Очень меня любила! – Гаязов умолк, словно в горле у него застрял горький ком. – Для неё не была тайной моя любовь к тебе, знала Марфуга и о том, что мне не забыть тебя. Сам же я ей во всём и признался… «Дважды не любят, большая любовь приходит раз в жизни», – сказала она. Ты, кажется, не веришь моим словам, Надя? Чтобы жена, любящая своего мужа, и не ревновала! Марфуга, может, и ревновала, но про себя, так, что я об этом даже не подозревал. – Гаязов посмотрел на верхушки белоснежных берёз и чуть помрачнел. – Недаром, видимо, говорят: человеческая душа – бездонное море, – после паузы произнёс Гаязов.
– Да, нелегко было Марфуге жить с таким мужем. Вы, мужчины, хоть и удивляетесь глубине женского сердца, но вам не понять его до конца.
В тоне Надежды Николаевны послышался Гаязову упрёк.
– Но если бы я таился от неё, любил украдкой, ведь это, Надя, было бы ещё хуже.
– Нет, ты правильно поступил. Я тебя не виню… Вернёмся всё же, Зариф. Мы очень далеко зашли.
Они повернули обратно. Казалось, звёзды, осыпавшие небосвод, мерцали ярче и каждая подмигивала им: «Знаем, знаем».
– Смотри, Зариф, эти ещё здесь, – показала Надежда Николаевна на влюблённых, сидевших всё в той же позе, на той же скамейке под белым от снега деревом.
– Молодость, – вздохнул Гаязов.
Дошли до дома Надежды Николаевны и долго не могли расстаться.
– Надя, я жду твоего слова… Наверное, я никогда не смогу заменить тебе его, но всё же, может…
– Не знаю, Зариф… Хорошо ли ты представляешь себе, какие муки претерпевала Марфуга?..
– Я на всё готов, Надя. Я очень много передумал…
– Ах, если бы я была девушкой, если бы я не любила, я, может, и соединила бы свою жизнь с твоей. Без единого слова. И была бы счастлива. У меня к тебе самое хорошее чувство… До свидания, дорогой.
– До свидания, Надя. Жду…
– Подумай ещё раз, Зариф.
– Если б ты знала, сколько бессонных ночей провёл я…
Надежда Николаевна слегка коснулась его руки:
– Не надо, Зариф… Не говори мне таких слов. Я думала, никто больше не сможет пробудить былые чувства, а ты…
Она отвернулась, чтобы не показать слёз, и быстро направилась к подъезду.
Гаязов постоял, пока в её комнате не зажёгся свет. Полная луна и искристые звёзды на этот раз провожали его одного.
Надежда Николаевна проснулась с ощущением разлитой по всему телу блаженной лёгкости. В душе её слились светлая грусть с радостью и крылатой, влекущей вдаль надеждой.
Словно она всё ещё шагала с Зарифом по просторному ночному саду: голубоватый снег, длинные полосы теней, деревья в снегу… А в ушах не переставал звучать умоляющий голос Зарифа: «Надя, я жду твоего слова…»
«Да, я и сама люблю его», – подумала Надежда Николаевна, и щёки её запылали.
Это блаженное чувство не оставляло её несколько дней.
И на завод она в то утро шла в приподнятом настроении. Утренняя смена ещё не приступала к работе. По пути в конторку Надежда Николаевна здоровалась с рабочими, с мастерами, расспрашивала о работе.
У станка Сулеймана она задержалась. От Ясновой не укрылось – старик сегодня чем-то очень озабочен.
– Дела наши, товарищ мастер, ничего, – сказал Сулейман, уклоняясь от прямого ответа. – Видишь, бороду начал отращивать. Значит, старею. А ты вот, как бы не сглазить, цветёшь, на зависть девушкам.
– Эх, Сулейман Уразметович, и здесь не можешь удержаться от шутки.
– Почему? Я серьёзно говорю. Шутить пристало с девушками, а тебе… тебе можно говорить чистую правду, Надя.
Надежда Николаевна вспыхнула, словно провинилась в чём-то, это смущение очень шло ей. «Что, если этот всезнайка подсмотрел ночную нашу прогулку с Зарифом?» – подумала она и, чтобы перевести разговор на другое, спросила о новом приспособлении Сулеймана.
– Скобы мои? Вроде пригодились, – сказал Уразметов сдержанно. – Вот хочу увеличить скорость и подачу, чтобы ещё быстрее работать, да вибрация проклятая держит.
– Не нужна ли какая помощь, Сулейман Уразметович?
– От помощи, товарищ мастер, только дурак отказывается. Но что-то, вижу, нашему цеховому начальству не до нас. Занято большими делами…
Надежда Николаевна уже с обидой воскликнула:
– Сулейман Уразметович!..
Уразметов притворился, будто и не думал язвить.
– Ладно, будешь посвободней – заходи домой. Это дело не для мимолётного разговора.
По пути Яснова остановилась возле Самариной. С того дня, как Надежда Николаевна побывала у неё дома, отношения между ними потеплели. Самарина уже не смотрела на неё как на недосягаемое начальство, не скрывала больших своих забот.
– Надежда Николаевна, когда же наконец свёрлами обеспечат? Ну, куда это, в самом деле, годится! – И Самарина сердито ткнула пальцем в огрызок сверла, которым ей приходилось работать. – Горе одно.
– Хорошо, сейчас выясню, Елизавета Фёдоровна.
– Заодно и насчёт кондуктора. Из техотдела принесут на минутку, примерят и тут же уносят обратно. Повертятся, как муха над свечкой, – и ищи свищи. А я маюсь без кондуктора. Работу задерживаю. Перед людьми совестно.
В голосе Самариной проскальзывала временами прежняя резкость, но Надежда Николаевна чувствовала, как изо дня в день она всё больше оттаивает.
– Как детишки, Елизавета Фёдоровна? – спросила Яснова.
– Не жалуюсь, Надежда Николаевна, ничего, здоровы.
– По-прежнему остаются одни, когда уходишь на работу?
– Теперь у нас пионерские комнаты. Там играют. Будто гора с плеч свалилась.
– А кто их кормит, спать укладывает?
– Это уж сами, я им всё приготовлю, ну, они и поедят холодное.
У Надежды Николаевны мелькнула мысль, которой она тут же поделилась с Самариной. В красильном работала Мария Антоновна, тоже многодетная вдова, солдатка. Живёт она с Самариной в одном доме. Нельзя ли устроить так, чтобы им по очереди присматривать за детьми?
Самарина поблагодарила мастера за заботу, но высказала неожиданное опасение: дети у Марии Антоновны смирные, а у неё большие проказники. Соседка может не согласиться.
– А всё же потолкуйте, – обнадёжила Яснова. – Мария Антоновна, насколько я знаю, не будет против.
От Самариной Надежда Николаевна прошла на склад. Нужного диаметра свёрл на складе не оказалось. Она позвонила Зубкову. Маркел Генрихович никогда никому не грубил. Выслушав Яснову, он сказал:
– Надежда Николаевна, я всё записал. Завтра хоть из-под земли, но свёрла достану.
После того Надежда Николаевна позвонила Пояркову, справилась о новом кондукторе.
– Что вы всё бегаете адъютантами этой Самариной? – окрысился Поярков. – Подождёт. У меня покрупнее дела стоят на очереди.
– В таком случае я вынуждена буду позвонить Михаилу Михайловичу, – предупредила Надежда Николаевна.
– Звоните! Хоть директору, хоть самому министру! – пронзительно выкрикнул Поярков и бросил трубку.
– Вадима Силыча теперь при одном имени Самариной в дрожь бросает, – усмехнулся стоявший рядом сменный мастер.
– Но разве можно, используя служебное положение, сводить личные счёты? – жёстко сказала Надежда Николаевна. И тут же позвонила Михаилу Михайловичу, а затем начальнику производства.
На другой день вернулся из Москвы Назиров, счастливый, окрылённый. Надежда Николаевна, пожав ему руку, поздравила с успехом.
