Все эти дни на заводе в центре внимания были Котельниковы. Директор объявил им благодарность и выдал денежную премию. Их портреты были опубликованы в газетах. Пантелей Лукьянович, который иначе не величал старшего Котельникова, как живодёром, теперь рассыпался перед ним в похвалах.
В кузнечный цех повалили со всего завода слесари, токари, сверловщики, сварщики. Кто издали, молча приглядывался к их работе, сравнивая с работой других кузнецов, кто подходил поближе, задавал вопросы, входил во все тонкости. Одним из первых, – на всех парах, как он сам выразился, – прибежал Алёша Сидорин. Котельниковы по новому методу ковали деталь с минимальным допуском. Это приводило Сидорина в восторг.
– Понимаете, вы и мою производительность увеличиваете. И здорово! А главное – меньше металла в стружку уйдёт. Мирово получается!
Сулейман Уразметов не утерпел и тоже отправился в кузнечный цех посмотреть, как справляются Котельниковы со своей новой затеей.
Братья Котельниковы работали во второй смене. Чтобы не мешать им, Сулейман остановился, заложив руки за спину, немного поодаль. Он то наблюдал за огромными молотами Котельниковых, то оценивал работу других кузнецов – их было здесь человек десять. Прежде всего он отметил вот что: на фоне захламлённого, беспорядочно заваленного разными деталями и огромных размеров листовым железом цеха глаз приятно поражали чистота и порядок у молотов Котельниковых. Ни одной лишней, ненужной детали, ни куска металлического лома на полу. И пылающая жаром нагревательная печь стояла как-то иначе, чем у других, ближе к молоту и удобнее. Но главное было не в этом. Сулейман залюбовался лёгкими и точными движениями старшего Котельникова. Казалось, он работал играючи. А огромный молот как бы послушно смотрел в глаза хозяину – так точно и красиво мял он раскалённое добела железо, которое вертел клещами Котельников.
«Артист!» – восхитился про себя Сулейман. Понимая толк в настоящей работе, зная по себе, как много даёт она уму и сердцу, он умел всей душой восхищаться искусной работой других.
Котельников остановил молот, поставил на пол готовую деталь, смахнул рукавом пот со лба и, сняв рукавицу, подал Уразметову руку.
– И ты пришёл, Уразметыч, – сказал он, хитровато прищурив свои кошачьи глаза. – Я думал, не придёшь. Уразметовы – народ гордый.
– Ты так думал, а я эдак решил, – с задорцем улыбнулся старый токарь. – Молодец… Мастер своего дела!..
Котельников, довольно поглаживая бороду, повернулся к печи. Красный отблеск ревевшего в печи пламени лёг на его заросшее волосом лицо. Борода будто вспыхнула, став из рыжей огненно-красной. И как красиво было в эту минуту его воодушевлённое, светящееся умом лицо!
«Премию директор дал правильно!.. И благодарность объявил правильно, – рассуждал сам с собой, шагая к дому, Сулейман. – Ничего не скажешь, артист высшей марки этот бородач. Но, чтобы бить во все колокола, не вижу особой причины… Ой, испортят человека, руки останутся у молота, а душа пойдёт колесить по заседаниям. И получится ералаш. Да, жаль будет, коли испортят человека. Мастер классный!»
С того вечера Сулейман потерял покой. Снова и снова возвращался он мыслью к Котельниковым, вспоминая мельчайшие подробности. Но, думая о Котельниковых, Сулейман чувствовал, что где-то глубоко в подсознании зарождались в нём другие мысли. Неясные, тревожные, они с каждым днём всё сильнее завладевали им. «Что бы это такое могло быть? – недоумевал он. – Зависть?..» Да, он завидовал Котельниковым, но это была хорошая зависть, желание добиться того же, что и они. Однако этим ещё не объяснялось большое, сложное чувство, которое рождалось в нём. Он вроде был недоволен чем-то, чего-то не хватало ему. Несколько раз он порывался поговорить с Иштуганом и всё не решался. Ещё засмеёт, скажет: рехнулся старик.
Как раз этими днями Гаязов попросил Уразметова зайти в партком.
– Посоветоваться хочу по одному вопросу, Сулейман-абзы, – сказал Гаязов, когда тот после смены пришёл в партком и уселся напротив него. – С опытом Котельниковых, вероятно, знакомы уже? Ну и как?
– Здорово работает бородач. Артист своего дела.
– А об их почине что скажете, Сулейман-абзы?
– О почине?.. Подумаешь, тоже почин! Не слишком ли много шуму, товарищ парторг? Испортите человека. Мастера бы не убить.
– Разве?.. А у парткома другое мнение составилось, Сулейман-абзы. Нам бы хотелось почин Котельниковых распространить на весь завод… Погодите, не торопитесь с выводами, сейчас объясню. – Гаязов достал из ящика стола лист бумаги. – Вот они тут подсчитали, Сулейман-абзы, хотят план тысяча девятьсот пятьдесят четвёртого года выполнить за шесть-семь месяцев. Вы скажете – бахвалятся? Нет, Сулейман-абзы, подсчёт точный. Вполне реальный. Вам известно, что увеличение плана влечёт за собой набор около трёх сотен новых рабочих?.. Дело не только в том, что надо найти эту рабочую силу, хотя это тоже нелегко. Но ведь новым рабочим надо будет дать станки, выделить рабочее место, что вынудило бы нас немедленно приступить к расширению цехов, если не к постройке новых. И это в условиях зимы. Не говорю уже о средствах, которые потребуются для этого. Сами понимаете, здесь миллионами пахнет. Да и времени сколько уйдёт. А если нам удастся распространить почин Котельниковых на весь завод, если весь наш коллектив дружно подхватит его, мы сумеем выполнить план без дополнительного набора рабочих, не расширяя цехов, то есть сэкономим миллионы государственных денег. Вот чем дорог их почин, Уразметыч.
– Да, – протянул Сулейман, почесав затылок. – До этого я не додумался!
– На почин Котельниковых, Сулейман-абзы, надо смотреть с точки зрения государственной. Вот что пишет об этом Владимир Ильич. – Гаязов открыл заложенный закладкой коричневый том Ленина: – «Коммунизм начинается там, где появляется самоотверженная, преодолевающая тяжёлый труд, забота рядовых рабочих…» Слова «рядовых рабочих» у Ленина подчёркнуты… Так вот, «…забота рядовых рабочих об увеличении производительности труда, об охране каждого пуда хлеба, угля, железа – эти слова у Ленина тоже подчёркнуты – и других продуктов, достающихся не работающим лично и не их «ближним», а «дальним», то есть всему обществу в целом, десяткам и сотням миллионов людей…»
– Да-а! – Сулейман задумался. Стало как-то неудобно за свои ночные размышления. О человеке думал, а о государстве, выходит, забыл.
Положив книгу на край стола, Гаязов продолжал:
– Сейчас мы намечаем поставить перед руководителями цехов следующую задачу: добиться такого положения, чтобы каждому рабочему выдавался на руки его месячный план и квартальный. А с нового года также и годовой по каждому станку.
– Это было бы замечательно! – воскликнул Сулейман. – На что лучше – видеть перспективу. Да… боюсь, не выйдет ничего из этой затеи. Дневное задание и то приносят обычно к концу смены. Мы с ним ознакомиться-то как следует не успеваем.
– В том-то и беда, Сулейман-абзы, что задание стало пустой бумажкой. А надо, чтобы оно стояло в центре внимания. Ну да ничего, наладим, всё наладим, Уразметыч.
– Очень уж медленно раскачиваются плановики. Не мешало бы пошуровать хорошенько в плановом отделе.
– И пошуруем. А к вам, Сулейман-абзы, просьба такая. Механический цех – самый крупный участок у нас, решающий. И потому почин Котельниковых должен найти там самую, что называется, горячую поддержку. Надо бы подать пример. И сделать это лучше кому-нибудь из рабочих цеха. В ближайшие дни Котельниковы выступят с призывом. Было бы очень кстати, если бы и вы к ним присоединились. А на собрании подхватили бы всем коллективом.
Сулейман снова задумался. Нелёгкую задачу задал ему парторг. Смутившись, он машинально чертил жёстким ногтем по столу.
– Вот что, Зариф, – проговорил он наконец, тряхнув головой. – Пусть Котельниковы одни подписывают призыв. Они заслужили это право. А я первым подхвачу их почин.
– Вот и хорошо. Договорились, значит, – сказал Гаязов, сияя своими выпуклыми глазами. – Спасибо, Сулейман-абзы.
– Спасибо после будешь говорить. Сначала надо показать себя на работе.
Выйдя на улицу, Сулейман с удовольствием глотнул холодного воздуха. Ему стало вдруг легко-легко. Словно чья-то невидимая рука сняла с души мучившее его все последние дни чувство неудовлетворённости, недовольства собой. Для него стало ясно, чем он должен заниматься сегодня, завтра, послезавтра. Пришло то, чего ему так недоставало всё это время, – пришло вдохновение.
Домой Сулейман возвращался чуть не бегом. Со свойственной ему неуёмной энергией он тут же собрал «экстренное домашнее совещание» – призвал сноху, сына, коротко передал им свой разговор с парторгом. Глаза его горели, лицо светилось, движения были порывисты.
– Есть у меня, дорогие мои, – поделился он, – одна деталь – крышка корпуса сальника. Давно она не даёт мне покоя. Помогите одолеть её. Поможете, га? Как раз сегодня мне их целую партию принесли. Штук пятьдесят! На целый месяц работы… Ежели придерживаться существующей технологии, я должен обрабатывать эти детали каждую по отдельности, пока не доведу до полной готовности. А у меня, – старик спрятал улыбку в усы, – сверлит в мозгу мысль: нельзя ли здесь сообразить маленький поточек? Назиров на большой поток замахнулся, а у меня будет маленький, га?.. Сначала обрабатывать все детали по одному виду работы, потом по другому, потом по третьему?.. Как ты считаешь, Иштуган, стоящая мысль, га? Говори, у тебя голова вон какая учёная… – Но сам не дал сыну даже рта раскрыть. – Понимаешь, по старой технологии мне приходится бесконечно менять резцы, часто заменять деталь, мучиться с доводкой точности… А всё это время съедает. Если же обрабатывать по моей технологии, куда быстрее дело пойдёт. Вот смотри: уменьшится количество инструмента в установке – раз, сократится время на отвод и поворот резцедержателя – два. Так? Дальше… Сократится количество замеров. Произвёл замеры первых деталей, а дальше крой на память, по нониусу…
– Правильно надумал, отец. Давно бы тебе взяться так работать.
– Га, давно… Пока время не пришло – и гром не грянет, сынок. Ежели на языке гладко выходит, думаешь, и на станке так же гладко пойдёт? Как бы не так. Ладно!.. Марьям, ты поможешь мне в планировании, а ты, Иштуган, завтра в цех зайди. Помоги хоть раз в жизни родному отцу. А то всё чужих уму-разуму учишь.
Всю последующую неделю Сулейман, забыв о семейных бедах, был всецело поглощён обдумыванием новой технологии по обработке крышки корпуса сальника. Настроение у него было великолепное. Успех превзошёл его ожидания. И в тот день, когда обратились к заводскому коллективу со своим призывом братья Котельниковы, он с полной уверенностью поднял свой голос в поддержку их начинания.
Обращение Котельниковых совпало с партийным собранием механического цеха. Вечером, накануне партийного собрания, Сулейман кликнул к себе в комнату Нурию, попросив захватить перо и бумагу.
– Пиши, – сказал он дочери, шагая по комнате с заложенными назад руками. – Обязательство…
– Написала, папа.
Сулейман, ничего больше не говоря, продолжал мерять шагами комнату. Нурия, не отрывая глаз, следила за ним. Но отец, казалось, вовсе забыл о ней, а Нурия торопилась в кино.
– Ну, говори же, папа, что дальше писать, – нетерпеливо проговорила она.
– Погоди, не спеши, дочка. Дай отцу подумать.
– Ой, папа, знаю же, что ты будешь диктовать мне.
– Откуда?.. – недоверчиво посмотрел на дочь Сулейман.
– Я обо всём знаю, что творится у вас на заводе. Диктуй: «Следуя примеру Котельниковых…» Писать?
– Нет, не писать! – послышалось резко в ответ. – Вычеркни и то, что написала. Вычеркнула?
– Вычеркнула, – сказала Нурия уныло.
– Теперь пиши: «Даю слово…»
– Ой, какой ты, папа… Это же всё равно – что «обязательство», что «даю слово».
Сулейман не вскипел, против обыкновения, а лишь покачал головой. Приподнятое настроение не покидало его, потому его и не вывело из себя вмешательство дочери.
– Молода ты, Нурия, не понимаешь… Далеко не всё равно, дочка. Если я говорю: даю слово, это звучит вроде бы как клятва. Поняла? А теперь пиши: «Следуя примеру Котельниковых…»
Когда Нурия закончила писать отцу социалистическое обязательство, до начала сеанса оставалось не больше пятнадцати минут. Нурия схватила пальто, шапку и стрелой вылетела из дому. А Сулейман долго ещё, размышляя о чём-то, ходил по комнате. Потом надел очки и стал просматривать газеты. За эту неделю он к ним почти не притрагивался, не знал толком, что делается на белом свете. Но его выдержки хватило на несколько минут, и снова он пошёл шагать между окном и дверью.
«Завтра партийное собрание. Как-то там Матвей? – вдруг пришло ему в голову. – Отправлюсь-ка я к нему. Может, посоветоваться кое в чём захочет…»
И Сулейман начал одеваться.
Бывший старшина второй статьи Алёша Сидорин любил повторять: «Каждое приказание на корабле выполняется бегом». И какую бы работу он ни делал, он делал её с таким ощущением, точно выполняет свои обязанности на боевом корабле. Так же готовился он и к партийному собранию. А побегать было во имя чего. Заводская многотиражка опубликовала на своих страницах обращение Котельниковых к рабочим «Казмаша», и весь многосотенный коллектив загудел, что пчелиный рой. Шутка сказать – выполнить годовой план за шесть-семь месяцев! Одни восхищались и потихоньку завидовали – такое дело выдвинули!.. Другие хмурились. Их было немного, недовольных, зато они были мастаки играть на чувствительных струнках и могли кое-кого сбить с толку.
Молодой, не имеющий достаточного опыта за плечами парторг волновался, как бы собрание не пошло на поводу у недовольных. Он, конечно, поговорил в отдельности с каждым коммунистом, да и с беспартийными со многими побеседовал. И всё же на душе у него было неспокойно. Поделился он своими опасениями и с секретарём парторганизации завода Гаязовым. Тот выслушал его внимательно, но и не подумал успокаивать, наоборот, сказал:
– Парторгу, Алёша, всегда неплохо уяснить себе получше, откуда может последовать удар. Советую не терять хладнокровия.