– Это наш общий успех, – сказал Назиров. – Без вас разве я осилил бы свою работу над проектом… А ещё большее спасибо директору. Признаться, даже вам стеснялся сказать, – после первой поездки у меня не было никакого желания снова ехать в Москву. Боялся окончательного провала. А Хасан Шакирович вызвал меня к себе да так нашпиговал, что с меня чёрный пот как из ведра лил. Научил воевать. Там, оказывается, семьдесят семь раз подсчитывают. До копейки…
– Не тяни же за душу! – Ясновой не терпелось узнать подробности.
– Всяко было, – сказал Назиров, и его широкое лицо расплылось в простодушной улыбке. Потом он протянул перед собой обе руки ладонями вверх. – Душа вот как дрожала… Но постепенно всё улеглось. И опять-таки спасибо Хасану Шакировичу. Я его там постоянно чувствовал рядом с собой. Видимо, он не слезал с телефона. Несмотря на грехи, с ним там считаются… Нашу докладную у министра обсуждали. Спор был. Кое-кто сомневался. Но в конце концов одобрили. Министр здорово поддержал. Умный, видимо, дядька. Короче, Надежда Николаевна, реконструкция механического цеха в принципе решена. В первом квартале нового года министр обещал выделить средства. Вот, пожалуй, и всё.
– А станки?
– Дадут. Но немного. Четвёртой части не дадут против того, что просили. Хасан Шакирович правильно ориентировал на имеющееся оборудование. Остальное, Надежда Николаевна, расскажу вечерком. Уйма подробностей. Даже приключения небольшие были. Ну, как дела в цехе?
Яснова улыбнулась.
– Стоит ли сейчас… Никуда не денется наш механический.
И однако же поспешила высыпать короб последних цеховых новостей.
Та светлая радость, которую ощутила Надежда Николаевна после ночной прогулки с Гаязовым, с каждым днём всё глубже проникала в душу, и ничего ей с этим поделать уже было нельзя. И чем непреодолимее овладевало ею новое, немного даже страшившее чувство, тем всё дальше отодвигался в сознании образ Харраса. Поймав себя на этом, Надежда Николаевна поначалу казнилась, чувствовала, что виновата перед памятью мужа, но – натура правдивая – скоро перестала искать себе оправданий, которыми могла бы заглушить угрызения совести. Значит, жизнь потребовала своего.
Вот уже несколько дней почему-то Гаязова нигде не видно. Что случилось? Встретив утром Погорельцева, соседа Гаязова по квартире, Надежда Николаевна спросила, почему Зариф Фатыхович не выходит на работу. Оказалось, Гаязов простудился и слёг.
– Нехорошо одинокому человеку в такие дни, – сказал Матвей Яковлевич задумчиво. – Лежит один. И никто не наведается… Может, нужда какая есть… Тёщу свою он не станет беспокоить, да и нас постесняется позвать. Такой уж он человек…
Догадывался ли о чём-нибудь старик, Надежда Николаевна не стала доискиваться. О ней с Гаязовым уже болтали, не исключено, что и до Погорельцевых могло кое-что дойти. Что ж, пусть даже они неодобрительно посмотрят на это, всё равно она решила сегодня же проведать Гаязова.
Что за день выдался! Казалось, конца не будет свалившимся на неё заботам, огорчениям, неприятностям. Надежда Николаевна с трудом заставила себя дождаться обычной после смены летучки. Быстро оделась и заторопилась к выходу. Матвей Яковлевич ждал её у дверей цеха. То, что с ним был Сулейман-абзы, немного смутило Яснову. Попадись только на язык этому старому шутнику! Брякнет что вздумается.
– Как Марьям Хафизовна? Лучше себя чувствует? – спросила Надежда Николаевна, чтобы отвлечь от себя внимание Сулеймана.
– Невестка? Ничего, уже на работу вышла. Разве не видела её? Правду нужно сказать, кругом невестка хороша. Взять хоть сердце, хоть ум, хоть характер – всё на месте. Счастье Иштугану. Не зря у нас спокон веку считается: жена – и доброе веселье и злое зелье… Не будь невестки, разве Иштуган стерпел бы такую несправедливость… – Сулейман махнул рукой и двинулся по улице, упорно глядя себе под ноги.
– Велика важность – вывели из БРИЗа, – сказал Матвей Яковлевич. – Иштугана Сулеймановича от этого не убудет. Как был изобретателем, так и останется. Слышал, опять в командировку собирается?
Не отвечая на вопрос Погорельцева, Сулейман продолжал своё:
– Не в том дело! С несправедливостью трудно мириться… По себе знаю. Пусть хоть двадцать приказов издают… Иштуган и сам не стал бы работать с Поярковым. Двум бараньим головам в одном котле тесно.
Заметив, что старик всё больше распаляется, Надежда Николаевна перевела разговор на Ильмурзу. И явно невпопад. Сулейман хмуро покосился на Надежду Николаевну.
– Было одно письмо. Нос что-то воротит.
– Поначалу всегда трудно, – подбодрила его Надежда Николаевна.
– Нет, Надежда Николаевна, дело не в трудностях. Гайка слаба у парня, вот что. Ума не приложу, откуда такое художество прицепилось к потомку Уразмета. С тех пор как он уехал, покой для меня потерян, – с горечью признался Сулейман, но умолчал о том, что задал Ильмурзе крепкую головомойку в своём длинном письме.
На углу Сулейман распрощался. Надежда Николаевна проследила глазами за его удаляющейся коренастой фигурой.
– Да, нашему Сулейману-абзы далеко до старости… бодро вышагивает.
– Не скажите! История с Ильмурзой отняла у него добрый десяток лет жизни, – возразил Матвей Яковлевич. – Прежде он редко когда и упоминал о нём, а сейчас Ильмурза у него с языка не сходит.
– За свой авторитет побаивается…
– Нет, не о том у него печаль. Знаю я Сулеймана.
– Неужели он раньше не догадывался, что с Ильмурзой неладно? – усомнилась Надежда Николаевна.
– Догадывался, конечно, – ответил Матвей Яковлевич. – Но разве раскусишь человека до конца, пока не придёт час испытаний… У иного вся жизнь так проходит – без сучка, без задоринки. Помрёт – даже ближайшие друзья не узнают толком, что за человек был. Возьми иной арбуз – круглый-прекруглый, гладкий-прегладкий. А разрежешь… – Погорельцев развёл руками, – в середине дрызготня одна… Вот мы и дошли, Надя.
– Матвей Яковлевич, – заволновалась Яснова, – мы к нему вместе зайдём, ладно?
– Ладно, ладно, вместе так вместе. Разденемся у нас, потом к Зарифу Фатыховичу. Вот и моя старуха!
– Заходи, заходи, Надюша! – встретила их Ольга Александровна. – Как жива-здорова? Письма-то от сына есть? Очень хорошо, очень хорошо… радость матери…
– Оленька, как Зариф Фатыхович? Врач не приходил? – спросил Матвей Яковлевич. – На заводе наша братва забеспокоилась, не доверили мне одному, Надежду Николаевну вот послали проведать.
Яснова была благодарна старику: так деликатно вывести её из неловкого положения. С Ольгой Александровной она последнее время встречалась лишь мельком в клубе, на торжественных собраниях, иногда в магазине или на базаре. Обменяются короткими вопросами о здоровье, о житье-бытье – разве тут узнаешь, каким человек стал к старости. А вообще-то старухи любят посудачить. Кто знает, может, потому и схитрил малость Матвей Яковлевич.
– Ладно, старуха, накрывай на стол, а мы с Надеждой Николаевной – к больному.
Дверь открыла им тёща Гаязова, сухонькая старушка в белом, повязанном по-татарски платке.
– Добро пожаловать, добро пожаловать…
– Как Зариф Фатыхович? – шёпотом спросил Матвей Яковлевич.
– Сегодня вроде немного лучше. И врач был. Только покою нет. Целый день трезвонят. А то сам звонит. Будь моя власть, выбросила бы я этот телефон на помойку.