Что же, совет неплохой, а всё же, когда Сидорин открывал собрание и позже, после избрания президиума, под ложечкой у него неприятно сосало.
Докладчик – Матвей Яковлевич Погорельцев – поднялся из-за стола президиума и, не торопясь, направился к трибуне. Но не встал за неё, а остановился рядом и, держась одной рукой за край трибуны, несколько раз откашлялся.
Узкое, длинное помещение красного уголка было битком набито. Собрание было открытое, сошлись все – и коммунисты, и беспартийные. Многие не успели даже снять спецодежду, помыться. За тонкой перегородкой слышался глухой гул сотен станков – это работала вторая смена.
– Простите, товарищи, – сказал Погорельцев, слабо улыбаясь, – хоть и готовился к докладу, а за трибуну встать боязно, ни строки у меня не записано на бумагу…
– Да к чему записывать-то, и так всё ясно, – крикнул кто-то из сидящих.
– Что правда, то правда, – вроде согласился Матвей Яковлевич. – Ясно… Но всё ли ясно и всем ли ясно – вот в чём вопрос. – Чуть нахмурив свои мохнатые белые брови, он пробежал по притихшему народу неторопливым строгим взглядом. – Чего ж молчите?.. Только что ведь крикнули из того угла, – показал Матвей Яковлевич туда, где стоял Ахбар Аухадиев. – Выходит, не всё ясно. Так, что ли?
Народ опять зашумел, а Матвей Яковлевич, высокий, прямой, седоусый, с белой, будто снегом запорошенной, головой, стоял перед собранием, и глаза его то загорались, то тускнели.
– Мы собрались, товарищи, сегодня для большого разговора. Вы все читали обращение Котельниковых. Давайте обсудим его и скажем своё слово.
– А наше слово ясное! – снова крикнули из задних рядов.
– Это кто там кричит? Опять Аухадиев? – Матвей Яковлевич сделал шаг вперёд и пригласил его жестом руки: – А ну, иди-ка сюда, Ахбар Валиевич, скажи, какое такое у тебя ясное слово есть. Чего ж молчишь? – усмехнулся Погорельцев. – Скажи, коли и вправду золотое слово услышим, тогда, может, и собрание прикрыть придётся, по домам разойдёмся.
– Успею ещё… я не тороплюсь, – огрызнулся наладчик.
– Коли так, позволь я пока своё скажу… Почин Котельниковых, товарищи, это большое государственное дело. Это ещё одна струя, которая забила из неиссякаемого источника, что таит в себе рабочий класс. Почин Котельниковых богатую перспективу открывает, скажу я вам, перед каждым станочником в отдельности и перед всем цехом. Вот мы с Надеждой Николаевной и Азатом Хайбулловичем кое-что подсчитали применительно к нашему цеху. Ввиду увеличения плана нашему цеху надо вновь набрать примерно две сотни рабочих. Две сотни! Запомните, товарищи. А если все станочники нашего цеха поддержат призыв Котельниковых, годовой план удастся выполнить за девять, пускай даже за десять месяцев и тогда нам почти не понадобятся новые рабочие, мы выполним повышенный план с тем наличием рабочих и станков, какое имеем на сегодня. Сколько это даст государству экономии, пусть-ка каждый прикинет в уме.
– На бумаге подсчитать нехитрая штука, а как это на станке получится? – раздалось сразу несколько голосов.
– А это вам виднее, товарищи, – улыбнулся Погорельцев. – Дело мастера боится. У каждого станочника есть в запасе внутренние резервы. Вот нашли же Котельниковы эти самые резервы. Я слышал, некоторые так рассуждают: кузнецам, дескать, легче, а вот нам, токарям, невмоготу. Сейчас перед вами выступит Сулейман Уразметович. Он пошевелил маленечко мозгами и предложил новую технологию для обработки крышки корпуса сальника. По его технологии производительность труда увеличивается вдвое. Вот вам пример, как на деле, а не на словах поддержать почин Котельниковых!
– Сулейман-абзы нам не пример, – встал худой, долговязый шлифовальщик. – Недаром он слывёт двухголовым… Да у сына, Иштугана, столько ж. Любой резерв сумеют выкопать. А у меня одна голова… и та дырявая.
Раздался такой хохот, что он на минуту заглушил рокот станков. Смеялись в зале, смеялся президиум, смеялся Матвей Яковлевич.
– Но тут, товарищ Абдулов, речь не о дырявых головах идёт, – продолжал Погорельцев, когда собрание немного утихло. – Я думаю, товарищи, довод Абдулова всё же отвергнем. У всех остальных, надеюсь, головы не дырявые, как им и положено.
И снова весёлый смешок пробежал по красному уголку.
А Матвей Яковлевич перешёл уже на серьёзный, деловой тон. Он сказал, что внутренние резервы могут быть самые неожиданные. Может статься так: один глаз же не заметит, но от сотни пар глаз уже наверняка ничто не укроется. И он вспомнил о Лизе Самариной. Чтобы облегчить, сделать более производительным её труд, понадобилась простая вещь – возле её станка поставили стол, сколоченный из пяти-шести досок.
– Человек, завязший в беде, а то и просто в повседневных заботах, временами теряет способность видеть свою работу со стороны. Он привыкает к неудобствам, и ему начинает казаться, что так и должно быть. Но разве дело всему коллективу мириться с этим? – Матвей Яковлевич сделал паузу, собираясь с мыслями, и добавил: – Разве мало у нас в цеху таких, как Лизавета Фёдоровна? Надо только повнимательнее оглядеться вокруг.
Теперь Матвея Яковлевича уже слушали, не перебивая. Он говорил о захламлённости цеха, о том, что эта захламлённость тоже мешает повышать производительность труда. Вспомнил он и о том, как побывал в саду у Андрея Павловича Кукушкина, о его предложении озеленить цех.
– Вы думаете, что Кукушкин свой станок цветами окружил, потому что чудит? Не стану вдаваться в подробности, он сам выступит и расскажет сегодня, и вы поймёте, что цветы – тоже вроде как необходимый инструмент для увеличения производительности труда.
– Как не понять, – прозвучал визгливый фальцет из центра зала. – Цветочные листья – материал лучше некуда, а из ствола хоть коленчатый вал точи. Производительность труда сама вверх попрёт…
На парня цыкнули. Он, покраснев, огляделся по сторонам и, не найдя поддержки, спрятался за спинами сидящих впереди.
– Обсуждая почин Котельниковых, – продолжил Погорельцев, не снисходя до ответа на реплику, – мы не можем умолчать и о трудовой дисциплине. Слабовата она у нас. А ведь в трудовой дисциплине главный наш внутренний резерв. Возьмём Ахбара Валиевича Аухадиева. Хороший наладчик. Если уж Аухадиев наладил тебе станок, можешь быть спокоен – будет работать как часы. Уметь так работать – большая гордость, большая честь! Но когда Ахбар Валиевич под мухой, он сам же растаптывает, простите меня, как свинья, это своё рабочее достоинство, свою честь – золотыми руками брак делает…
– Всё равно никто не оценит! – крикнул Аухадиев.
– А ты думаешь, цена тебе повысится от постоянной дружбы с бутылкой? – спросил Матвей Яковлевич, вызвав новый взрыв смеха в зале.
Посмеиваясь как ни в чём не бывало вместе со всеми, Аухадиев крикнул:
– А иначе нашего брата никто и не заметит. Уравниловка!
– Ты тут, Ахбар Валиевич, дурака не валяй и словами не кидайся. А скажи-ка лучше своё золотое слово, которое пообещал нам в самом начале.
– И скажу, думаете, нет? – вдруг сорвался с места Аухадиев и начал пробираться вперёд. – Думаете, побоюсь? – Не доходя до трибуны, он остановился и повернулся лицом к народу. – Вот, – показал он рукой на докладчика, – всё Котельниковых хвалит. А о расценках – ни гугу! Получали рубли – получим копейки. Вот вам и почин Котельниковых…
Поднялся такой шум, что председательствующий долго не мог установить порядок. Кричали все разом, но, к полному удовлетворению Сидорина, не в защиту Аухадиева, а против него. Называли его рвачом, демагогом, шкурником.
– Что ж, товарищи, – произнёс Погорельцев, когда Сидорину, после того как он долго и свирепо тряс звонком, удалось наконец установить относительный порядок, – вот и сказал нам Аухадиев своё золотое слово, и все мы увидели, что вовсе оно не золотое и даже не медное, а какое-то склизкое… не наше, не рабочее слово. Разговору нет, расценки – дело важное. Это наш заработок, а значит, от них зависит наша жизнь. И уравниловка, которая ещё не изжита, порядком-таки портит кровь хорошим мастерам. Но весь вопрос тут в том, от какой печки плясать начнёшь. Аухадиев видит одно – свой карман… Кусок пожирнее. Ничего другого он знать не желает. Но мы-то понимаем, товарищи, что интерес личный и интерес общественный один от другого не оторвёшь. Они едины. Дело всего рабочего класса каждому из нас дорого не меньше, а может быть, даже больше, чем личное благополучие. Если среди нас есть ещё такие, которым важнее всего личные интересы, а интересы народа они ставят на задний план, пусть тоже выскажутся. Мы никого силком не заставляем принимать обязательства. Это дело совести каждого. Вот я, к примеру, прежде чем брать то или иное обязательство, спрашиваю себя: «Как? Смогу выполнить?..» И если совесть подсказывает, что смогу, – поднимаю руку! Но чтоб без обмана, потому как обманывать себя – всё равно, что переливать из пустого в порожнее. И здесь один вопрос встаёт: когда сердце твоё сможет дать тебе правильный ответ? – Матвей Яковлевич немного помолчал и, ткнув пальцем в середину зала, закончил: – Если оно бьётся вместе с сердцем народа. Если оно чувствует, в какой стране, в какое время, для чего мы живём!.. Такое сердце никогда не обманет, не подкачает, а скажет как раз то самое, что нужно. А ежели у тебя сердце с воробьиное яичко – нечего его и спрашивать!.. И без того всё ясно…
Начались прения. Горячо сверкая своими чёрными глазами, молниеносно, словно держал в ладонях раскалённый уголь, взбежал на трибуну Сулейман Уразметов.
– Котельниковы молодцы! – громко крикнул он ещё на ходу. – В чём соль их почина, га? Машинное время!.. У Котельниковых машинное время – шестьдесят пять процентов, подготовительные работы – тридцать пять процентов. А у нас наоборот: машинное время – тридцать пять процентов, а шестьдесят пять процентов съедают подготовительные работы. Почему, га? Нет правильной организации рабочего дня, нет планировки.
– Правильно! – крикнули из зала. – В инструменталке толчёмся в очереди, как в магазине.
– Почин Котельниковых я нахожу не просто хорошим, а замечательным! – выкрикнул Сулейман. – Как же это так получилось, ребята?.. Опередили они ведь нас, чёрт возьми. Утёрли нос. Не нашлось у нас в цехе таких башковитых людей, чтобы первыми проложили путь! О расценках пекутся, копейки считают… Разве мы на Ярикова работаем, ёлки-палки, га?! А Котельниковы молодчаги – хороший пример показали нам. Я много думал об их почине. Расчёты делал. Так вот, даю слово выполнить план четвёртого квартала к десятому декабря! Вот тут всё сказано!.. – И он высоко поднял листок, где рукой Нурии было написано его социалистическое обязательство. – Вы уже слышали о новой моей технологии… Вчера её фотографировали… Что же оказалось? Машинное время с тридцати пяти процентов поднялось до пятидесяти пяти! Неплохо, га? – Сулейман, скаля свои белые, ровные зубы, подался всем корпусом вперёд, словно вот-вот вознесётся над трибуной. – Для начала даже хорошо! Пусть даже снизят мне расценки на двадцать пять процентов, и то я выиграю. Государству выгодно, и я не в накладе. Вот как надо считать рубли, Аухадиев! Товарищ Гаязов вон усмехается… – вдруг переменил тон Сулейман. – Да занимайся он нами столько же, сколько занимался Котельниковыми, мы бы тоже – даю на отсечение одну из двух моих голов, которые так не нравятся Абдулову, – мы тоже не подкачали бы, потому у нас тоже рабочей гордости хватает. Правда, ребята, га? Чего воды в рот набрали? Нечего отмалчиваться – просите слова, выходите! Покажите, что не погас огонь в механическом. Горит и будет гореть!
После горячки Сулеймана взял слово степенный Санников, тоже токарь, как и Уразметов. Он на трибуну не пошёл, говорил с места.
– Я сегодня пять часов простоял без работы. А главный инженер с директором весь день по цеху расхаживали. Почему, интересно знать, они не заметили, что я без дела стою? Куда они смотрят?..
– Точно, – поднялся с места коренастый автоматчик, – пусть дадут нам возможность работать все восемь часов, тогда посмотрим… А то час работаешь, два стоишь.
Сидорин, поднявшись, спросил:
– Товарищ Ковалёв, вы вопрос задаёте или выступаете?
– И вопрос, и выступление – всё вместе, – ответил автоматчик под смех зала.
Поправляя очки, остановился перед первым рядом Андрей Павлович Кукушкин.
– Докладчик предложил мне рассказать о цветах, – начал он совершенно серьёзно, но лица слушателей тотчас же расплылись в улыбке. – Но я предпочёл бы в первую голову о другом сказать. Вернее, дополнить Сулеймана Уразметовича. Здесь сидит товарищ Гаязов Зариф Фатыхович. У меня с ним недавно был такой разговор. Он спрашивает меня, что мне мешает в работе. Я сказал, что мешают мои уши и мой язык. – Андрей Павлович терпеливо переждал, пока затихнет смех. – Сколько бездельников за день подойдёт к твоему станку, а ты им всем, будь любезен, давай интервью, точно премьер-министр какой. По-моему, товарищи, во время работы к станку никто, кроме мастера, подходить не должен. Вот моё предложение. С такой поправкой я присоединяюсь к призыву Котельниковых и к предложению Сулеймана Уразметовича. Я тоже написал социалистическое обязательство. Вот, на ваших глазах отдаю его профоргу, – и он передал бумажку Матвею Яковлевичу. – Я, товарищи, даю слово выполнить свой план на сто пятьдесят процентов. И ещё беру обязательство обучить фрезерному делу одного молодого рабочего. И вас призываю к тому же.
Ему аплодировали, особенно молодёжь.
– А теперь… – И Кукушкин перешёл к цветам.
– Товарищ Сидорин, – поднял после него руку невысокого роста рабочий, – я прошу, чтобы выступали агитаторы. На нашем участке агитатором крановщица Майя Жаворонкова. Но она мало того, что сама изображает из себя ангела, вечно витающего в небесах, никогда не спускается из своей кабины на землю, ещё и комсорга Сашу Уварова отрывает от земли.
– А у меня есть дополнение к докладчику и выступавшим, – встал один из коммунистов. – На Востоке есть хорошая поговорка: «Учёба подобна гребле против терния. Перестанешь грести, течение тебя тотчас отнесёт назад». А как у нас обстоит дело с учёбой? И политической и технической? Не тянет ли нас течение назад, товарищи? Или думаете, раз парторг наш моряк, значит, нечего нам бояться уплыть вниз по течению? Я всё же дал бы совет парторгу покумекать насчёт этого дела. Потому что если не будем шевелить мозгами, под силу ли нам будет справиться с предстоящими задачами?
– В одном вопросе докладчик здорово оконфузил нас, – опустив голову, начал строгальщик Халиков. – Самарина работает рядом со мной… – Он не закончил фразы и резко поднял голову. – Правильно, оказывается, говорится: если глаза души слепы, то глаза во лбу – дырки от сучка… Нам нужно научиться смотреть друг на друга глазами души. Тогда и работать станет легче.
Слово попросил Гена Антонов. Он был в цехе сравнительно новый человек. Это повысило интерес к его выступлению.
– Пожалуйста, товарищ Антонов, – пригласил Сидорин.
Антонов легко взбежал на сцену и, положив на трибуну сцепленные руки, слегка подался грудью вперёд. Слова лились у него свободно, как у заправского лектора.
– Я, конечно, с радостью поддержу почин Котельниковых. Правда, новое всегда связано с риском. Но наш брат не из трусливого десятка. Мы знаем, что новое победит, несмотря ни на что…
– Ближе к делу! – крикнули ему из зала.
Антонов невозмутимо, не меняя позы, продолжал в том же духе. Его снова прервали репликой из зала:
– Говори прямо, какое обязательство берёшь.
И на этот раз Антонову не изменило спокойствие. Чуть улыбнувшись, он сказал:
– Я могу, конечно, сказать всё в двух словах, скомкать. Да дело-то очень серьёзное, его требуется обсудить всесторонне. Как вам известно, Котельниковы – кузнецы. Помял бока болванке – и кидай в сторону. Готово дело!.. А нам, токарям, фрезеровщикам, строгальщикам, надо точности придерживаться. Не тот класс! Гляди в оба – микроны…
– Болтун никак, – прошептал Сулейман на ухо Кукушкину.
Тот лишь молча пожал плечами.
На трибуну поднялся комсорг цеха Саша Уваров.
– Говорю от имени комсомольцев цеха, – прозвенел его юношеский голос. – Мы, комсомольцы, решили подхватить почин Котельниковых. Все до одного комсомольцы нашего цеха уже зафиксировали на бумаге свои обязательства. Разрешите мне передать эти обязательства нашему профоргу Матвею Яковлевичу… – Под громкие аплодисменты он протянул их Погорельцеву – целую кипу. – Вручить решили всенародно – в знак того, что сознаём всю ответственность, полностью отвечаем за каждое своё обязательство… И ещё потому, что в нашем цеху оказались такие, кому дорог только собственный карман…
За час-полтора успело выступить большинство из сидящих в зале. Ни одно соображение, занесённое второпях, во время работы, огрызком карандаша в блокнот либо глубоко хранившееся в памяти, ни одна мысль, острая, горячая, как вьющаяся из-под резца тёмно-синяя стружка, не остались невысказанными.
Радостно взволнованный Сидорин, сверкая бирюзовыми глазами, спросил:
– Есть ещё желающие? Товарищ Аухадиев, не хотите ли вы что-нибудь добавить собранию?
Все рассмеялись. Кто-то выкрикнул:
– Кончился его золотой запас.
Сидорин знал, что Аухадиев не один, за его спиной стоит и ещё кое-кто. Хорошо бы дать им бой именно сегодня, сейчас, когда подавляющее большинство так горячо откликнулось на призыв Котельниковых. Но недовольные, видимо, предпочли действовать втихую, исподтишка. А впрочем, они уже получили достойный отпор. Сидорину стало как-то неловко за те сомнения, что мучили его перед собранием. Плохо, выходит, знал он доверенный ему коллектив.
– Если нет больше желающих, – сказал он, – подытоживаю: механический цех принимает вызов братьев Котельниковых… и обязуется… – Последовали конкретные обязательства. – Кто за это предложение, прошу поднять руки. Кто против? Нет. Воздержавшихся?.. Тоже нет. Принимается единогласно! Итак, товарищи, за работу. Открытое партийное собрание объявляется закрытым!
– Сейчас, по-моему, самое время двинуть проект Назирова, – сказал как-то Муртазину вернувшийся из цехов Гаязов.
На дворе стоял мороз, узкое лицо Гаязова раскраснелось, но сейчас, сидя в удобном кресле в кабинете директора, он чувствовал, как по телу разливается блаженное тепло. И на душе было спокойное тепло и ясность.
– А что говорит трезвый расчёт? – спросил Муртазин, сощурив глаза и пытливо вглядываясь в парторга, словно желая проникнуть в самую его душу. И в то же время в глубине его карих глаз зажглись весёлые искорки. Гаязов не мог не подметить их – уж очень это было необычно для Муртазина. В ожидании, что директор, по обыкновению, обзовёт его беллетристом, он сказал, улыбнувшись:
– Основной расчёт у парторга всегда один – душевная энергия людей.
Муртазин покачал головой, и весёлые искорки в его глазах забегали ещё живее.
– В докладной записке министру об этом не напишешь, Зариф… – Он запнулся, колеблясь, добавить ли отчество. У татар при обращении к старшему добавляют в знак уважения «абы», к сверстнику же или к человеку моложе себя обращаются просто по имени. Гаязов был немного моложе Муртазина, однако обращаться к парторгу по имени казалось директору не совсем уместным. Гаязов заметил замешательство Муртазина, его выпуклые глаза засветились улыбкой.
– Вы долго жили вне Казани, Хасан Шакирович, отвыкли… Можете называть меня просто Зариф, я не обижусь.
– А почему в таком случае сами нарушаете этот обычай?
– Ну… вы можете обидеться.
– Глупости, – обронил Муртазин. Видно было, что мысли его сейчас далеко. Наконец он поднял голову, выражение глаз у него было уже совсем другое. Он твёрдо положил руку на стол. – Ладно, двигать так двигать. Дня через два-три Назиров полетит в Москву. А до того мне нужно будет позвонить министру… И ещё кое с кем потолковать, от кого будет зависеть судьба проекта… Но я последние дни начинаю сомневаться в Назирове. Ходит какой-то пришибленный. Я даже пробрал его на днях.
Гаязов-то знал, почему Назиров ходит как в воду опущенный, только говорить об этом Муртазину не хотелось. Он видел, что Муртазин и без того недолюбливал Уразметовых, подчёркнуто официален с ними. А заговорить о Назирове – значит, непременно упомянуть о Гульчире. Как бы это не заставило Муртазина измениться по отношению к Назирову.
С первого дня приезда Муртазина на «Казмаш» Гаязов пристально наблюдал за ним, желая лучше понять его. Временами Муртазин казался ему простым, доступным, временами скрытным, неясным, замкнутым. Муртазин был колюч, своенравен, порою неприятно поражало в нём тщеславие, но были в нём, казалось Гаязову, и привлекательные черты. С одной стороны, он производил впечатление очень спокойного, выдержанного, хладнокровного человека, умеющего прислушиваться к голосу окружающих, и вместе с тем мог вспыхнуть по любому пустяковому поводу, обрезать ни за что, не посчитаться ни с чьим мнением. Муртазин любил свою работу и прекрасно знал её. За короткий срок он успел полностью взять в свои руки управление заводом, глубоко вникнуть во все тонкости производства. Его горячее отношение к проекту молодого инженера особенно порадовало Гаязова. Ибо он сам давно был за этот проект и с прежним директором Миронычем не раз сшибался, едва они касались этой темы. Мироныч хоть начисто и не отвергал проекта Назирова, но и не торопился его осуществлять. Впрочем, надо признать, и реальные условия тогда были не те.
Гаязов понимал, конечно, что Муртазин мучительно переживает своё понижение в должности, хотя разговора об этом между ними не было. Гаязов старался по возможности не касаться этого больного места. Но больше всего остерегался он ставить себя над новым директором, поучать его. Не потому, что хотел подольститься к Муртазину, и не из опасения, что крутонравный Муртазин всё равно не станет считаться с ним, а потому, что ясно понимал – именно ему, директору, доверено огромное, государственного значения производство, он отвечает за судьбу большого – в десятки сотен человек – коллектива. В то же время Гаязов не намерен был превращаться в тень директора, сдавать в случае разногласий по принципиальным вопросам свои позиции без боя. Нет, он всячески старался установить с директором правильные взаимоотношения.
Муртазин протянул Гаязову конверт. Письмо было из района. В нём сельский механик писал о продукции завода, указывал на серьёзные недостатки. Гаязов прочёл и сказал:
– Дело пишет.
– Правильно, – неожиданно поддакнул Муртазин. – В ближайшее время сам поеду в деревню. Своими глазами посмотреть хочу, что и как. И вообще, Зариф, пора наладить регулярную связь с колхозами.
И Муртазин заговорил о том, что выпускаемые заводом паросиловые установки излишне громоздки, сложны и дороги.
– Вы, Зариф, когда-нибудь интересовались репутацией нашего завода? – вдруг спросил Муртазин.
– Да, интересовался, – ответил Гаязов, настораживаясь.
– И к какому выводу пришли?
Муртазин не выносил тугодумов. Задержись Гаязов с ответом, Муртазин оборвал бы разговор. Но Гаязов не растерялся:
– Вывод у меня такой, Хасан Шакирович. В общем, репутация завода неплохая. Но мы не умеем подать нашу продукцию покупателю. В наших инструкциях к установкам впору разве что инженеру разобраться. Если бы к этой инструкции приложить примерно двенадцать цветных плакатов, которые бы наглядно показывали работу наших машин, все двенадцать обошлись бы в тридцать два рубля. Зато сельские механики избежали бы тех ошибок, которые совершил автор сегодняшнего письма. Сохраннее была бы машина в несколько десятков тысяч рублей. А покуда они тычутся вкруг машины, как слепые котята…
– Дельное соображение! Сейчас же прикажу заняться его осуществлением.
И, взяв телефонную трубку, вызвал конструкторское бюро и договорился с Поярковым.
– Плакаты будут, – закончив телефонный разговор, обратился он к Гаязову. – Что дальше?
– Дальше, вы уже упоминали об этом, надо серьёзно подумать о снижении себестоимости установок.
– Это слишком общо, Зариф. Надо немедленно приступить к созданию новых технологических цепочек в механическом… Механизировать все виды ручных работ – их на заводе сотни. Добиться, чтобы машинное время станочников было не ниже семидесяти пяти процентов, и, наконец, сократить излишние штатные единицы в аппарате управления… Вот, по-моему, программа действия на первое время и для директора, и для парторга завода. Согласен?
– Согласен, – улыбнулся своими выпуклыми глазами Гаязов.
– Ещё что-нибудь есть у вас?
– Есть, – ответил Гаязов весело. – Но уж из другой, так сказать, песни. О детях рабочих… У меня была целая делегация во главе с Погорельцевым.
Муртазин нахмурился и недовольно спросил:
– О детях Самариной, что ли?
– Не только Самариной. И других.
– У вас есть предложение?
– В завкоме высказали мысль, что хорошо бы организовать в больших домах пионерские комнаты. По-моему, мысль дельная. В этих домах живут больше половины наших рабочих.
– Но что дадут такие комнаты?
– А вот что. Для детей младшего возраста есть детские сады, ясли. Матери, уходя на работу, спокойны за них. А дети младшего школьного возраста остаются без присмотра. Осенью и зимой им буквально некуда деться. В клуб не пускают. В кино тоже. Собираются в тёмных коридорах, учатся курить, сквернословить. А будь пионерские комнаты, ребята тянулись бы туда. Их обучали бы там полезным вещам. Приучали к труду. Ведь большинство из них в своё время к нам же на завод придут. И нам вовсе не безразлично, придут ли они с кое-какими трудовыми навыками или без оных. За порядком можно поручить следить нашим комсомольцам… в порядке общественной работы.
– Это неплохо, конечно, – сказал Муртазин. – Но уж очень немасштабно. Надо создать Дворец пионеров. Отсутствие Дворца пионеров в таком промышленном районе – просто постыдная вещь.
– Кто говорит, что Дворец пионеров плохо, но когда-то он ещё будет, а пока надо начинать с пионерских комнат.
– Ладно, – сказал Муртазин решительно. – К концу рабочего дня зайдёте ко мне с Калюковым. Что-нибудь придумаем.
Когда Гаязов сказал об этом председателю завкома, тот удивлённо вскинулся:
– А помещения откуда возьмём? В наших домах ни одной свободной комнаты! Выселять – немыслимое дело. Вот где самая жгучая проблема.
Гаязов усмехнулся.
– Потому завком и тянет с этим вопросом годами и впредь думает тянуть?..
Вечером они все трое сели в директорскую машину, чтобы осмотреть заводские дома.
Муртазин своим быстрым, решительным шагом шёл впереди. Он лазил по всем этажам, заглядывая во все уголки. Калюков, страдающий одышкой, с трудом поспевал за ним.
Свободных комнат они, конечно, не обнаружили, зато в этих домах были длинные, просторные коридоры. Дальний конец их, без помехи для жильцов, можно было отделить перегородкой. Муртазин так и решил.
– Ей-ей, здорово! – воскликнул обрадованный Калюков, услышав решение директора. – И как эта мысль не пришла нам в голову раньше? Недаром говорят, что все гениальные находки очень просты. Не верил до сих пор.
Муртазин с Гаязовым дружно расхохотались, безнадёжно махнув рукой.