Из комнаты с шумом выбежала девочка и бросилась Погорельцеву на шею.
– Дедусь, к нам сегодня доктор приходил. С усами… У тебя – белые, у него – жёлтые. Очки золотые… Бабушка говорит, что не золотые, а костяные, а я говорю – золотые, золотые, золотые!..
Наиля без всякого смущения поздоровалась с Надеждой Николаевной и спросила:
– Апа, вы тоже врач?
– Нет, моя умница, я не врач, – улыбнулась Надежда Николаевна.
– Значит, секретарь?
– Нет, и не секретарь.
Наиля хотела ещё что-то спросить, но бабушка дёрнула её за руку и провела в немного душную, пропахшую лекарствами комнату Гаязова.
Надежде Николаевне ещё не приходилось бывать у Гаязовых. В первой комнате она успела заметить обилие света, в кабинете – обилие книг. Зариф лежал на диване, до подбородка натянув ватное одеяло. Ей хотелось броситься к нему, и в то же время что-то удерживало. Прячась за Матвея Яковлевича, Надежда Николаевна тревожно вглядывалась в осунувшееся, небритое лицо Зарифа. Глаза их встретились. Зариф просиял. Но, как только он попытался сделать усилие, чтобы приподнять голову с подушки, Надежда Николаевна, забыв смущение, быстро приблизилась к нему.
– Нет, нет, Зариф, пожалуйста, не двигайся. – И мягко взяв его за плечи, уложила на подушки.
Гаязов слабо улыбнулся. Он был счастлив.
Надежда Николаевна села на стул у изголовья. Заглянула в раскрытую книгу, лежавшую на столе: чьи-то стихи.
– Ну как, Зариф Фатыхович? – спросил Погорельцев.
– Небольшая простуда, Яковлич. Вчера температура подскочила до тридцати девяти и шести. Утром снизилась до тридцати восьми. А сейчас, думается, нормальная.
Старик да и Надежда Николаевна догадались, что он хитрит.
Температура была явно высока: губы пересохли, потрескались, дыхание жёсткое, затруднённое.
– Что же говорит доктор? Не лучше ли лечь в больницу? – спросила Надежда Николаевна.
– Врач, конечно, скажет – в больницу. Но ведь там нет телефона, – усмехнулся Гаязов.
– А кто присматривает за тобой, Зариф? – спросила Надежда Николаевна, поправляя край одеяла.
– Сестра приходит из клиники. Строгая такая. Ни шевелиться, ни разговаривать, ни читать не разрешает. Только что ушла за лекарством. А я тем временем за стихи.
Пожилая рябая женщина, вернувшись и увидев возле больного посторонних, немедленно попросила их выйти.
– Здесь не завод. Пожалуйста, не беспокойте больного. Он нуждается в абсолютном покое. По предписанию врача время пенициллин вводить.
– Пусть немного посидят, тётушка Шарифа… Разрешите, – с просительной улыбкой сказал Зариф. – Это ведь большие начальники.
– Самый большой начальник здесь я. Вот и не разрешу. Взрослые люди – должны понимать.
Надежда Николаевна с уважением отнеслась к справедливому требованию сестры – по всем признакам, хорошей, душевной женщины. И тут же поднялась.
– Выздоравливай, Зариф, поскорей.
– Спасибо, Надя. Выберется минутка – заходи. Буду ждать.
После того, как Назиров выгнал её из своей комнаты, Идмас целую неделю не ходила на работу, сидела, запершись, дома. Она осунулась, каждый шорох бросал её в дрожь.
Через неделю Идмас приплелась к Шамсие и сквозь слёзы рассказала ей, что произошло у неё с Назировым. Шамсия почему-то испугалась.
– Ты, милая, наверно, на меня обиделась?.. Это ведь только по твоей просьбе… Вон твоя золотая брошка на комоде. Бери, пожалуйста.
Позже, немного успокоившись, Шамсия готова была растерзать себя. Своими руками вернуть золотую брошь!.. В следующий раз Идмас потребовала обратно золотое кольцо. В тот день они крепко поругались. И хотя Шамсия золотое кольцо не вернула – «и не брала, и не видала!» – страх обуял её. Она почуяла надвигающуюся беду. В бессильной ярости Шамсия грозилась: «Этот Назиров ещё узнает меня. Я ему покажу…»
Но одно обстоятельство заставило Шамсию позабыть о Назирове. Шамсия узнала, что исключён из партии Шагиагзамов. Разумеется, ей дела не было, оставят ли его в партии, нет ли. Ей важно было, чтобы не опустел его кошелёк.
Но когда Шамсию пригласили в партком и Гаязов спросил в упор, кем приходится ей гражданин Шагиагзамов, Шамсия растерялась. Что отвечать?.. И почему её, собственно, спрашивают про этого Шагиагзамова?.. Ведь его ноги никогда не было на заводе.
У Пантелея Лукьяновича Шамсия держала себя куда увереннее.
– Если у меня нет защитника, то такой большой человек, как товарищ Гаязов, может наговорить на меня что угодно… Если беспартийная, так ни одному слову не верят… – всхлипывала она. – Единственная надежда на вас, на завком. Пожалуйста, Пантелей Лукьянович, не дайте опозорить… Ведь я всё-таки член профсоюза.
И Пантелей Лукьянович, приняв слёзы Шамсии за чистую монету, пообещал разобраться в деле. Но какое-то глубоко спрятанное сомнение Шамсия уловила в Калюкове и оттого встревожилась ещё сильнее. Но догадаться, чем вызвано это сомнение, не могла. Болтливый Пантелей Лукьянович на этот раз никакой пищи для догадок не дал.
В тот же вечер Шамсия примчалась к Шагиагзамову.
– Отвечай, что наболтал про меня в райкоме, палач?.. – Она уже ничем не напоминала бедную вдову, жалостно всхлипывающую перед председателем завкома.
Вытирая грязным платком багровую шею, Шагиагзамов сказал:
– Ты с ума сошла. О тебе там и намёка не было.
Но Шамсия была не из тех доверчивых дурочек, которые верят каждому слову.
– Смотри, чтоб после не каяться! – И глаза её сверкнули, как у кошки, выгнувшей спину и готовой броситься на собаку. – Не рассчитывай спастись бегством от меня. Я тебя и в аду разыщу.
Всё же Шагиагзамов выстоял – Шамсия ничего не узнала. Но эта ловкая женщина пронюхала, что её собираются обсуждать на завкоме. Ей передала об этом одна болтливая уборщица, которая заверяла, что сама слышала такой разговор между Гаязовым и Калюковым.
– Пантелей Лукьяныч, он хороший человек… Всё защищал тебя. А Гаязов и слушать ничего не хочет. Говорит, о Якуповой нужно сообщить прокурору.
И тут Шамсия впервые, может быть, поняла, что играет с огнём, что никакая, даже самая искусная маскировка, никакой «зонтик» не сможет скрыть её проделок от людских глаз. И Шамсия снова помчалась к Шагиагзамову. Она ворвалась в его комнату шаровой молнией.
Шагиагзамов был навеселе. Он молча наблюдал некоторое время и наконец сказал:
– Дура, чего орёшь? Эка важность, подумаешь… В моём партбилете оказалась твоя фотокарточка… та… на пляже… Я же ещё и виноват, что носил её у сердца…
Шамсия побледнела.
– И Гаязов видел эту карточку?.. – прошептала она.
– Не знаю, кто из них Гаязов, кто Гамазов, – бросил Шагиагзамов. – А только все видели. Интересно же… в партбилете…
– У-у-у! – напустилась Шамсия с кулаками на Шагиагзамова. Он невольно отступил в угол. – Палач, пьяница, негодяй… Опозорил меня перед всем народом.
Шагиагзамов захохотал. Глаза у Шамсии округлились.
– Ты ещё смеёшься надо мной, палач! – взвизгнула она. – Мало тебя выгнать из партии, тебя надо в каменный мешок посадить. Я сама пойду к прокурору.
– Молчок! – прикрикнул на неё Шагиагзамов, внезапно сделавшись серьёзным. – Знай край, да не падай. Чей муж… – Шагиагзамов согнул указательный палец, как нажимают на курок винтовки, – чик! – И он взмахнул рукой, изображая падающего человека.
Шагиагзамов вернулся с фронта задолго до окончания войны. С чужих слов он рассказал Шамсие, как за измену Родине комиссар расстрелял её мужа. Фамилию комиссара он хорошенько не запомнил, не то Сайфуллин, не то Сафиуллин.
Шамсия знала, что её муж служил в одной части с мужем Ясновой – Харрасом Сайфуллиным. Она-то и предположила, что комиссаром, расстрелявшим её мужа, был как раз Харрас Сайфуллин. И, побуждаемая мстительным чувством, она долгие годы преследовала Надежду Николаевну, клевеща на её мужа. Когда Шагиагзамов через каких-то своих дружков достал ложную справку о том, что муж Шамсии погиб на фронте и похоронен там-то, Шамсия ещё яростнее стала клеветать на Яснову.
Вылетев, как шальная, из комнаты Шагиагзамова, Шамсия неожиданно увидела идущую по улице Яснову. Её глаза мгновенно налились кровью. Она обогнала Яснову и, остановившись перед ней, принялась во всеуслышание поносить её.
На минуту Надежда Николаевна онемела, так это было неожиданно.
– Вы что, с ума сошли, Якупова? Кто дал вам право так оскорблять меня?
На шум собралась толпа.
– Женщины дерутся. Мужей делят! – закричал кто-то.
Не зная, куда деваться со стыда, Надежда Николаевна хотела было уйти, но Шамсия загородила ей дорогу.
– За дураков всех считаешь! – кричала Шамсия. – Ишь нос задрала, как закрутила с этим пучеглазым Гаязовым! Не забывай, чьей ты женой была. Думаешь, люди не знают, что, когда наши мужья клали головы на войне, твой муж у врага отсиживался? Очень хорошо все знают!..
Надежда Николаевна не помнила, что было дальше. Потеряв всякую власть над собой, она ответила Шамсие звонкой пощёчиной.
Шамсия, видимо, не ожидала этого. Дико взвизгнув, она присела на корточки.
– Ну, получила сдачу сполна! – съязвил кто-то в толпе.
Дома Надежда Николаевна, не раздеваясь, упала ничком на стул и забилась в безудержных рыданиях.
Ах, как мучительно больно! От одного только воспоминания о том, что было пережито десять лет назад, холодело сердце, дрожь сотрясала всё существо. Где взять сил, как стерпеть это? Вновь раскрылись зажившие было рубцы, вновь закровоточили, а беспощадные руки посыпали рану солью.
Как упала Надежда Николаевна вечером на стул, так не сдвинулась за всю ночь с места. Даже огня не зажигала. Не пила, не ела. Потеряла чувство времени. Но время не стояло. Из темноты донёсся бой Кремлёвских курантов. Потом кто-то пел, играла музыка. Наконец радио умолкло. В окно с незадёрнутыми занавесями заглянула луна. Затем и она ушла. Постепенно оконные стёкла начали голубеть.
А Надежда Николаевна всё сидела, недвижная, будто изваяние. Всё в ней окаменело. Ни одна мысль не шевелилась в голове. Она не чувствовала ни боли, ни ненависти. И плакать больше не могла – высохли слёзы. Лишь безмерная тяжесть давила на плечи.
Когда подошло время отправляться на работу, Надежда Николаевна собрала остатки сил, поднялась с места. Посмотрела на портрет Харраса на стене. Казалось, и он осунулся за эту ночь. Губы плотно сжаты, даже морщины на лбу как будто стали глубже, в глазах появилось небывалое до того выражение тяжёлого упрёка.
– Прости, Харрас, – прошептала Надежда Николаевна. И только тут из глаз её, остававшихся сухими всю ночь, брызнули наконец облегчающие слёзы.
Надежда Николаевна думала, что она уже никогда не полюбит после Харраса, всю жизнь проживёт, утешаясь лишь одними воспоминаниями. Она не верила в такое чудо, чтобы другой человек мог вновь зажечь её угасшее сердце. Не хотела этого и не ждала. Одна мысль давала ей силы – что она до конца жизни донесёт незапятнанной любовь к Харрасу. Она не раз давала себе клятву в этом. Она чувствовала себя выше, чище в такие минуты. Она понимала, что жизнь вдовы – это ночь без рассвета, но Надежду Николаевну не пугала вдовья жизнь с её никому не слышными и оттого ещё более горькими слезами. Однако судьба и это испытание сочла малым для неё и послала человека, который вдохнул жизнь в её угасшее сердце. Затем, видно, сочтя, что и этого мало, разбередила раны, вновь разворошила происшедшие десять лет назад события, которые Надежда Николаевна уже начала понемногу забывать.
Идя на работу, Надежда Николаевна никого не замечала, ни с кем не здоровалась. Перед её глазами то и дело мелькали тёмные круги. Войдя в цех, она не обошла его, как делала обычно, а прямо поднялась в конторку и в изнеможении опустилась на стул.
Требовательно зазвонил телефон, заставив её вздрогнуть. Чуть сдвинув белый платок, Надежда Николаевна приложила к уху трубку. Говорил начальник производственного отдела. Ругал за задержку срочных деталей.
Надежда Николаевна рассеянно выслушала его и, сказав, что сейчас же всё выяснит, положила трубку. Но в цех не спешила. Ей стыдно было показаться на глаза рабочим.
И всё же нужно было идти. Она заставила себя встать и пошла, еле-еле передвигая ноги.
Весь день она ходила по цеху с этой неимоверной тяжестью во всём теле, весь день чувствовала на себе любопытные взгляды. Взгляды эти, в которых она читала то упрёк, то сожаление, то злорадство, проникали в самую душу, как бы обнажая её. Надежда Николаевна то сгорала от стыда, то кипела от негодования. Хотелось убежать, остаться одной, поплакать на свободе. Но, как на грех, на вечер было назначено общее собрание. Предполагалось обсудить поведение Ахбара Аухадиева. Как ни тяжело ей было оставаться на людях, Надежда Николаевна всё же пересилила себя. В душе она считала сегодняшнее собрание решающим этапом в борьбе за Ахбара. Несмотря ни на что, желание сделать его человеком не ослабевало в ней. Но вечером собрание не состоялось. Аухадиев сбежал, испугавшись, что придётся отвечать перед народом.
Узнав о его бегстве, Надежда Николаевна с горечью подумала: «Он вдобавок ещё и трус! Не хватило смелости открыто взглянуть в глаза товарищам. А я за него… Нет, теперь пусть решают, как хотят. Больше не стану вмешиваться».
На заводском дворе Яснову догнала Самарина.
– Надежда Николаевна, – сказала она, взяв её под руку. – Всё стараешься для нас. Сколько у тебя неприятностей из-за одного непутёвого Аухадиева…
Дав понять, что ей сейчас не хотелось бы говорить об этом, Надежда Николаевна поинтересовалась, столковалась ли она с Марией Антоновной.
Самарина принялась благодарить.
– Всё по-твоему получилось. Теперь душа спокойна… Не понять даже, почему сразу так не сделали. Видать, горе отнимает у человека разум.
Они приближались к воротам.
– Домой, Надежда Николаевна?
– Нет, мне ещё в райком нужно.
Почувствовав по голосу, по взгляду Ясновой, как ей тяжело, Самарина зашептала с жаром:
– Ты права, тысячу раз права, Надежда Николаевна!.. Этой… змее мало по щекам надавать, её к позорному столбу пригвоздить следовало бы. Я сама пойду к Макарову… Всё как есть расскажу. Мы хорошо знаем Харраса, никто мысли не допускает, чтобы он был изменником.
На углу Яснова заскочила в телефонную будку и, вызвав райком, попросила Макарова принять её сегодня же по личному делу.