Последнюю неделю Гульчира, почти не выходя, работала в механическом цехе. Она держалась замкнуто, разговоров, кроме строго служебных, ни с кем не вела, по цеху бродила как в тумане. Но постепенно мрачное настроение стало рассеиваться. Гульчиру радовало, что новая технологическая цепочка для поршневых колец наконец заработала, не принося никаких особых осложнений. Засунув напряжённо сжатые кулачки в карманы халата, она посматривала издали на выстроенные стройным рядом станки. Её смуглое, похудевшее лицо было немного бледно, чёрные брови сдвинуты. Здесь была и её доля труда, но, когда товарищи поздравляли, она внешне держалась по-прежнему холодно и отчуждённо. Её не оставляла мысль, что, если бы с поршневой цепочкой не наладилось, Назиров, вероятно, обвинил бы её в мелочной мстительности. Вместе с тем Гульчиру пугала возможность других кривотолков – что она, Гульчира, только потому работала с душой, что хотела вернуть внимание Назирова. И она предпочитала держаться как посторонний, непричастный к делу человек.
Неизвестно, догадывался ли Назиров, какие чувства волнуют девушку, во всяком случае, он не обмолвился с ней об этом ни словом. Холодным тоном начальника он потребовал, чтобы она тут же, следом, приступила к подготовке технологических цепочек для шатунных болтов и поршневых пальцев.
Гульчира, глядя себе под ноги, выслушала его и обронила:
– Об этом говорите Вадиму Силычу. Если он разрешит…
Назиров прикусил нижнюю губу.
– Хорошо, я скажу Вадиму Силычу. – Он прекрасно понял, что Гульчира таким образом давала понять, что между ними нет теперь ничего общего. И всё же не утерпел: – Гульчира, завтра утром я вылетаю в Москву.
– Счастливого пути, – бросила девушка ледяным тоном и добавила, что спешит в комитет комсомола.
Несколько дней назад секретаря комсомольского комитета Колю Лебедева положили в больницу. Секретарство временно решили возложить на Гульчиру. Гульчира наотрез отказалась. Дело дошло до парткома. Гаязов вызвал её и поинтересовался причиной столь категорического отказа. Гульчира, покраснев, прошептала чуть слышно:
– Наверное, знаете уж… Слышали…
– Знаю… Слышал… – и не подумал отрицать Гаязов.
Хотя Гульчира приготовилась к подобному ответу, она не могла побороть предательской дрожи и ещё ниже опустила голову.
А Гаязову вдруг вспомнилась его далёкая юность, берег Волги, Ильшат. Словно бы не Гульчира сидела перед ним, а её старшая сестра. Как они поразительно похожи! И щемящая боль за невольно нанесённую некогда Ильшат обиду острым ножом пронзила сердце. Глаза его потемнели, но он тут же взял себя в руки.
– Вот что, Гульчира, – сказал он строго, даже с некоторым оттенком суровости. – Пусть не считают нас сплетники настолько наивными. Партийная организация вполне уверена в тебе. Да-да, – повторил он. – И не вешай голову. Смотри смело людям в глаза.
– Спасибо, – произнесла Гульчира чуть слышно.
На следующий день, по окончании смены, Гульчира поспешно заперла в шкаф свои чертежи и записи и, набросив на голову лёгкий белый платок, заторопилась в комитет.
Когда она пробегала по цеху, её остановил Гена Антонов. Закончив приводить в порядок станок, он снимал комбинезон.
– Читали? – спросил он и, достав из тумбочки молодёжную газету, протянул Гульчире. В газете был помещён очерк о нём.
– Читала. Но на портрете вы совсем не похожи на себя, – смеясь, заметила Гульчира. – И почему-то без усов.
– Не только на заводах, и в редакциях умеют пользоваться внутренними резервами, – сказал он с тщеславной улыбкой. – Откопали старый снимок…
– Без усов у вас совсем мальчишеский вид. А так по крайней мере девушки заглядываются.
– Вы думаете? – тут же поймал её на слове Антонов. Поняв, что вопрос задан неспроста, Гульчира рассмеялась.
– Конечно!.. – И ушла.
Гульчира пересекла заводской двор и взбежала на третий этаж заводского управления. Пройдя до конца длинного, узкого коридора, она открыла дверь с табличкой: «Комитет комсомола». Включила свет. Сняла верхнюю одежду, открыла форточку и села к столу.
В соседней комнате сыпал прибаутками предзавкома Калюков. Гульчира порой завидовала его способности не унывать ни при каких обстоятельствах, но сейчас эти бесконечные смешки и шуточки раздражали её.
Гульчира прислушалась к голосам за стеной. Кто-то просил у Пантелея Лукьяновича денег на спортинвентарь, кому-то требовались шашки и баян, звуки которого вдруг долетели до неё вперемежку с довольным смешком Пантелея Лукьяновича.
Гульчира улыбнулась. «Всё-таки купил… И сам же тешится, как ребёнок».
Но в этот миг в завкоме заиграли «Сагыну»[22], и бумаги выпали из рук Гульчиры. Ей казалось, что она сумела выбросить Азата из своего сердца, и с чувством удовлетворённой гордости убеждалась, что, если ей случается теперь слышать имя Азата, она больше не вздрагивает. Она спокойна при разговоре с ним. «Значит, это была не настоящая любовь, – думала Гульчира. – Ну, увлеклась… вскружил немного голову… Вот и хандрила. Сейчас всё прошло, прошло как сон!.. Люби я по-настоящему, разве могла бы я так скоро забыть его?»
Но едва до её слуха донеслась знакомая мелодия, куда девались искусственная холодность, хвалёное спокойствие. Сердце заныло, затрепетало, как пойманная птичка. «Нет, то была, оказывается, моя настоящая… моя первая и последняя любовь! Ну что ж, была и нет её!.. Остался от неё жалкий, иссохший корень…»
В ней вдруг проснулась ненависть к Азату… К Азату и Идмас.
В такие минуты нет ничего слаще, как тихо плакать в полном одиночестве. Но Гульчире не давали возможности остаться только наедине с собой. Дверь в комитет то и дело отворялась. Одни просовывали головы, заглядывая мимоходом, другие с шумом врывались в комнату, и Гульчира поневоле вынуждена была заниматься ими.
Ой, сколько работы накопилось!..
Она раскрыла свой блокнот на тех страницах, где были записаны вопросы, поднятые на партийном собрании механического цеха. Десять листков испещрены выдержками из выступлений. И всё конкретнейшие предложения!
Гульчира открыла ящик стола.
Там лежали заявления. Страна звала молодёжь на освоение новых земель, и десятки заводских слесарей, токарей, кузнецов просили послать их в деревню.
Гульчира стала пробегать глазами заявления. Некоторые писались, видно, прямо на верстаках, иные были в пятнах масла, в чугунной пыли. Её охватило невольное волнение. Такие же вот заявления, только с просьбой послать на фронт, писали комсомольцы в Гражданскую и в Великую Отечественную войну. И нынче они рвутся на переднюю линию. Ничто не пугает нашу молодёжь, никакая сила не остановит её. С песней идёт она по самым трудным дорогам. Ни бушующие ветры-ураганы, ни трескучие морозы не преграда для неё. Неугасимый огонь пылает в её сердце!..
Прочитав одно заявление, Гульчира брала другое, за ним третье… Перед глазами вставали люди, писавшие их. Токарь с серьёзным, вдумчивым лицом… Балагур-слесарь в кепке набекрень, лицо у него вечно в машинном масле, ворот рубахи, спецовка – нараспашку…
Зазвенел телефон. Гульчира взяла трубку и удивилась, услышав голос Нурии. Сестра накинулась на неё с упрёками: подумала ли Гульчира о предстоящих проводах Ильмурзы? У него ведь ни стёганки, ни валенок. Даже ушанки нет. Сам же Ильмурза умеет покупать только шляпы. Если он зимой, в трескучий мороз, заявится в деревню в шляпе, колхозники со смеху попадают…
Гульчира слушала сестру, и краска покрывала её щёки. Об Ильмурзе она действительно забыла.
– Или ты, апа, вроде джизни – боишься семейственности? – поддела сестру Нурия. – Как других провожать – хлопочешь, а от Ильмурзы отмахиваешься. Разве он не на вашем заводе работает? – Гульчира почуяла в голосе сестры слёзы. – Разве так заботятся о человеке?.. А ещё сидишь в комитете комсомола…
Положив трубку, Гульчира долго не могла успокоиться. Вот что значит замкнуться в своём горе.
«Да, но куда отправляется наш Ильмурза?.. Ни с кем не посоветовался, не поговорил…» – впервые серьёзно подумала об отъезде брата Гульчира. Она поискала его заявление, но почему-то не нашла. Позвонила в завком. И там не оказалось заявления Ильмурзы. Гульчира начала подозревать что-то неладное. До неё доходили слухи, что Ильмурза гуляет с какой-то девушкой. «Уж не от неё ли бежит?» Её даже в жар бросило.
«Надо найти эту девушку… Поговорить, выяснить… Мужчины, они…»
Снова зазвонил телефон. Уставясь на аппарат, Гульчира с трудом перевела дыхание. Почему-то страшно стало брать трубку, казалось, опять сообщат какую-то неприятность.
Всё же трубку она взяла. Говорил Гаязов. Он попросил Гульчиру зайти к нему. Собрав бумаги, Гульчира положила их в ящик стола и вышла из комнаты. Партком находился в последней по коридору комнате справа.
Когда она проходила мимо кабинета директора, оттуда, чуть не столкнувшись с Гульчирой, вылетел начальник сборочного цеха. Щёки багровые. Подбородок дрожит. Глянув на Гульчиру сквозь огромные стёкла очков, он, видимо, не узнал её и пробежал мимо.
«Из очередной бани, бедняга», – подумала Гульчира. И этот глубоко порядочный человек, душой болевший за свой цех, показался ей в эту минуту жалким.
С другого конца коридора приближались, весело переговариваясь, Поярков с Маркелом Генриховичем. Проходя, они кивнули головой Гульчире. Что-то заставило Гульчиру обернуться. Те тоже обернулись. Щёки Гульчиры обдало жаром.
Из планового отдела вышел, держа в одной руке шапку, в другой накладные, заведующий центральным складом Хисами Ихсанов. Его широкое, мясистое лицо лоснилось; водянистые глаза, как всегда, были устремлены в какую-то точку на потолке. Увидев Гульчиру, он приостановился.
– Сестрёнка, – уставясь своими вытаращенными глазами, обратился к ней Хисами, – не видела ли нашего уважаемого Маркела Генриховича? Никак не найду…
Гульчира, у которой ещё пылали от стыда щёки, показала рукой в ту сторону, куда ушли Зубков с Поярковым.
Открыв дверь в партком, она увидела Гаязова, Матвея Яковлевича и отца. Едва Гульчира появилась, старики встали. Гаязов тоже поднялся – видимо, они уже закончили разговор.
– Так вот, – сказал Матвей Яковлевич, протянув парторгу руку. – Пусть Поярков вернёт Елизавете Самариной незаконно захваченную квартиру. Их всего-навсего двое – жена да он сам… Пока поговорите с ним как с членом партии. А будет петушиться – другие меры примем.
– Пусть лучше добром возвращает, – сверкнул чёрными глазами Сулейман. – Весь цех требует этого.
Старики ушли.
Парторг поинтересовался, занимается ли комсомол подготовкой смены уезжающим в деревню рабочим. Оказалось, что комитет больше занимается проводами, а насчёт подготовки квалифицированной смены ещё и не думал.
– Проводы отъезжающих – хорошее дело, но комсомол должен и о заводе позаботиться, Гульчира. Много молодёжи работает в аппарате управления. Нельзя ли кое-кого перевести на производство? Хорошо бы группа молодёжи выступила с обращением… А потом это можно обсудить на общезаводском комсомольском собрании.
Затем он говорил о пионерских комнатах, о том, что там необходимо организовать дежурство комсомольцев.
И, словно между прочим, в конце беседы, сказал, что нужно ещё одного человека послать главным инженером МТС[23]. Нет ли заявлений от инженеров-комсомольцев.
Возвращаясь к себе в комитет, Гульчира думала: «С завтрашнего же дня начну беседы с молодёжью. И всех членов бюро обяжу… А кого бы рекомендовать инженером в МТС?»
Почему-то вспомнился Гена Антонов. Вот кого можно было бы послать в деревню, будь он инженером.
Гульчире не нужен был список, она и без этого знала наперечёт заводских инженеров и техников комсомольского возраста. Она перебирала их в памяти одного за другим. Дойдя до Азата Назирова, она вдруг приложила руку к груди – так сильно кольнуло в сердце, что передохнуть не могла. Желая успокоить себя, подумала: «Да разве Назирова пошлют в деревню… Начальник самого большого цеха… Крупный специалист… Автор нового проекта… Директор ни за что не согласится».
Гульчира вдруг вспомнила, что Назиров в эти самые минуты ходит по Москве, и впервые за всё время размолвки, охваченная беспокойством за судьбу назировского проекта, подумала: «Как-то он там? Отстоит ли?»
На доске объявлений появился новый приказ. Строго запрещалось начальникам отделов и цехов задерживать сотрудников сверх положенного времени. Спустя несколько дней Муртазин решил самолично проверить, как выполняется приказ.
По рассеянности, не взглянув на табличку на двери, Муртазин зашёл в помещение комсомольского комитета и строго спросил, заставив вздрогнуть сидевшую в задумчивости Гульчиру:
– Почему задержались?
Узнав свояченицу, Муртазин подумал с досадой: «В цех пойдёшь – на тестя, на шурина натыкаешься, в управление – на свояченицу». Но внешне старался держаться приветливо.
– Здравствуй, свояченица! – протянул он руку Гульчире.
– Здравствуй… – Гульчира запнулась, не зная, как назвать его.
Муртазин улыбнулся.
– Не решаешься на работе назвать меня зятем! Валяй, говори – товарищ директор. Я не обидчивый. Почему так поздно засиделась?
– С комсомольскими делами.
– Я разве в комсомольский комитет забрёл? – улыбнулся Муртазин. – В таком случае молчу. Ну, какие дела собирается вершить комсомол? – спросил Муртазин немного погодя.
Гульчира рассказала.
– А почему к нам никогда не заходишь, Гульчира?
– Всё времени нет, Хасан-абы.
– Время у каждого в руках. Нужно только уметь им пользоваться.
Взявшись за ручку двери, Муртазин улыбнулся и покачал головой:
– Так никак не хочешь называть меня джизни, Гульчира? – И погрозил покрасневшей Гульчире пальцем:
– Ну, погоди у меня!..
Едва стихли шаги директора, Гульчира прыснула со смеху. Но дверь тут же открылась снова – в комитет начала сходиться молодёжь. Раньше всех пришла Шафика со своими подружками.
– Заходите, девушки, заходите, – приветливо встретила их Гульчира. – Усаживайтесь. Вы, вероятно, уже знаете, зачем я пригласила вас.
– Знаем… Знаем… – наперебой защебетали девушки.