Макаров сразу узнал голос Ясновой и без лишних слов сказал: «Приходите».
Сунув руку в карман брюк, первый секретарь прохаживался по дорожке в кабинете, видимо, о чём-то раздумывая. Как ни была расстроена Надежда Николаевна, но она сразу заметила, что тёмные, немного вьющиеся волосы Валерия Григорьевича, особенно на висках, пепельно посерели, вертикальная складка на широком крутом лбу глубже бороздила переносье, в глазах, пронзительно смотревших из-под сросшихся прямых бровей, затаилась усталость. Но фигура оставалась юношески стройной. Явно чувствовалась армейская выправка.
– Пожалуйста, пожалуйста, Надежда Николаевна, жду, – пригласил Макаров.
Надежда Николаевна присела на краешек стула, откинула с головы платок, из-под которого на лоб выбилась седая прядка.
– Не знаю, с чего и начать, – подняв плечи и глубоко вздыхая, сказала Надежда Николаевна. – Простите, что пришла прямо к вам, а не в партком завода… Но меня забросали такой грязью… столько на меня обрушилось несправедливых, гадких слов, что я не выдержала…
Надежда Николаевна подняла голову. Заплаканное лицо посуровело. Голос окреп.
– До сих пор не понимаю, как дошла до этого… – проговорила она, и Макаров заметил, что она трёт платком правую руку, словно оттирает приставшую грязь.
– Да, не надо бы так. Можно иными путями призвать её к порядку, – сказал Макаров, которому уже было известно об инциденте на улице.
– Не стерпела, сорвалась, Валерий Григорьевич… – виновато склонила голову Надежда Николаевна. И после паузы, вскинув внезапно глаза на Макарова, сказала: – И всё же я не очень раскаиваюсь! На моём месте любая женщина с чистой совестью поступила бы так же.
– Возможно. Но подумали вы, какое впечатление это оставит? Никуда не денешься… – сказал Макаров. – Депутат… коммунистка… передовой мастер… и вдруг бьёт на улице женщину! Якупова уже по всему городу успела раззвонить. Побывала и в милиции и в суде… И у меня нашумела. Оставила заявление на десяти страницах. Чего там только нет! Обвиняет и вас, и Гаязова, и Назирова…
Теребя кисти пухового платка, покрасневшая Надежда Николаевна спросила:
– А Назирова-то в чём она смеет обвинять?
Макаров не счёл нужным повторять сплетни Якуповой и, когда Надежда Николаевна несколько успокоилась, спросил её об отношениях с Гаязовым.
– Неудобно как-то рассказывать, Валерий Григорьевич… Всё же, если просите, расскажу. От партии у меня никаких тайн нет… В тот день, когда случилась эта скандальная история, я была в доме Гаязова. Он болеет – вы это знаете. Мы проведали его вместе с Матвеем Яковлевичем. Но дело не только в этом посещении. У нас с Зарифом довольно сложные взаимоотношения. В молодости он любил меня, а я вышла за Харраса, потому что любила Харраса. Затем война, муж не вернулся. О нём пошли слухи один вздорнее другого. Я тогда говорила вам и теперь повторяю: не верила им и не поверю… Прошло десять лет. Десять лет! – Надежда Николаевна помолчала, опустив голову. – Положение в семье Гаязова вам тоже известно. Он мне… сделал предложение. Я верю, это у него от чистого сердца… Гаязов ждёт от меня ответа. Я ещё не знаю, что отвечу… Вот моя правда о Гаязове, Валерий Григорьевич… А остальное всё ложь…
Пока Надежда Николаевна говорила, Макаров вспомнил заседание бюро райкома, Шагиагзамова, вытиравшего грязным мокрым платком красную шею, непристойную карточку Якуповой, оказавшуюся у того в партбилете, и перед ним забрезжила неясная догадка, что есть какая-то связь между исключением Шагиагзамова и всем случившимся с Надеждой Николаевной. Он старался восстановить в памяти, что говорила Якупова, придя в райком. Шамсия твердила, что она жена погибшего на передовой воина и, хотя овдовела, ни на волос не запятнала себя, что она не жалеет своих сил ни в труде, ни на общественной работе. «Кое-кому не нравится, что я весёлый человек, певунья, плясунья. Но, если завком поручил мне культмассовый сектор, как тут не запоёшь, не запляшешь». Макаров вспомнил, что Якупова на все лады подчёркивала, что Надежда Николаевна пачкает имя депутата, что она открыто путается с Гаязовым. «А мы-то избрали её депутатом, агитировали за неё, отдали голоса». И на прощание пригрозила: «За это и секретаря парткома не погладят по головке…»
Не зная, о чём думает Макаров, Надежда Николаевна продолжала:
– Зариф здравствует, он сам за себя постоит. Я тоже не успокоюсь, буду бороться, защищать свою честь. Меня, Валерий Григорьевич, особенно беспокоит клевета, которой оскверняют память моего покойного мужа. Он же не может постоять за себя. И я не могу позволить пятнать его честь. Я ни на минуту не сомневаюсь в своём муже… Капли сомнения во мне нет. – Она коснулась руки Макарова. – Валерий Григорьевич, поймите меня… След Харраса не мог затеряться совсем. Куда мне ещё писать? Куда идти?.. Помогите, Валерий Григорьевич!..
– В этом отношении я ещё раз сделаю всё, что смогу, Надежда Николаевна. Харрас вам муж, но и мне он фронтовой друг. Никому не позволено пачкать доброе имя коммуниста. А сейчас могу только посоветовать – не мучьте себя так, Надежда Николаевна.
Яснова поднялась со стула.
– Постараюсь, Валерий Григорьевич, но, по-видимому, не смогу выполнить вашего совета, пока окончательно не распутается этот узел. У меня такое ощущение, словно в сердце мне влили расплавленный свинец. Вы, вероятно, поймёте это…
Попрощавшись, она вышла из кабинета, ссутулившаяся, забыв поправить сползший на плечи белый пуховой платок. Макарову искренне было жаль её, но он не стал её останавливать. В утешении нуждаются слабые люди, сильных оно только оскорбляет.
Гаязов ничего не знал о случившемся с Надеждой Николаевной – товарищи избегали преждевременно волновать больного. Неприятную весть принесла в дом тёща, слышавшая об этом не то в какой-то очереди, не то на базаре.
Гаязов несколько минут ходил из угла в угол, потом резким движением поднял телефонную трубку и вызвал машину. Оказавшись на заводе, он уже не мог уехать, не повидав Надежду Николаевну. Он ожидал её после смены в парткоме, но вместо неё вдруг ворвалась Самарина.
Гаязов попросил её говорить спокойнее, но Самарина распалялась всё сильнее:
– Мы, женщины, очень терпеливый народ. Но, уж коли марают нашу честь, мы не можем молчать, товарищ Гаязов. Нет! Кто такая Шамсия Зонтик, та самая, что укрылась под крылышком Пантелея Лукьяныча? Не знаете? Зато мы знаем! В её доме… Она ещё ответит и за то, что скупает краденые вещи, и за свои чёрные кляузы…
Когда Самарина ушла, Гаязов вызвал в партком Калюкова и рассказал, что говорила Самарина про Якупову. С пышных щёк Калюкова как смыло румянец.
– Сегодня же соберу экстренное заседание завкома, – загорячился он, вскакивая с места.
Гаязов укоризненно посмотрел на председателя завкома и покачал головой.
– Брось, Пантелей Лукьяныч, эти экстренные заседания. Действуй обдуманно.
Немного успокоившись, Калюков снова сел. Принялся было растирать колени. Опять встал.
– Неужели так и сказала: под тёплым крылышком Пантелея Лукьяныча?.. Ах, Самарина, Самарина!
Постучались в дверь, и вошла Надежда Николаевна.
Гаязов не узнал её. Как мог человек так измениться за несколько дней! Отвернувшись, он забился в мучительном кашле. Надежда Николаевна и Калюков смотрели на его худые небритые щёки, не зная, чем помочь.
– Зачем вы пришли? – сказала Надежда Николаевна, когда у Гаязова кончился приступ кашля. – Так можно не на шутку свалиться.
Гаязов промолчал, только в его тёмных глазах засветился огонёк благодарности.
– Пантелей Лукьяныч, можете нас оставить одних?
Председатель завкома вышел.
Минуту сидели молча.
– Нам надо поговорить, Надя. Мне передали чёрт знает что…
– Тяжело это повторять, Зариф. Я уже говорила с товарищем Макаровым. Ведь здесь… – Она не могла закончить фразу, слёзы хлынули у неё из глаз. – Ты понимаешь, почему я пошла к нему…
– Понимаю… Но, кроме всего, Надя, эта грязная клеветница нападает на Харраса. Мы живые, мы отстоим себя. Харрасу это уже не дано. Значит, о нём должны позаботиться мы. Так я говорю? – Тёмные глаза Гаязова лихорадочно заблестели. Эти глаза не могли лгать. Гаязов не такой человек, чтобы воспользоваться случаем и расположить к себе измученную горем женщину.
Коротко рассказав, что произошло, Надежда Николаевна попросила Гаязова, как просила и Макарова, ещё раз сделать всё, чтобы узнать правду о судьбе Харраса.
Гаязов дал слово.
– Я провожу тебя, – поднялся Гаязов.
– Нет, нет. И не думай. Поезжай на машине прямо домой. Обо мне не тревожься. Я выдержу.
Яснова сказала это с не допускающей возражения требовательностью. Гаязов не мог противиться её желанию.
Дома Надежда Николаевна, не раздеваясь и не зажигая света, присела у стола. С неодолимой силой почувствовала она всю горечь своего одиночества.
Постучавшись, тётка Маглифа сунула ей какую-то бумажку и, даже не расспросив о здоровье, ушла. Обычно Маглифа заносила ей счета из домоуправления – за квартиру, за электричество.
Опомнившись, Надежда Николаевна поняла, что в руках у неё телеграмма. Дрожащими пальцами распечатала её. Телеграмма была от Марата: «Дорогая мама, поздравляю с днём рождения, желаю счастья, здоровья, долгих лет жизни».
А она совсем и позабыла об этом.
«Эх, сынок, сынок! Знал бы ты, что переживает сейчас твоя мама! Видимо, птица счастья навечно улетела от меня… Раньше, в трудные минуты, по крайней мере, была с тобой. Сейчас вот сижу одна…»
Может быть, ещё долго сумерничала бы Надежда Николаевна, если б опять кто-то не постучался.
– Войдите, – сказала она бессильно.
– Ой, почему вы в тёмной комнате? Пробки перегорели?.. – И одновременно с этим весёлым девичьим голоском включился свет.
Надежда Николаевна растерялась, увидев Нурию с огромным букетом цветов и рой девушек. При Марате они часто бывали в доме Ясновой.
Окружив Надежду Николаевну, девушки шумно поздравляли её, обнимали, протягивали цветы. Комната наполнилась девичьим стрекотом и суматохой. Надежда Николаевна сняла с себя верхнюю одежду и вместе с ней как бы сбросила с плеч давивший на них тяжёлый груз.
– Раздевайтесь, девушки… Посидим, попьём чайку.
– Самовар я сама поставлю, сама! – сказала Нурия и, схватив в охапку самовар, устремилась на кухню. Потом завела патефон и закружилась под звуки вальса.
Если в душе заливаются соловьи, трудно себя сдерживать. Нурия давно уже позабыла те дни, когда одна-одинёшенька проливала слёзы в тёмной комнате. Теперь между Маратом и ею часто путешествовали розовые конвертики. У Нурии уже был свой «секрет» не только от домашних, но и от школьных подруг, – на её имя приходили письма «до востребования».
– Эх, будь Марат дома… А что это за телеграмма? От Марата? – Нурия метнулась к серому листку, лежавшему на письменном столе Марата. Быстро обернулась и, посмотрев блестящими чёрными глазами на Надежду Николаевну, спросила: – Можно? – и покраснела.
– Можно, можно, – ответила Надежда Николаевна. Предвидела ли она сердцем матери день, когда эта черноглазая, весёлая, ловкая девушка рука об руку с её сыном пойдёт по дороге жизни? Одобряла ли их союз?
Надежда Николаевна спрятала улыбку, увидев в зеркале над комодом, как Нурия, взяв телеграмму, отошла за угол шкафа и, прочитав, с минуту смотрела куда-то далеко-далеко. А когда Нурия, притихшая, вернулась к подругам, Надежда Николаевна уловила набежавшую на её лицо лёгкую тень грусти.
Помогая накрывать на стол, Нурия заговорила о близнецах старшего брата.
– Знаете, Надежда Николаевна, они так удивительно похожи друг на друга, что ни абы, ни отец, ни Гульчира-апа не разбираются, кто из них Ильдус, кто Ильгиз. Отец говорит, что так не годится, что нужно сделать метку. Я, чтобы не путать, повязала на ручку Ильдуса розовую шёлковую ленту, а на ручку Ильгиза – голубую. На днях мы с отцом даже заспорили. Отец говорит, что с розовой Ильгиз, а с голубой – Ильдус. Я говорю, что нет, с розовой лентой Ильдус, а с голубой Ильгиз. Марьям-апа, оказывается, когда нас не было, нарочно поменяла ленты. Мы и запутались. Ну и смеялись! Только сама Марьям-апа их не путает, – вдруг серьёзным тоном добавила Нурия.
Девушки расставили цветы на столах, на комоде, на подоконниках. Комната приобрела совсем праздничный вид. Вскипел и самовар. Но Нурия не спешила нести его. Усевшись с подружками на диване, она рассматривала альбом. Надежда Николаевна вышла переодеться.
– Вы посмотрите, – сказала одна из девушек, показывая на снимок, – до чего Марат похож на своего отца.
– Ошибаешься! У него глаза матери, – запротестовала Нурия.
Надежда Николаевна переоделась в тёмно-синее шерстяное платье с длинными рукавами и белой вышивкой на груди, которое было ей очень к лицу. Она прислушалась к щебетанию девушек и вынула из сумки последний снимок Марата в форме курсанта. У девушек, особенно у Нурии, глаза загорелись. Что ни говори, они только заканчивают десятый класс, их будущее оставалось пока в тумане, они, как в сказке, стояли на развилке семи дорог. А Марат уже нашёл свой путь в жизни. Вон как смело и прямо смотрит.
Кто-то постучался во входную дверь. Бросив альбом, Нурия стрелой помчалась открывать.
– Ильшат-апа! – крикнула она, всплеснув руками от удивления.
Передав свёрток Нурие, Ильшат пошла навстречу Надежде Николаевне, лицо которой озарилось радостной улыбкой, поздравила её с днём рождения.
– Ой, как хорошо, Ильшат, что надумала прийти. Я сама и забыла совсем, что сегодня мой день рождения. Девушки вот пришли, напомнили…
Нурия, стрельнув в сестру глазами, ткнула пальцем себя в грудь, затем приложила палец к губам, давая понять: обо мне ни слова! И, воскликнув:
– Ой, самовар мой! – умчалась на кухню.
Снова постучались в дверь. Нурия, однако, не спешила открывать. Надежда Николаевна вышла и поразилась, увидев Ольгу Александровну с Матвеем Яковлевичем, черноусого, чернобородого Сулеймана с Кукушкиным в его старомодных очках.
– Примешь гостей, Надюша? Пришли поздравить с днём рождения.
Выбежавшая из кухни с притворным удивлением на лице Нурия взяла у гостей свёртки.
– Ты, ласточка, разве и здесь хозяйка? – спросил Матвей Яковлевич, приглаживая платком седые усы.
– Я ещё и в вашем доме буду хозяйничать, – сказала Нурия, слегка покраснев.