– Ну и как? Надумали?
– Надумать-то надумали, да… страшновато немного, – призналась, краснея, Шафика. – Я со старшим братом советовалась. Он не против. Мать не знает, что и посоветовать. Подруги не очень одобряют. Я если перейду, то только токарем в механический. Но, говорят, резать железо – не женское дело.
– Не стали бы смеяться, – подхватила другая девушка.
– Стыд-то какой, если не справимся!.. Со старого места уйдём, на новом непригодны окажемся!..
Гульчира дала девушкам высказаться. Не прерывала, не противоречила. Из перешёптываний она поняла, что есть ещё какая-то причина, удерживающая их.
Гульчира понимающе улыбнулась. Она тоже девушка и сочувствует им. Что говорить, сейчас они одеты чисто, на них красивые платья. В глазах пестрит – такое богатство оттенков. Парням любо смотреть на них, приятно пожимать такие белые ручки. А перейдут они на станок – так не походишь. Придётся облачиться в чёрный халат, голову повязывать платком… И руки не будут уже беленькими, мягонькими… А уж маникюр – наверняка прощай! Под ногтями грязь набьётся. И полетит «мудрое» изречение Айнуллы-бабая, что девушки как цветы – украшение жизни. Да и замуж им надо выйти.
– Смотри-ка, откуда ты узнала наши мысли, Гульчира? – удивилась «пламенная» Шафика. – Ума не приложим, что теперь нам делать…
– Завтра утром придёте, скажете, что надумали. Если выразите согласие, напечатаем от вашего имени обращение к заводской молодёжи с призывом переходить на работу к станку. Вроде того, как Котельниковы сделали. Вы знаете, как рабочие отнеслись к их призыву. И ваш также единодушно поддержат. Будете первыми ласточками… А за вами уже пойдут остальные. И об этом подумайте. Договорились?
Открылась дверь. Вошёл долговязый Баламир Вафин, а за ним похожий на медвежонка Саша Уваров и ещё несколько ребят.
– Что за первые ласточки? – забасил Саша Уваров. – Куда улетают?
– Вот!.. Ничего не могу поделать с ними, Гульчира! – пожаловался Баламир. – Агитирую, агитирую, – слушать ничего не хотят.
Девушки захихикали.
– Чего зубы скалите! – сердито прикрикнул Баламир. – Вон сестра Сашки окончила десять классов… в институт не попала. Я говорю ему: веди на завод. А он смеётся…
– Ты не с Сашкой разговаривай, а с его сестрой, – сказала Гульчира. – Какой же ты джигит, если не умеешь девушку уговорить…
– Я?.. – Баламир бросил быстрый взгляд в сторону Шафики. Та опустила глаза. – Не имею ни малейшего желания.
Девушки направились к выходу.
– Так твёрдо, девочки?.. Завтра жду вашего ответа! – крикнула им вслед Гульчира.
Девушки поманили Гульчиру в коридор и шёпотом, чтобы не слышали парни, стали просить устроить всё без обращения.
– Да чего вы боитесь?
– Нет, нет, Гульчира. Если будете печатать в газете, совсем не перейдём… Кто мы такие? Что сделали? В газетах пусть пишут о таких, как Котельниковы…
– О чём это они там шептались? – спросил Гульчиру Баламир, небрежно перелистывая журнал. – Подумаешь, секреты…
– Да, секреты… – неуступчиво бросила Гульчира. – А ты даже перед девушками не стыдишься выставлять себя беспомощной размазнёй, Баламир. Да кто тебя такого полюбит?
– У него уже есть щебетуха-пташечка, – сказал, смешливо морща нос, Саша Уваров.
– Неужели?! – исподлобья посмотрела на Баламира Гульчира.
Чтобы не выдать смущения, парень ниже склонил над журналом усыпанное веснушками лицо.
– Знаешь, Гульчира, он забыл Шафику и втюрился в какую-то десятиклассницу, – выболтал Саша тайну Баламира. – Сам не видел, но люди говорят, чуточку горбатая.
– Знай себе свою Майю!.. – крикнул, зло сверкнув глазами, Баламир.
– Что Майя? Майя – как жаворонок… в небесах летает, – продолжал балагурить Саша. – Её не приходится уговаривать, чтобы в цех переходила.
Стояли суетливые предпраздничные дни. Председатель завкома Пантелей Лукьянович Калюков проводил бесчисленные заседания и собрания.
Муртазин, посидев около получаса на одном из таких собраний, ушёл раздражённый.
Завод не выполнил плана октября по готовой продукции: подвели заводы-поставщики. Муртазина поражало, как может Калюков разводить в такой обстановке словесную кашу, да ещё и достижениями какими-то хвастаться. А впрочем, что ему. За выполнение плана отвечает ведь директор. Отберут переходящее знамя? За это тоже в первую очередь краснеть положено директору. «При Мироныче, – скажут, – знамя всегда в наших руках было, а приехал Муртазин – живо потеряли». На пленумах, на конференциях опять-таки имя директора поминать будут.
Уже известно было, какой из заводов является ближайшим претендентом на знамя. Зеленодольский. Муртазин представил себе Чагана, расплывшегося в самодовольной улыбке, его цепкие руки, вспомнил нелепую его приговорочку: «Крутится-вертится шар голубой» – и всё в нём запротестовало. Нет, Муртазин не может этого допустить. Да Чаган его так засмеёт, что людям на глаза не покажешься.
Но главное было не в этом. Муртазин дал слово в Москве, что поведёт дело как следует. А что получается?
Он давно предчувствовал беду и не раз подтягивал и распекал начальника сборочного цеха. Но ещё чаще Зубкова. Ибо сборочный цех больше других зависел от заводов-поставщиков. А с ними вёл дела Зубков. Маркел Генрихович давал клятвенные обещания сделать всё возможное, но выполнять их не выполнял, ссылаясь на объективные причины. А какое Муртазину дело до объективных причин? Он их никогда не признавал, а сейчас тем более.
«Погодите, забегаете у меня», – мрачно думал он.
Вошла секретарша Зоечка и доложила, что из Москвы вернулся Назиров.
– Где он? Пусть зайдёт! – оживился было Муртазин. Но, бросив взгляд на пришибленного Назирова, тотчас понял всё. Карие глаза его сузились, приобрели холодно-злое выражение. Буравя ими Назирова, он коротко спросил: – Провалил?
– Да, – кивнул Назиров, заранее приготовившийся к хорошему нагоняю.
Но, к его величайшему изумлению, Муртазин не взорвался.
– Садись, – сказал он Назирову, и взгляд его смягчился. – Садись и выкладывай всё без утайки: где был, с кем говорил, почему не одобрили проект?
И когда Назиров, краснея за свою неудачливость и малоопытность, приступил к рассказу, Муртазин выслушал его уже совершенно спокойно, иногда даже одобрительно кивал головой. Даже самые критические моменты он воспринимал с редкой для него сдержанностью. Ни разу не возмутился, не прервал. И только когда Назиров явно запутывался, Муртазин переспрашивал или поправлял его. Выслушав всё, он прижмурил глаза и, уставившись куда-то в угол большого окна, задумался. Время от времени его резко очерченные твёрдые губы кривила едва заметная насмешливая улыбка. Но к кому она относилась, Назиров не знал. Не знал он и того, каких неимоверных усилий стоило директору сохранять спокойствие, и в конце концов решил, что директор ухмыляется его беспомощности в этих делах.
– Так, – обратился вдруг Муртазин к Назирову, – вы поехали в Москву с намерением наступать и совершенно не приняли в расчёт меры обороны, не укрепили, так сказать, свой тыл. Вот в чём ваша большая ошибка. Это и моя вина – не догадался предупредить вас об этом. Там, – кивнул он головой на окно, – не такие люди сидят, чтобы давать молоко просящим воду. Малейшее сомнение, малейшая неточность – возвращают обратно. Иначе ж нельзя, – закончил Муртазин со вздохом. – Сам так-то многим возвращал. Дело государственное. Приходится… семь раз отмерять, один отрезать. Ничего, не падайте духом. Надо учиться воевать. Вы пока прошли, так сказать, первый тур, – Муртазин улыбнулся. – Неудачно, это верно. Но ведь недаром говорится: за одного битого двух небитых дают. Готовьтесь, через месяц поедете ещё раз.
– Ну нет, больше я туда не ездок, – решительно заявил Назиров.
Муртазин холодно посмотрел на него, но и на этот раз не повысил голоса.
– А это, Назиров, называется трусостью. А хуже трусости нет ничего! Если вам разок дали по зубам, не отступайте, злитесь пуще. Кстати, и по зубам-то вам дали совсем легонько, не до крови. Ведь идею-то вашу не отвергли, придрались только к частностям. Отдохните – и за работу. И молчок! Никому ни звука, что проект забракован. Скажите, что оставили для более подробного ознакомления.
Назиров ушёл. Неудача Назирова не была для Муртазина неожиданностью. Ничего другого он и не ждал от первого захода. И всё же было очень неприятно. Чаган небось уже пронюхал… Потирает, по всей вероятности, руки от удовольствия: «Очень хорошо! Пусть на своей шее почувствует, что значит быть директором на периферии».
Муртазин выкурил папиросу. Мысли его снова вернулись к плану. Необходимо немедленно найти какой-то выход, иначе придётся примириться с фактом поражения. Что бы придумать?..
Снова вошла Зоечка и доложила, что приехал Семён Иванович Чаган и просит принять его.
«Этого ещё недоставало!» – подосадовал Муртазин. Но отказывать в приёме Чагану не стал.
– Зовите, – обронил он.
Чаган колобком вкатился в кабинет и долго тряс Муртазину руку. Чаган держался свободно, на приятельской ноге. Муртазин был насторожен и лишь из приличия изображал улыбку на лице.
– Впрягся, значит, – заговорил Чаган, расположившись на диване. – Крутится-вертится шар голубой?.. Как с планом? Вытянул?
– Как будто, – ответил Муртазин, чувствуя, как жаром обдаёт всё тело.
– Знамя, значит, не отдашь?
– Думаю, что нет.
Семён Иванович мгновенно смолк. Улыбка сползла с его лица. Такой вот, без маски весёлого балагура, он выглядел куда более приятным. Муртазину даже стало жаль его. Бедняга! Видно, из кожи лез, чтобы заполучить первое место в соревновании.
– А я, признай, Хасан Шакирович, всё же честный человек, – снова заулыбался Чаган и сразу стал неприятен Муртазину. – Ведь попридержи я натяжные станции – вы бы сели. Кстати, как они работают? Жалоб нет? Дай, решил, заеду к Хасану Шакировичу, своими глазами посмотрю на эти самые станции.
Они отправились в сборочный, затем в испытательный цех. Семён Иванович говорил без умолку, хвастался своими станциями, но в то же время не спорил, когда указывали на недостатки. На ходу его быстрые глазки прощупывали самые тёмные уголки цехов. И Муртазина вдруг охватило подозрение, что Чаган вовсе не своими натяжными станциями интересуется, а приехал затем, чтобы проверить, как обстоят дела на «Казмаше».
Когда Чаган уехал, Муртазин долго стоял неподвижно посреди кабинета, точно прислушивался к далёкому грому, перекатывающемуся по-над невидимым лесом, потом быстрыми шагами подошёл к телефону.
– Зоечка, Зубкова ко мне.
Маркел Генрихович, прилизанный, подтянутый, в прекрасном коричневом костюме, с ярким – в меру – галстуком, немедленно появился в кабинете и положил на стол отпечатанные на машинке листки. Это был праздничный доклад Муртазина. Но Муртазина сейчас интересовало не это. Он бросил на Зубкова тяжёлый взгляд.
– Теперь я вижу результат вашей оперативной работы, – сказал он с иронической усмешкой. – Мы, по всем признакам, не выполним план по готовой продукции…
– Не по нашей вине, Хасан Шакирович, – поспешил заверить Маркел Генрихович. – Ни Новосибирск, ни Тамбов не дали необходимейших деталей. Там сидят два моих толкача. Уверяю: детали вот-вот будут…
– Доставка как, самолётом?
– Придётся.
– А во что это нам встанет?
– Да уж не дёшево.
– Но… чтобы это в последний раз, – предупредил Муртазин. – Затем пойдите в сборочный… Растолкуйте.
Зубкову-то не нужно было растолковывать, он прекрасно понял всё с полуслова. Склонив голову в безукоризненно вежливом полупоклоне, он вышел из кабинета и прямиком направился в сборочный цех. Там он провёл «конфиденциальную беседу» с начальником цеха, а затем со своим близким приятелем – начальником ОТК, молодым и довольно бесталанным инженером.
Оба согласились подписать акт, и незавершённые установки преспокойно перекочевали в готовую продукцию. «В начале месяца в сборочном всегда мало работы. Прибудут детали – в момент сделаем», – пообещал начальник цеха.
Едва Зубков исчез за дверью, Муртазина охватило небывалое смятение. Он отодвинул в сторону доклад, который взялся было читать, встал, выпил воды. Ныло сердце, ныли суставы. Муртазину не надо было спрашивать себя: с чего бы это? Причина была ему хорошо известна.
Пометавшись по кабинету, он вызвал машину и уехал домой.
– Что так рано? Уж не заболел ли? – встретила его обеспокоенная Ильшат. – На тебе лица нет.
– Приготовь чего-нибудь перекусить, – сказал Муртазин.
Перед едой он выпил подряд две стопки коньяку. Ильшат подняла в удивлении брови:
– Что ты делаешь, Хасан? Тебе же нельзя.
Муртазин молча, не поднимая головы, опустошил тарелку и ушёл к себе. После коньяка нытьё в суставах немного стихло, отлегла боль и от сердца. Но ненадолго. Через час-два его снова стало мучить беспокойство. Хотелось рвать на куски всё, что попадалось под руку, отругать кого-то, как последнюю собаку.
Он не вытерпел и вызвал по телефону машину.
– Вези куда-нибудь, Василий Степанович, – сказал он шофёру, занося ногу в машину.
– Слушаюсь, – ответил Петушков.
Этот человек не зря хвастал, что до тонкости разбирается в директорских настроениях, он и в самом деле угадывал их.
Машина на бешеной скорости вылетела за город, долго мчалась по лесной дороге и остановилась на берегу озера.
Муртазин вышел из машины и углубился в лес. Его окружали тонкоствольные берёзы. Тянуло сыростью, запахом прелых листьев, грибов.