Гостей пригласили к столу, на котором появился шумящий самовар. Все были веселы. Надежда Николаевна никак не могла опомниться: происходящее казалось ей красивым сном. Она не догадывалась, что Нурия, такая юная и беззаботная Нурия, с самым невинным видом разливавшая чай и нарезавшая торт, давно и тайно ото всех готовила этот вечер.
Девушка была довольна: «Пока эти люди с ней, Надежда Николаевна никогда не скажет, что одинока».
Снова зазвонил звонок. Ещё кто-то пришёл, и Надежда Николаевна, оживлённая и похорошевшая, заспешила в прихожую.
В то самое время на другом конце Заречной слободы, в просторном доме за глухим забором, шумел другой пир. Столы, как на свадьбе, ломились от яств и вин. Заранее было предусмотрено, кто из званых гостей где и с кем сядет. На радиоле размером с добрый сундук бешено крутились пластинки. Крышка пианино открыта – садись и играй. К услугам желающих танцевать – светлая просторная комната с янтарно-жёлтым, до блеска натёртым паркетом.
Вокруг стола суетился Хисами, хлопая водянистыми глазами на плоском лице. Голову его в чёрной татарской тюбетейке, казалось, вот-вот поглотит туловище.
– Спасибо, милые, тысячу раз спасибо, что осчастливили своим присутствием наш праздник, – повторял он, низко кланяясь гостям.
Он справлял свою серебряную свадьбу, хотя у татар и нет такого обычая.
– Ну, дай Боже тишь да гладь. – И Хисами поднял рюмку.
– Да, да, тишь да гладь, – подняли гости тонконогие рюмки.
Лишь Аллахияр Худайбердин, сидевший на дальнем краю стола, у дверей, не глядя ни на кого, дико, словно бык, рявкнул:
– Горько!
Кто-то поддержал его. Посмотрев краешком глаза, кто аплодирует, Хисами приторно улыбнулся, как бы говоря – готов к вашим услугам, и наклонился к жене.
Рядом со своим тучным мужем худощавая женщина с разинутым, как у подавившейся курицы, ртом походила на сухое дерево. Мужчина в чёрной тюбетейке, сидевший по другую сторону стола, приложив ладонь ко рту, что-то шепнул своей пухленькой, как пышка, жене. Она, собрав губы бантиком, ответила:
– Не хуже борзой гоняет по магазинам, за день раз пять, наверное, обежит город.
Среди званых сидели Шамсия Зонтик и Идмас Акчурина, успевшие помириться.
– Как можно целовать такую дохлятину, – прошептала Идмас на ухо Шамсие и недобро рассмеялась. В этом «обществе» она считала себя самой красивой женщиной.
К этому вечеру Идмас готовилась давно, рисовала себе, как придёт сюда вместе с Назировым. Ну до чего же он глуп оказался! Идмас трясло от ненависти при одном упоминании его имени. Все помышления отвергнутой красавицы сводились теперь к одному: достойно отомстить ненавистному зазнайке. Когда Аван однажды вернулся пьяным, Идмас поняла – ему всё известно. Кинувшись с перепугу в ноги мужу, она взмолилась о прощении, сыпала, как в бреду, первыми попавшимися словами. Аван, ворочая белками и растопырив пальцы, пошёл на неё. Она, пронзительно взвизгнув, отступила: «Ещё убьёт…» Но Аван, остановившись посреди комнаты, дико захохотал, крича:
– Вон! Вон из моего дома!
Идмас поняла, что теперь надо навеки расстаться с мыслью, что Авана можно хоть сколько-нибудь запугать прежними угрозами уйти из дому. И Идмас опять бросилась к Шамсие, не поскупилась на дорогие подарки, умоляя «спасти» её. Шамсия вначале ничего слушать не хотела. Но незадолго до вечера под большим секретом сообщила Идмас:
– Познакомлю тебя, милая, с изумительным мужчиной. Красив, богат, солидное положение. Счастье тебе само в руки идёт.
Поначалу вечер совсем не понравился Идмас. Шамсия обещала, что соберутся «порядочные люди». А куда она попала?.. Какие-то казанские мещане, спекулянты да их ревнивые жёны. Сидят, поджав губы, и, небось, перемывают ей косточки – слишком модное платье, слишком яркая косметика. Мужчины, те в упор, бесстыже разглядывают Идмас. Всё это она оценила одним беглым взглядом.
«Ну, так я покажу им, если на то пошло…» – И Идмас стала кокетничать направо и налево.
Мужчины, только что сидевшие чинно и спокойно, вдруг оживились. Из этого Идмас заключила, что стрелы её очарования достигают цели.
И всё же это было не то, чего жаждала Идмас. Она уже успела обратить внимание на одинокого брюнета с густыми бровями вразлёт и сверкающей нафиксатуаренной головой.
– Этот? – шёпотом спросила Идмас у Шамсии.
– Этот, – подтвердила Шамсия. – Профессор, кажется, не то академик.
Чёрнобровый оказался мужчиной деликатным: не глушил водку, как другие, не оборачивался на Аллахияра, который после каждого тоста орал «горько!», и явно оказывал Идмас преимущественное внимание. Предлагал соседке по столу то одно, то другое и даже принёс из кухни мороженое для неё и Шамсии.
– Ах, Рауф Ситдикович, где вы научились так тонко угадывать женские желания? Изумительно!
Едва заметно поведя чёрными бровями, Рауф томно улыбнулся.
– Это комплимент мне, Идмас-ханум. Спасибо. Поверьте, для вас я готов всю жизнь делать приятное.
Откинув голову, Идмас рассмеялась заливистым, звонким смехом. И, оглянувшись по сторонам, довольная, что привлекла внимание мужчин, заулыбалась ярко накрашенным, похожим на пунцовый цветок ртом.
С каждой минутой Идмас всё сильнее охватывало шальное желание непременно перессорить этих наглецов с их жёнами и вскружить «академику» голову.
Рауф угощал её конфетами, шоколадом, мандаринами. Корку мандаринов он сперва надрезал, потом отдирал её этакими лепестками раскрывавшейся розы и лишь тогда преподносил Идмас.
Гости уже успели порядком захмелеть. Речи и песни, вперебивку по-татарски и по-русски, обрывались на полуслове. Кто-то лез целоваться с соседями.
– Милый, люблю я тебя, Агла… агла-этдин-абзы, ей-ей. Провалиться мне на этом месте, люблю, голову готов сунуть за тебя в каменный мешок. Нужно – тонну, две… хоть вагон… Не сам наживал, а отцовское, так сказать, не жалко, бери, бери, сколько душе угодно.
Когда сосед попытался ладонью прикрыть рот не в меру разболтавшемуся говоруну, тот ещё сильнее заорал:
– Не затыка-ай мне рот, Агла-этдин-абзы… Ты кто такой? Мы одного поля ягода. Лестное слово, и так… хватает… затыкателей… ртов…
Аллахияр Худайбердин, сидевший у самых дверей, привалившись грудью к столу, повторял, хотя его уже никто не слушал:
– Горько! Горько!
С каждым его выкриком женщины помоложе испуганно жались к своим мужьям.
– И зачем только посадили этого идиота за стол? – шептались женщины. – Ему место в сумасшедшем доме.
– Тсс! Знаете, кто он такой?
– Кто?
– Младший сын бывшего казанского миллионера Худайбердина.
– Этот идиот?
– Тсс!
Аллахияр поднял голову, вытаращил мутные глаза – не то расслышал, о чём шептались, не то просто так. Губы, щёки у него блестели от гусиного жира.
– Горько! – рявкнул он и, оскалив зубы, расхохотался. Дикий смех сменился шалой песней:
Отца я зарезал, и мать я убил,
Родную сестрёнку в реке утопил.
Пропащий я парень!
Эх, руки дрожат…
А месяцы мчатся,
А годы летят…
Аллахияра увели, и сразу стало как-то тихо. Остановилась и пластинка.
– Если не затруднит, принесли бы дамам лимонаду, – сказал Рауф хозяину дома, который не отходил от него.
– Сию минуту. – Хисами заспешил на кухню.
– Сам не догадается, пока не напомнишь, – сказал Рауф Идмас.
– С таким кавалером не заскучаешь.
– Смотрите, не приревновал бы муж, – отшутился Рауф.
– Фи, – сделала гримасу Идмас, явно подражая Шамсие. – Он не умеет.
– Ни за что не поверю, чтобы у такой красивой ханум муж был грубиян. Вы просто клевещете на него. Я слышал о товарище Акчурине, что он солидный инженер.
– Нет, нет, не говорите. Помогает разным мальчишкам завоёвывать славу. Все расчёты, все чертежи делает за них.
– Значит, ваш муж очень скромный человек. А скромность, говорят, украшает человека.
– Это всё пустые слова, Рауф Ситдикович. Ведь хочется пожить по-людски. Жизнь дважды не даётся. А дни проходят быстролётно, текут, как вода. Иногда подумаешь – и сердце заноет: что наша жизнь? Утром вставай и беги на работу, вечером думай о том, как бы не проспать утром. Дни пролетают бесследно, и счастья не видишь. Светлым будущим утешайся!.. А может, мне не суждено его увидеть, может, я сегодня хочу жить, сейчас!..
Рауф вкрадчиво улыбнулся.
– Помнится, я где-то читал изречение: «Жить нужно сегодняшним днём, вчерашний и завтрашний день не имеют никакого значения в земном календаре».
– А я считала, что я одна так думаю, – обрадовалась Идмас.
– Нет, это умная и очень древняя философия, философия тех, кто знает, что жизнь дана для наслаждения, Идмас-ханум, – сказал Рауф и вдруг спросил: – На пианино играете?
– Вы, кажется, за один вечер успели узнать все мои слабости. Это уж слишком, – пригрозила пальцем Идмас.
– Вы такая искусная актриса, что не только за один вечер, за тысячу вечеров не познаешь вас, всего богатства оттенков вашей натуры. В вас есть что-то от большого драгоценного камня. Каждая грань – новые переливы.
Они подошли к пианино. Идмас тонкими холёными пальцами с ярко-красными ногтями пробежала по клавишам и поморщилась.
– Даже настроить не сумели.
– В этом доме и играющих-то нет, – усмехнулся Рауф.
– Добро портят, – сказала Идмас.
Идмас заиграла один из любимых своих романсов. Рауф приятным голосом запел по-русски.
Женщины, не в силах скрыть свою зависть, продолжали перешёптываться.
– Посмотрите, до чего она жеманится, эта кокетка. Выше колена задрала свою модную юбчонку. Умрёшь со стыда.
– И он тоже хорош гусь… Мне рассказывал осведомлённый человек. Не так давно жена за то, что он изменил ей, вымыла ему волосы ореховой золой. После этого, говорят, он и начал плешиветь…
– Неужели в ореховой золе такая сила? – поинтересовалась одна из женщин и покосилась на своего мужа.
– Если вру, пусть все эти закуски камнем застрянут в моём горле!
– И это с профессором такое случилось?
– Профессор!.. Бродяга полосатый. Посмотрите ему в глаза – наглые, как у крысы.
Через некоторое время Рауф, попросив извинения у Идмас, вышел. За ним потянулись Маркел Генрихович и Хисами.
– Пожалуйте сюда, – позвал Хисами, открывая дверь в смежную комнату без окон.
Рауф выглянул и, никого не увидев поблизости, захлопнул дверь.
– Сегодня из Узбекистана прибыли двое, – доверительно прошептал он Зубкову. – Просят два вагона досок. Расплачиваются тут же.
– Нет, сейчас это невозможно.
– Подумай… Вы же строите дома. Наверное, и доски есть. Забракуйте как-нибудь. Это ведь можно сделать законным путём. Пусть состоится решение суда, тогда нетрудно и списать.
– С судом играть опасно.
– Наоборот, это самая безопасная штука. Люди посмелее не по два вагона «списывают», а, бывает, целый состав… Хотя учёного учить… Не выйдет таким путём, что ж, в лесу деревьев хватит. А распиловка – чепуха. Я, конечно, и в другом месте найду эти два вагона. Но не хочется нарушать старую дружбу.
Маркел Генрихович склонил голову, прислушиваясь. У дома напротив остановился автомобиль. Кто-то забарабанил в ворота. Собака яростно залаяла. Кому бы это понадобилось? Перепуганный Хисами выскочил во двор. Маркел Генрихович тоже поспешил в переднюю; Рауф, сунув правую руку в карман, остался в маленькой комнате.
Хисами постоял на крыльце, с минуту настороженно прислушиваясь. Нижняя челюсть выбивала у него дробь.
Приложив ладонь трубкой к волосатому уху, он ловил каждый звук, долетавший с улицы.
Стук усилился. Серый, с телёнка, пёс, громыхавший цепью на проволоке, с глухим лаем бросался на ворота.
Хисами подошёл на цыпочках к забору и выглянул через скрытую щель на улицу. Увидев такси, он облегчённо вздохнул. Сипловатым испуганным голосом справился:
– Кто там? – и отогнал собаку.
– Это я, Хисами-абзы, Альберт. Сына директора не знаешь? Открывай скорее, спешное дело.
Хисами привязал собаку подальше и отодвинул щеколду калитки.
Альберт быстро скользнул во двор.
– Что случилось, сынок? Отец как, жив-здоров?
– Мне Маркел Генрихович нужен. До зарезу.
– Он, наверное, у себя.
– Зачем врать, Хисами-абзы. Сейчас же впустите, не то… – Он пошарил в кармане.
– Заходите, – поспешил сказать Хисами, с опаской поглядывая на руку в кармане.
На кухне он предложил немного подождать. Но ждать не пришлось. Маркел Генрихович сам вышел. Из открывшейся двери донеслась разухабистая песня.
– Альберт?! – удивился Маркел Генрихович и, взглянув на побледневшее лицо парня, спросил: – Дома что-нибудь стряслось?
– Мне необходимы пятьсот рублей. Отец просил.
– Хасан Шакирович? Пятьсот рублей? Разве он вернулся? – Мгновенно поняв, что Альберт попался на слове, Маркел Генрихович покачал головой.
– Не верите мне? – вспыхнул Альберт.
– Нет. Не могу поверить. Покажите записку, – сказал Зубков.
– Какую вам ещё записку? Если боитесь, что пропадут ваши пятьсот рублей, я и сам могу написать.
Альберт торопливо посмотрел на часы.
– У меня с собой всего-навсего на трамвай, Альберт. Конечно, будь со мной деньги, без долгих слов дал бы, – сказал Зубков.
– У Хисами-абзы попросите.
– Э-э, Альберт. Если бы у Хисами были такие деньги… Нет, брат, вся месячная зарплата Хисами-абзы не доходит до пятисот.
– Я завтра же принесу, Хисами-абзы.
– В этом мы не сомневаемся, но как это среди ночи вынь да положь полтысячи! Это чего-нибудь да стоит! И перед Хасаном Шакировичем и Ильшат Сулеймановной нехорошо, – уже хладнокровно взвешивал Маркел Генрихович. – Деньги не им нужны, а вам, Альберт. И что вы собираетесь с ними делать, мы тоже не знаем. А случись что, ваши родители выместят всё на нас.
Заметив, что Альберт сбит с толку, Зубков усмехнулся.
– В молодости я и сам, случалось, попадал в такие же переплёты. Сидишь, бывало, в ресторане. Девушки, вино… Вечер долгий, душа широкая, смотришь – время расплачиваться. Сунешься, а карман-то пустой… Не так ли? Ладно, Альберт, твоего отца ради. Он человек достойный. Поможем тебе. Верно, Хисами Галиевич?
Альберт стоял с опущенной головой. Хисами протянул ему заржавленную ручку и жухлый листок бумаги.
– Пиши. Для очистки совести, – сказал Хисами.
Альберт написал, что с него требовали, и протянул расписку Хисами.