Муртазин резко остановился. Над лесом пронёсся холодный осенний ветер. Берёзы тревожно зашумели чёрными верхушками, словно протестуя против нарушения их вечернего покоя. Среди светлых стволов как бы взметнулся красный сноп огня. Усеянная красными гроздьями рябина под ветром то клонилась к земле, то выпрямлялась. Освещённая лучами вечернего солнца, одна среди белоствольных берёз, она и впрямь создавала впечатление бушующего пламени.
Муртазин захватил полную горсть ягод и бросил в рот. Из глаз брызнули слёзы.
Пока он ходил по лесу, Василий Степанович, выбрав местечко потише, успел развести костёр. На разостланной прямо на земле газете лежали ломтики хлеба, огурцы, помидоры. Не забыта была и водка.
– Что это?
– Сами видите, Хасан Шакирович, – сказал шофёр, раздвигая в улыбке рассечённую губу. – Лекарство от душевной боли.
Муртазин горько усмехнулся. Догадался ведь, заячья губа! Выпили. Муртазин загляделся на озеро. Дальний левый угол ещё был освещён солнцем. С правой стороны зеркальная гладь его уже потемнела. В ней отражались перевёрнутые и тоже тёмные деревья. Левая сторона вся пошла полосами. Волны там казались то светло-серыми, то бледно-фиолетовыми, отдающими в розоватинку, то густо-чёрными. Их приглушённый говор, сливаясь с шумом голых берёз, звучал недобро и таинственно.
А маленький костёр, наперекор всему, потрескивал себе беспечно и весело. Изредка Василий Степанович, присев на корточки, подбрасывал в огонь охапку сухого хвороста. Тогда костёр вспыхивал ещё веселее, ещё жарче, и пламя ярко освещало полулежащего на жёлтом ковре из листьев мрачного Муртазина.
Огорчённый неудачной поездкой в Москву, Назиров не только перестал ходить на репетиции и отказался участвовать в концерте, он и на торжественной части праздничного собрания предпочёл бы не быть. Но вспомнил о рабочих. Смеяться, пожалуй, будут. «Совсем, – скажут, – скис наш начальник». И Назиров переменил своё первоначальное намерение. Очень уж мучительно одиночество в такие праздничные вечера.
Народ валом валил в клуб. Ещё издали бросался в глаза световой лозунг над дверью клуба: «Да здравствует 36-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!» А установленные веером по обеим сторонам его развевающиеся красные флаги, казалось, приветливо приглашали каждого в клуб, откуда уже слышались звуки весёлой музыки. Встречные поздравляли Назирова с наступающим праздником. Пожал ему руку и Гена Антонов. Назиров хотя и не оттолкнул его руки, но глаз на него не поднял. Он ревновал Гульчиру к Антонову.
В фойе Назирова сразу же окружила молодёжь, напрасно умоляя его выступить на концерте. Увидев поднимающихся по лестнице Ольгу Александровну с Матвеем Яковлевичем, он сделал вид, что торопится навстречу им. Поздравив стариков с праздником, он до начала вечера не отходил от них. И в зале сел рядом. Но, заметив, что к старикам, неистово работая локтями, пробирается Сулейман Уразметов, вскочил с места.
– Сиди, сиди, не трону, – бросил Сулейман с многозначительной улыбкой. После рождения внуков он отпустил бороду, чёрная курчавящаяся щетина уже покрыла всё его лицо. Его и без того суровое лицо казалось теперь ещё суровее. – Не трону уж ради праздника, – повторил он, – сегодня все грехи прощаются.
Потянув Азата за руку, Сулейман чуть не насильно усадил его рядом, пошутив, что в праздник не годится быть кисляем. Всмотревшись в пожелтевшее, с измученными глазами лицо Назирова, он подумал: «Здорово сдал, оказывается». А Гульчира, наоборот, последнее время вроде бы начала поднимать голову, расправлять крылышки. И улыбчива, как прежде.
Эта разница в настроении влюблённых сильно озадачила Сулеймана. «В ветреный день луне тяжело, в облачный – солнцу. Вот и пойми их».
На сцене зажглись огни. Сияя своими розовыми, как наливное яблоко, щёчками, у длинного, покрытого красным кумачом, украшенного цветами стола возник Пантелей Лукьянович. Музыка заиграла туш.
Один за другим поднимались на сцену члены президиума. Первым, напоминая богатыря из сказки, прошагал старший Котельников, за ним, оставив старуху на попечение Сулеймана, поднялся Матвей Яковлевич. Сулеймана на сей раз заменил в президиуме его сын Иштуган.
Не дослушав речь директора, Назиров поднялся с места и направился к двери. Сулейман удивлённо переглянулся с Ольгой Александровной.
– Сердце, видно, у парня горит, минуты не может усидеть на месте, – шепнула Ольга Александровна. – Плохо вы, старики, заботитесь о своём начальнике. Может, ему и поделиться-то не с кем. Один ведь, как перст один.
– Так-то так… Дело-то больно щекотливое, – почесал затылок Сулейман.
– А вы болячки-то не касайтесь… В таких случаях человеку горше нет, как одиночество, а вы покажите, что он не одинок.
– Га!.. – тряхнул головой Сулейман. – Умное слово сказала, Ольга. Что, если мы с Матвеем на охоту возьмём его?
Зал гремел аплодисментами. Это Муртазин сказал, что переходящее знамя Совета Министров ТатАССР и в этом году остаётся за «Казмашем». Отвлёкшись разговором о Назирове, Сулейман не расслышал, что тот сказал, но присоединился к общим хлопкам. И стал уже внимательнее прислушиваться к докладу. Ничего говорит зятёк, убедительно. И голос крепок. И движения размеренные. И в бумагу много не заглядывает.
Хотя дела завода, его завоевания и недостатки, хорошо были известны Сулейману, он почитал обязательным подводить итоги к большим праздникам. И память его крепко хранила их за все тридцать шесть лет. Да и как могло быть иначе. Ведь в этих итогах была вся его жизнь, жизнь его поколения. Если бы кто вздумал порыться в старых подшивках газет, то увидел бы Сулеймана Уразметова, неизменно шагающего со знаменем в руках во главе колонны с Заречной слободы. Успокоился он лишь после того, как сдал знамя из рук в руки сыну своему Иштугану, подобно тому как уступил ему своё место в президиуме. Теперь он провожает колонну до конца слободки, а там норовит, на пару с Матвеем Яковлевичем, скорее в лес поохотиться. Из этих прогулок по лесу, как сам он уверяет, возвращается помолодевшим, по меньшей мере, лет на десять.
В перерыве Сулейман поделился с Матвеем Яковлевичем пришедшей ему мыслью – взять Назирова с собой на охоту.
– Как по-твоему, га?
Прежде чем ответить, Матвей Яковлевич несколько раз перевёл глаза с Сулеймана на Ольгу Александровну и обратно. «Хоть у тебя две головы, Сулейман Уразметович, а всё же это затея не твоя», – словно говорила его лукавая усмешка.
Тут же отыскали Назирова. Он как ребёнок обрадовался предложению стариков.
– Вот спасибо… Обязательно пойду!.. – оживился он. – У Алёши Сидорина есть прекрасное охотничье ружьё. Даст без всякого.
К Погорельцевым подошла Лиза Самарина. Она была приодета, лицо весёлое, глаза блестят совсем как в дни молодости. Самарина поблагодарила их за подарки детям. Её не было дома, когда они приходили.
– Дети от радости голову потеряли… Старший даже подержать не позволяет свои инструменты. «Я тебе, мама, шкаф сделаю», – говорит.
– Я ещё, когда в самый первый раз зашёл к вам, заметил – любит мастерить парнишка. Больно ловко держал он перочинный ножик… – сказал Матвей Яковлевич.
– Ещё Гульчиру с Сашей найти надо, поблагодарить, – не скрывая своей радости, продолжала Самарина. – Сколько подарков нанесли от комсомола, что я даже поплакала на радостях. Давно не было в нашей семье такого веселья.
Прозвенел звонок, оповещая о конце перерыва. Начался концерт.
В зале стоял непрерывный хохот, когда на сцену вышли «машинные доктора» – Карим с Басыром – и стали изображать одного за другим рабочих механического цеха. Сулейман смеялся до слёз, когда они начали представлять его беседующим с Погорельцевым: как он то выбрасывает руки вперёд, то заводит назад, шлёпает тыльной стороной правой руки по ладони левой, как ходит, выпятив грудь, – ну точь-в-точь Сулейман. Даже ноги, похоже, такие же…
Но вот, засунув обе руки в карманы, на сцену вразвалку вышел человек. Остановился посредине и, задрав голову, тихо засвистел.
– Аухадиев! – пронеслось по залу.
Кое-кто уже оглядывался по сторонам – здесь ли он сам. Затеет ещё скандал, с него станется.
Кончив насвистывать, «Аухадиев» вынул из кармана бутылку, опустошил её и, хрюкая наподобие свиньи, на четвереньках уполз со сцены.
Зал наполнился весёлыми криками, смехом, аплодисментами.
После Карима с Басыром на сцену вышла Гульчира. Аккомпанировал ей Гена Антонов. Открыв крышку рояля и положив руки на клавиши, он притих, подняв влюблённые глаза на Гульчиру. Наконец та едва заметным движением наклонила голову. Пальцы Гены коснулись клавишей, и зазвучал первый аккорд. Гульчира не без умысла согласилась, чтобы он аккомпанировал ей, – хотелось помучить Назирова. Пока она пела, Ольга Александровна тайком наблюдала за Назировым.
Пряча побледневшее лицо, он уткнулся лбом в спинку стула.
Когда Идмас узнала, что «этот сумасшедший старик Сулейман утащил» с собой на охоту Назирова, она ударилась в панику: рухнули её планы… Сулейман либо сделает Назирова своим зятем, либо подстрелит его.
Перед глазами Идмас вставали картины одна ужасней другой. Она ругала себя за медлительность, робость, нерешительность. Бушевала. Плакала… О муже, о детях она и думать забыла. Бросив на попечение горбуньи Халисы приехавшего в гости отца, она побежала к Шамсие. Влетев в дверь, она кинулась ей на шею и зарыдала.
Перепугавшаяся насмерть Шамсия, узнав причину истерики, сухо отрезала:
– Не строй из себя дурочку, Идмас.
Идмас с ужасом взглянула на неё. Этот старый Зонтик, эта откормленная на убой индюшка смеет так говорить с ней. Издевается над её чувствами. Может, мечтает ещё и Азата отнять у неё, ведьма!
Идмас готова была в ту минуту вцепиться в ярко-жёлтые, как крылья попугая, крашеные локоны подруги. Глаза её метали искры. Ноздри трепетали. Она задыхалась от ярости. А Шамсия спокойно стояла против неё, продолжая насмешливо кривить рот. Её взгляд как бы говорил Идмас: «Что, не обошлась без меня? Прибежала-таки! Мне ведь всё известно, все сплетни на мой счёт. Ну да я на тебя не сержусь. Дивлюсь только твоей глупости. Кого убедили эти нелепые сплетни? Ну, дала пищу языкам, да надолго ли? Давно всё стихло. Не поверили… А я вот припасла такое – сразу свалит с ног и тебя и Назирова. Но пока держу про себя. Не пригодилось бы для дела покрупнее…»
Идмас, хорошо знавшая, на какое коварство способна Шамсия, чувствуя своё бессилие перед ней, всё больше съёживалась под её холодным взглядом.
– Сулейман горяч, но не так глуп, как ты, – сказала Шамсия ядовито. – Зачем ему стрелять в человека! Разве нет в лесу медведей и волков?
Шамсия прекрасно понимала, что Идмас сама не верит своей выдумке. Дурит просто. Жаждет острых переживаний. Когда на неё нападает такой стих, она в состоянии бог знает чего натворить. Зная эту слабость Идмас, Шамсия решила воспользоваться ею.
– Ну нет, милая, – протянула она с какой-то злобной вкрадчивостью, – ты боишься не того, что убьют Азата, а того, что помирят его с Гульчирой. По-моему, Сулейман уже помирил их. Наверняка!..
– Ах! – вскрикнула Идмас и повалилась на диван. Но через секунду вскочила и, подбежав к Шамсие, бросилась перед ней на колени. – Шамсия-апа, дорогая, что мне делать, научи! – молила она. – Ты ведь можешь. Всю жизнь помнить буду… Вот бриллиантовое колечко, – дрожа, стянула она с пальца кольцо. – На, возьми… Возьми, Шамсия-апа, милая, дорогая! – Нащупав мизинец Шамсии, она пыталась надеть на него кольцо. – Золотые часы свои не пожалею, только сделай Азата моим! Зачем так смотришь на меня? Не веришь?.. Когда же я тебя обманывала, Шамсия-апа, дорогая?..
Шамсия снизошла наконец к мольбам и, погладив её по голове своей пухлой рукой, принялась внушать:
– Ты, милая, сама виновата. Тут же, как испортила им отношения, надо было действовать, не давать Азату возможности опомниться. То, что человек натворит сгоряча за минуту, поостыв, не сделает и за месяц. Ты побывала у Назирова дома?.. Чего таращишь глаза? Он же один живёт. Оденься получше и иди. Влюблённые всегда так делают. Вон жена директора магазина…
– Нет, нет! – Идмас вздрогнула, сжав в ужасе руками щёки. – Я не могу. Моя совесть… Моя честь…
– Фи, – скривила крашеные губы Шамсия. – Будешь мямлить, не видать тебе Азата… Счастье даром никому не даётся. Хочешь быть счастливой, забудь про совесть, про честь. На что они тебе? Воображаешь, если будешь носиться со своей честью да совестью, тебе счастье на блюде поднесут? Фи!..
Поглядывая на белую, жирную, в складках шею Шамсии, Идмас сказала:
– Нет, нет, пожалуйста, не говори мне таких слов. Не смогу я, Шамсия-апа. Ведь я замужем… Я приглашу его к тебе… Только чтоб поговорить. Не противься, прошу тебя… Я отблагодарю. Пылью буду стлаться под твоими ногами…
– Э, нет, милая, что у меня, дом свиданий? – отпрянула Шамсия от подруги. – Что люди станут говорить, если узнают? Нет, нет, не могу… Ещё накличешь беду на мою вдовью голову. И так уж бог знает что говорят. Чужой рот решетом не закроешь. Сколько плели. Да и потом, Назиров ко мне не придёт. Просила совета – я дала совет. А насчёт чего другого – не обессудь…
Сорвав с груди брошку, Идмас сунула её в тёплую, мягкую, как тесто, ладонь Шамсии. Жирные пальцы, точно рак клешнями, захватили брошь.
– Так и быть, ради тебя возьму на свою душу грех, – сказала Шамсия и, притворно вздохнув, утёрла глаза ладонью. На мизинце блеснуло колечко Идмас. – Только смотри, милая, будь осторожна. За Азатом следят неотступно. Особенно берегись Надежды Николаевны. Она, будто по найму, взялась работать на Гульчиру.
– У-у, на куски бы её разорвала, – сжала маленькие кулаки Идмас. – Всякий раз, как покажусь у Азата в конторке, так и пялит на меня глаза. И столько в них издёвки!..
– Пусть её поглядывает. Как бы она твоему мужу не наябедничала…
– А будет очень уж забываться, я ей напомню, кто она такая!.. И кто у неё муж!.. Знаю, как с ней расправиться.
– Я тебе дам один адрес: улица Кривая, дом двадцать четыре… – прошептала Шамсия. – Пригласишь Назирова туда. Там живёт одинокая женщина и с ней глухая девочка. Когда ты придёшь, они уйдут…
На следующий день, едва появившись в своём отделе, Идмас схватила свёрнутые трубкой чертежи и помчалась в механический цех. Хотя на дворе уже лежал снег и было довольно морозно, она шла с непокрытой головой, в лёгком, с короткими рукавами платье. Пробегая по двору, она услышала брошенные кем-то в её адрес слова:
– Уж коли взбредёт бабе какая дурь в голову – меры не знает.
В механическом цехе Идмас, боясь натолкнуться на Надежду Николаевну или, того хуже, на мужа, беспрестанно вертя во все стороны головой, взбежала по железной лестнице в конторку.
Назиров сидел в кабинете один. После того как он пробродил два дня праздников с ружьём по лесу, лицо у него чуть обветрилось и потемнело, и это даже шло ему.
Войдя, Идмас, бросив чертежи прямо на пол, порхнула к Азату, присела на ручку кресла и, обняв одной рукой за плечи, прижалась щекой к его тёплым жёстким волосам.
– Ты жив… милый… А я так беспокоилась за тебя. Чего только не пережила! Вдруг, думаю, его там подстрелят…
Растерявшийся от неожиданности Назиров вскочил с кресла. Идмас невольно подалась назад. На её порозовевшем с морозу красивом лице проступил страх, в глазах читалась мольба. Ну, воплощённая невинность! И готовый вскипеть Назиров сам не заметил, как у него вырвалось шутливое:
– В лесу только в зверя стреляют.
В это мгновение дверь из соседней комнаты открылась и оттуда вышла Надежда Николаевна. Поймав глазом упавшие на пол чертежи, она бросила полный тяжёлого упрёка взгляд на Назирова и, не сказав ни слова, вышла. Назиров готов был провалиться сквозь землю со стыда. Но Идмас подняла как ни в чём не бывало чертежи и, состроив невиннейшую улыбку, тоном обиженного ребёнка протянула:
– Она почему-то вечно косится на меня. Как ты терпишь её? – Но, увидев, что брови Назирова снова нахмурились, поторопилась шепнуть ему на ухо: – Милый!.. Сегодня вечером, в девять, будь на Кривой, двадцать четыре. Жду. Не забудь – Кривая, двадцать четыре… Вечером, в девять.
Она впилась в Азата томным, интригующим взглядом и, погрозив кокетливо пальчиком, бабочкой выпорхнула из кабинета, прежде чем Назиров успел опомниться.
Назиров долго стоял как оглушённый.
До этого дня он смотрел на все заигрывания и милые вольности Идмас, как на обыкновенное кокетство хорошенькой женщины. Даже когда во дворе завода она бросила ему, что надо быть смелее, а мужа назвала телёнком, даже тогда Назиров не мог до конца поверить, что Идмас говорит это всерьёз. А сегодня… сегодня Назиров заявил после окончания смены Надежде Николаевне, что проектом они заниматься не будут: имеет же он право хоть один вечер посвятить себе! Его не удержали ни просьбы Надежды Николаевны, ни укоризненный взгляд, как бы предупреждавший: «Знаю я, что ты задумал, глупец!»
Дома он надел новый костюм и подошёл к зеркалу. Толстоватые губы, широкий нос сегодня не казались ему некрасивыми. Понравиться самой интересной женщине на заводе – это что-нибудь да значит… Пусть знает Гульчира, что он и не думает страдать оттого, что она предпочла ему Гену Антонова.
Он всё посматривал на часы, но время, как назло, тянулось невыносимо медленно. Не в состоянии заняться никаким делом, Назиров, засунув руки в карманы брюк, бесцельно бродил по комнате.
На письменном столе – горы книг. Некоторые из них открыты, в других закладки. На полу валяются рулеты чертежей, порванные, скомканные листки блокнота, испещрённые расчётами. На чертёжной доске – лист ватмана. Назиров, вчера только с таким увлечением работавший весь вечер, сегодня даже издали не взглянул на чертёж. О Боже, как медленно идёт время! Всё ещё нет восьми!
Вдруг в дверь постучали. Кто бы это мог быть? Неужели Надежда Николаевна?.. Назиров ведь ясно сказал ей: «Сегодня работать не будем». Впрочем, кто бы ни пришёл, он всё равно уйдёт ближе к девяти.
В дверь просунулось оживлённое лицо Алёши.
– Ну, как охота, товарищ начальник? – сказал он, входя в комнату. – Сегодня ты по цеху быстрее зайца бегал, и повидать тебя не удалось. Ружьё-то ты не вернул.
Сидорин, конечно, хитрил. Ружьё ему было совершенно не нужно; о том, как прошла охота, он уже знал всё до подробностей от Сулеймана-абзы. Просто сегодня Надежда Николаевна, подозвав его к себе, попросила серьёзно поговорить с Назировым.
– По-моему, Назиров делает большую глупость. – И она рассказала про Идмас.
Сидорин кое-что и сам подметил. И решил сегодня же побывать у Назирова.
– Ты что, куда-нибудь собираешься? – спросил Сидорин, обежав глазами комнату, полную того беспорядка, какой бывает, когда в доме отсутствует женская рука, и, расстегнув пуговицы бушлата, снял бескозырку, положил её на край стола и присел на стул.
– Видно разве? – спросил Назиров с тихим смешком.
Неприятен был Сидорину этот смех. Никогда раньше Назиров так не смеялся.
– Ещё бы не видно, – угрюмо сказал матрос и опёрся локтем о колено, нервно поглаживая кончик подбородка. – Сказать, в театр… – взглянул он на часы, – поздновато вроде. Или, может, в кино?
– Куда бы ни было… Не всё ли тебе равно, Алёша?
– Та-ак!.. Если с любимой девушкой – всё равно. А если с бабой какой… Видал я таких, когда сходил, бывало, на берег. Грязь это, братец!
Назиров, неловко прикуривая, сломал одну за другой несколько папирос. Он уже понял, что Сидорин заявился не зря. Ежеминутно поглядывая на часы, он походил немного по комнате, потянулся, достал шляпу, надел пальто.
– Прости, Алёша, – сказал он. – В другой раз как-нибудь готов хоть всю ночь проговорить с тобой, а сегодня… прости… не могу.
– К бабе, значит, идёшь? – на этот раз уже напрямик отрезал Сидорин, презрительно усмехнувшись. – Девушка отвернулась – годится и баба, так, что ли?
Он с умыслом не назвал ни Идмас, ни Гульчиру, зная, что Назиров и без того понимает, о ком он говорит. Но Назиров ничего слушать не хотел.
– Ладно, коли так, – надел бескозырку Сидорин. – Мало толку, похоже, читать сухопутному солдату устав корабельной службы. Где ружьё? Дай-ка его сюда, – сказал он с той же презрительной усмешкой. – Как бы чего не случилось ненароком… Бывают такие казусы, когда с подобными бабами спутываются. – У дверей он задержался на минутку. – Слушай, Азат, я вижу, тебе выпить охота. Пойдём ко мне. Мамаша как раз пирог испекла, огурчики найдутся. – Видя, что тот отрицательно качает головой, уже другим, не допускающим возражений тоном закончил: – Ну, довольно баланду травить. Пошли!
– Нет, Алёша, не сердись, не пойду… Не могу!
Назиров шёл тёмными улицами, и на душе у него была пустота. Ещё так недавно тешившее его самолюбие мстительное чувство постепенно тускнело и наконец совсем угасло. В сердце закрадывалась тоска, мутная, нехорошая.
И вдруг он прочёл на воротах: «Кривая, 24». Вот я дошёл, оказывается. Как быть? Войти на минуту? Ждёт ведь человек…
Назиров шагнул к воротам, заколебался, сделал ещё шаг и вдруг, резко повернувшись, чуть не бегом бросился обратно. Дома он стащил с себя пальто и растянулся поперёк кровати.
Прилипший к ботинкам снег растаял, расплылся по полу грязной лужицей.
В дверь постучали. Назиров, не двигаясь, прислушался, подумав: «Опять, небось, Алёшка», – нехотя встал, щёлкнул замком. В дверь влетела Идмас.
– Вы?.. – отступил поражённый Назиров.
– Да… я! – часто дыша, произнесла Идмас. – Вы думали, что женская любовь бессильна… Или хотели, чтобы я сама пришла к вам, склонила голову?.. Ну вот, я пришла! Пришла, оставив за дверью всё: спокойствие семьи, доброе имя, женскую гордость! Если сердце у вас каменное – гоните! Как гонят собаку.
Выпалив одним дыханием эту заранее приготовленную тираду, Идмас вдруг присмирела, делая вид, что беспомощно оглядывается по сторонам.
С посвежевшим от быстрой ходьбы лицом и сверкающими глазами, она была в эту минуту чертовски хороша. Азата точно тёплой волной подхватило. Идмас, мигом уловив это, смело пересекла комнату, сняла молодившую её пыжиковую шапку, сшитое по последней моде пальто, поправила, подойдя к зеркалу, лёгким движением руки волосы. Повернулась, улыбаясь, к стоявшему у порога Назирову. Спрятав обе руки за спину, чуть подавшись вперёд, она на мгновение застыла в этой эффектной позе. Он даже невольно прижмурил глаза. И вдруг подумал: что, если Идмас подбежит и, обвив горячими руками, начнёт целовать его?.. Ему не устоять – и тогда прощай, Гульчира. С быстротой молнии промелькнули в его мозгу слова Алёши Сидорина, он представил себя мучающимся угрызениями, бродящим в полном одиночестве по ночным, опустевшим улицам. Хрустнув пальцами, он сжал кулаки и, с неимоверным напряжением одолев заливающую его тёплую, пьянящую волну, облегчённо передохнул, точно выбрался на поверхность.
– Зачем вы здесь? Что вам нужно? – проговорил он слегка дрожащим голосом. – Сейчас же уходите отсюда!..
Но Идмас, всё в той же позе продолжая стоять у зеркала, с чарующей, бесовской улыбкой, легонько качала головой, давая понять: «Нет, не уйду!»
Щёки Назирова пошли белыми и красными пятнами. Он сделал шаг вперёд, инстинктивно перевернул портрет Гульчиры обратной стороной и, бросив Идмас пальто, крикнул:
– Уходите!.. Немедленно!..
Разыгрывая отчаяние, Идмас, рыдая, упала на кровать. Но, почувствовав, что все её усилия напрасны, вскочила и, вскинув голову, бросила через плечо уничтожающий взгляд. Её глаза были сухи и злы.
– Нет, Азат, я не уйду отсюда, – холодно отчеканила она. – Не для того я пришла сюда. Или тебя пугает, что я замужем?.. Боишься людской молвы? Да, да, не смотри на меня так… Раз я решилась перешагнуть твой порог, мне другого пути нет. Шамсия Зонтик знает, куда я пошла… Она уже, верно, по всему городу разнесла…
– Уходите!.. – прохрипел Назиров. – Не то я за себя не ручаюсь…
Но Идмас не отступала.
– Ради моей любви к тебе я готова выслушать что угодно… Но я отсюда не уйду.
Назиров взглянул на то место, где ещё недавно висело охотничье ружьё.
– Хорошо, – сказал он, схватив пальто и шляпу, – оставайтесь. Но я сейчас пойду и приведу сюда вашего мужа. – И он хлопнул дверью.
Идмас, точно ужаленная, вскочила с места и бросилась на лестницу, крича: «Азат, Азат, вернись!» – но ответа не было. Тогда она вернулась в комнату, накинула пальто и выбежала следом. У парадного она столкнулась с какой-то женщиной, но, даже не извинившись, подняла руку, остановила проходящую мимо легковую машину, скороговоркой назвала шофёру улицу, где жила, села в машину и умчалась.
Стоявший в раздумье у ворот Назиров проводил взглядом удаляющиеся в темноту ночи красные огоньки. «Предпочла раньше меня добраться до мужа», – подумал он и в это мгновение увидел растерянно заметавшуюся Гульчиру.
Девушка несколько секунд не спускала с Назирова широко раскрытых глаз и вдруг кинулась прочь.
Назиров, потрясённый, смотрел, как убегала девушка, и шептал побелевшими губами:
– Всё кончено… Гульчира видела её…
Он до изнеможения мерял ночные улицы, наконец свалился на скамейку возле чьих-то ворот, и веки его сами собой сомкнулись.
Когда он открыл глаза, начинало светать. Назиров разжал пальцы и увидел на ладони истёртый пятиалтынный. Он смутно вспомнил, как в темноте прошла мимо какая-то старая женщина и, видимо приняв его за нищего, сунула подаяние.
Назиров уже замахнулся, чтобы забросить подальше злосчастную монету, но вдруг передумал и положил её в часовой кармашек брюк. «Вот что осталось от всех моих любовных треволнений», – подумал он горько.
– Погорельцева вызвали?
– Вызвала, Хасан Шакирович.
– Ещё раз позвоните.
Постукивая высокими каблуками, секретарша вышла.
В кабинете стало тихо. Стены из чёрного дуба, телефонные аппараты тускло поблёскивали под лучами яркой люстры. Будто сговорившись, телефоны молчали. Даже часы тикали вроде бы тише обычного, а тяжёлые шторы на окнах спущены, казалось, для того, чтобы ни один звук с улицы не мог нарушить эту тишину.
На столе беспорядочной грудой лежала наполовину просмотренная почта: надорванные конверты вместе с нераспечатанными.
Засунув одну руку в карман брюк, другую в карман пиджака, Муртазин ходил по мягкому ковру. Тёмное с крупными чертами лицо его было мрачно. Заметив тронутый увяданием лист на самой макушке фикуса, он долго не сводил с него глаз. Вид этого желтеющего листа заронил в его сердце непонятную тоску.
– Суеверным стал, как старая баба. Безобразие! – ругнул он себя. И вспомнил, как отец, ещё в ту пору, когда землю в деревне сохой ковыряли, говорил, бывало, лёжа у костра, разожжённого из сухого коровьего навоза: «Ум, сынок, Бог всем поровну роздал, только одни, рассеяв его по ветру, остаются круглыми дураками, а другие прячут поглубже, берегут, не показывают зря людям. А в запертом сундуке, старыми людьми говорится, алмаз лежит».
И Хасан Муртазин следовал этому совету отца, который всю жизнь стремился разбогатеть, но так и умер бедняком и который вместо подушки клал под голову полено, внушая и сыну, что сон на рассвете уносит достаток. И потому люди знали о Хасане Муртазине лишь столько, сколько он дозволял им узнать. Даже самому близкому человеку – жене – не открывался он до конца. Никому ни при каких обстоятельствах не показывал он «алмаза», что лежал на дне сундука. А люди, как нарочно, любопытствовали.
Впрочем, Зубкову он сам показал, что за «алмаз» лежит на дне сундука. Директор вздрогнул. Не нарочно ли подстроил всё этот ловкач Зубков?.. Неужели он, Муртазин, оказался шляпой? Как пошёл он на это низкое дело?
Тщеславие на многое толкало его, но чтобы решиться на подобный шаг… И захотелось ему очиститься от налипшей на душу грязи и потянуло к хорошим людям.
Вошла секретарша и сказала, что Матвея Яковлевича уже нет в цехе – ушёл с Сулейманом Уразметовичем.
Муртазин всё понял. «Увёл, увёл! – стучала в его голове назойливая мысль. – Ну ладно, коли так…»
Он быстро оделся и вышел на улицу.
– Домой! – буркнул он шофёру.
Успевший привыкнуть к новому директору Петушков открыл дверцу кабины. Но Муртазин на этот раз сел не рядом с шофёром, как обычно, а на заднее сиденье. «Не в духе, видать, хозяин-то», – отметил про себя Петушков и погнал машину со скоростью и щегольством, свойственными шофёрам, которые возят больших начальников.
Хлопьями падал снег. Муртазин хмуро глядел вперёд, мимо укутанной в белый шерстяной шарф шеи Петушкова. «Дворники» на стёклах кабины без устали сметали налипающие хлопья снега. Улица белым-бела. На досках забора лежали подушки мягкого, как вата, искристого снега.
Машина уже приближалась к дому директора. Муртазин, подняв голову, оглянулся по сторонам. «Чёрт побери… Если Магомет не идёт к горе, то гора идёт к Магомету. Правда, Матвей Яковлевич не пророк, я не гора, а всё же поеду-ка я к нему».
Муртазин коснулся плеча Петушкова.
– Василий Степанович, совсем позабыл… Мне нужно было к Погорельцеву заехать. Знаешь, где они живут?
– В Заречной слободе нет человека, который бы не знал, где живёт Матвей Яковлевич, – ответил Петушков спокойно.
– Тогда поехали.
Машина повернула обратно.
У аптеки, увидев табличку «Телефон-автомат», Муртазин попросил остановить машину. «Привезу гостей, готовься», – предупредил он Ильшат, и машина помчалась дальше.
У дома Погорельцевых Муртазин вышел.
– Я недолго, – бросил он и скрылся в парадном.
Хотя ему нужно было подняться всего на второй этаж, сердце Муртазина с каждой минутой билось напряжённей. Он даже остановился и передохнул немного, опёршись на перила. Прошлое вставало перед глазами… Что ни говори, а здесь, в этом доме, протекла лучшая пора его молодости. На этой лестнице он впервые увидел Ильшат. Стремглав спускаясь с лестницы, она чуть не столкнулась с Хасаном, который в задумчивости по ступенькам поднимался наверх. Хасан вскинул голову. Оба вспыхнули. Одного короткого мгновения оказалось достаточно, чтобы искорка интереса, промелькнувшая в глазах девушки, влетев в сердце Хасана, обожгла его…
И вот спустя много лет он, уже седеющий, вновь поднимается по этой лестнице. Сдаётся, вот-вот покажется навстречу девушка с длинными косами и огромными чёрными глазами. И сам он чудом вернётся к милой сердцу молодости.
Хасан глубоко передохнул. Остановился. Шевельнулась трусливая мысль: никто ведь не видел его, может, тихонько, на цыпочках, повернуть обратно? Хорошо, если примут, а если повернутся спиной? Убежали же из цеха. В то же время в душе поднимался протест: «Ты ведь не вор… Будь мужчиной. Войди, посмотри прямо в глаза. Только так заслужишь прощение стариков. А оправдания тебе всё равно нет».
Муртазин с трудом перевёл дыхание, одолел последние ступеньки и остановился перед дверью.
Сбоку виднелись два звонка с фамилиями владельцев. Муртазин, не читая, открыл круглую жестяную коробочку. В ней находился секретный замок. Этот замок они в своё время смастерили вместе с Матвеем Яковлевичем. Чтобы открыть замок, требовалось набрать в определённом порядке цифры, как это делается в телефонном аппарате. Поразительно! Муртазин, оказывается, не забыл, в каком порядке следуют цифры. Дверь перед ним медленно открылась.
Держа в руках шапку, Муртазин прошёл коридор, приоткрыл дверь в кухню. Ольга Александровна стояла у стола, вытирая тарелки. Как она постарела, бедная.
– Ольга Александровна, дорогая! – воскликнул он, и голос его чуть дрогнул.
Мигая выцветшими глазами, старуха некоторое время смотрела на него, не узнавая, и вдруг, выронив тарелку, которая, к счастью, упала на стол, протянула к нему руки.
– Ты ли это, Хасан!.. Наконец-то привела судьба увидеть тебя… – И, положив голову на грудь Муртазина, заплакала.
– Не надо, Ольга Александровна, не надо… Ну, вот… Пришёл ведь…
Муртазин не сознавал, что говорит. Он чувствовал себя блудным сыном, вернувшимся наконец под родительский кров. Гладя Ольгу Александровну по седой голове, он продолжал твердить бессознательно:
– Не нужно… Не нужно, мамаша… Зачем? Пришёл ведь…
А перед его затуманившимся взором проходили события давно минувших лет, и он подумал: «Свинья я препорядочная… Не сумел оценить всей их доброты…»
Наконец Ольга Александровна оторвалась от него и, просунув голову в большую комнату, крикнула:
– Мотенька, Мотенька, выдь-ка поскорей!.. Смотри, какой дорогой гость у нас. Да поскорей же, Мотенька!
Матвей Яковлевич по её тону понял, кто пожаловал. Но, когда он вошёл на кухню, лицо старика не выражало радости. Муртазин взглянул на его высокую фигуру и, силясь не растерять те хорошие чувства, которыми была переполнена его душа при встрече с Ольгой Александровной, сказал, улыбаясь:
– Здравствуй, Яковлич!.. – Хотел было прибавить «дорогой», но холодность Погорельцева остановила его. – Хорошо ли поживаешь? – И, увидев, что старик не кидается в объятия, протянул руку.
– Живём, хлеб жуём…
Старик произнёс это с явной обидой. Деликатная Ольга Александровна поспешила сгладить сухой тон мужа.
– Ты, Хасан, не обращай внимания на его воркотню. Он за последнее время совсем издёргался и со мной всё так-то вот разговаривает… Ты в этом доме не чужой, проходи без стеснения… Раздевайся.
– Я ведь на минутку, Ольга Александровна, только проведать.
– И всё же без чая не отпущу.
– Машина ведь ждёт… – Он хотел добавить: «Я пришёл, чтобы вас забрать к себе», – но почему-то не добавил.
– Шофера – народ привычный насчёт того, чтобы ждать. Уже спит, небось, в своей кабине.
Муртазин уныло улыбнулся и стал раздеваться, мимоходом заглянув в дверь маленькой комнатки, где жил когда-то.
– На свою комнату захотел посмотреть, сынок? – поймала Ольга Александровна его взгляд. – Там сейчас Баламир живёт. Мотенька из ремесленного привёл. Теперь вместе, в одном цеху, работают. Токарь он. Может, знаешь. Вафин его фамилия.
Муртазина какой-то Вафин совершенно не интересовал.
– А вы, Ольга Александровна, по-прежнему добрая душа, – сказал он, улыбаясь. – Не можете, чтобы не приютить кого-нибудь.
– С народом-то оно веселее, Хасан Шакирович.
– Так-то оно так, зато хлопотно.
– Э, что за хлопоты!.. – Оглянувшись на своего старика, всё ещё продолжавшего стоять в напряжённой позе, Ольга Александровна прикрикнула: – Ну, чего стоишь столб столбом. То всё твердил: «Хасан, Хасан», а как пришёл, язык проглотил. Проводи гостя в комнату.
– Пожалуйте, – сухо произнёс Матвей Яковлевич и показал обеими руками на дверь.
Когда в конце смены ему передали, что его зовёт директор, Матвей Яковлевич заколебался было, но Сулейман в ярости воскликнул:
– Шагу не делай первый! Если человек – сам к тебе придёт.
И вот, хоть с большим запозданием, Хасан у них. Стоит на пороге… И в душе старика шевельнулось чувство, похожее на удовлетворение. «Такой гордый человек, а всё же пришёл. Директор ведь… Да и потом… повернуть у порога гостя – куда это годится. Коли уж пришёл гость, обиду забыть приходится».
– Пожалуйте, Хасан Шакирович, – повторил он уже более приветливо.
Старуха так и просияла.
– А каким красавцем стал Хасан Шакирович, каким солидным мужчиной, – сказала она, подперев щёку рукой. – Не сглазить бы. На той карточке… вместе с Ильшат… ты ещё молодой человек. А теперь настоящий мужчина. Как Ильшат, здорова? Сын как? Исхлопотались, небось, с переездом? Устроились-то хорошо? Кабы вдвоём с Ильшат пришли, ещё бы больше обрадовали…
– Ладно уж, старуха, застрекотала, – мягко остановил её Матвей Яковлевич. – Нельзя же держать гостя на кухне…
– С радости и разум потеряла… Сколько лет не виделись… – Отвернувшись, она смахнула кончиком платка слезу. – Проходи, проходи, не смотри на меня, на глупую, сынок.
Они прошли в большую комнату. Здесь всё было по-старому: старинный, окрашенный в чёрную краску посудный шкаф, такой же гардероб, цветы на высоких цветочных тумбочках. Даже портреты на стенах, кажется, старые. Вон в большой рамке фотография Матвея Яковлевича и Ольги Александровны, на которой они сняты в день венчания. Нет, вот этот в маленькой рамке снимок молоденького танкиста незнаком Хасану. И это новость – увеличенные портреты Ильшат и его, Хасана… Смотри ты, значит, старики не забывали о нём, держали перед глазами. А Хасан редко когда вспоминал о них, иной раз несколько лет проходило. Да и то по подсказке Ильшат.
Муртазину совестно стало. Потому, вероятно, он и не обратил на первых порах внимания на книжный шкаф, на радиоприёмник, на другие вещи, которых раньше здесь не было. Не сразу заметил Муртазин и секретаря парткома Зарифа Гаязова – сидя за круглым столом, тот чему-то улыбался про себя, помешивая серебряной ложечкой в стакане чай, – и маленькую девочку; бросив игрушки, она диковато косилась на высокого полного дядю.
В полной уверенности, что в комнате никого нет, Муртазин, задрав голову, оглядывал стены, как вдруг взгляд его неожиданно наткнулся на сидевшего за столом Гаязова.
– Я, кажется, не вовремя, – покраснев, обратился он к хозяевам. – У вас гость, оказывается.
– Не гость, а всего-навсего сосед, – сказал Гаязов, поднимаясь. – Пришёл вот за дочкой, да за чай усадили. Моя Наиля очень любит Матвея Яковлича с Ольгой Александровной. Стоит неплотно прикрыть дверь, – смотришь, она уже здесь.
– Зариф Фатыхович в прежней квартире Артёма Михайловича живёт, – поспешила объяснить Ольга Александровна. – Артём Михайлович получил новую в верхней части города. Хорошую, просторную квартиру.
– В ногах правды нет, присаживайся, – обратился Матвей Яковлевич к Муртазину, который всё никак не мог прийти в себя от неожиданности.
Усаживаясь за стол, Муртазин сказал, чтобы сделать приятное Матвею Яковлевичу:
– Ребёнок, он, Зариф, чует хороших людей. К недобрым он и близко не подойдёт.
Матвей Яковлевич просветлел немного, и всё же чувствовалось, что ком накопившейся в его душе обиды до конца не растаял. А Муртазину так хотелось, чтобы от обиды не осталось следа.
– В этой комнате, Зариф, – оглядывался он по сторонам, – прошли мои самые лучшие, самые беспечные годы. Притащился я из деревни. В город – учиться. В старых лаптях, помню. По-русски ни «а», ни «бэ» не смыслю. Думал, уж с голоду помру. Да вот свела меня судьба с хорошими людьми – с Ольгой Александровной да с Матвеем Яковличем. Не будь их, я бы, чего доброго, и до воровства докатился, чтобы с голоду не подохнуть. А по этой дорожке только пойди, один конец – тюрьма. Им спасибо – сделали из меня человека.
– Не мы, а Советская власть, – перебил его Матвей Яковлевич. – Такое большое дело одному человеку непосильно.
Муртазин с Гаязовым понимающе улыбнулись друг другу.
– Если говорить вообще, это, конечно, так, – сказал Муртазин, вернувшись к своему обычному тону, – но диалектика говорит, что истина всегда конкретна.
Лицо Матвея Яковлевича снова потемнело, лохматые брови насупились. Тут уж пришёл на помощь Гаязов.
– Матвей Яковлич не любит, когда его хвалят, – сказал он.
– О, вы его ещё не знаете, Зариф, – подхватил Муртазин и взглянул на Ольгу Александровну, как бы взывая «помоги!». – Верно, Ольга Александровна? Матвей Яковлич – он с характером!
– Что и говорить!.. Самый что ни на есть настоящий горшок чудес, – проворковала старуха.
Матвей Яковлевич, потупившись и пощипывая кончики усов, недовольно задвигался на месте.
Муртазин поспешил перевести разговор на другое.
– А Ольга-то Александровна, Зариф, каким молодцом, будто прежняя. Очень мало переменилась… – сказал он, хотя давеча был поражён, как сильно изменило её время. – А вот старик сдал! Сильно сдал… Не берегли, видно, его на заводе. Не отдаёте вы должного внимания, Зариф, заботе о старой гвардии. Человек полвека подряд работает на производстве – и всё у станка. Чёрт знает, что такое! Молодёжь – молоко ещё, можно сказать, на губах не обсохло, – смотришь, уже в мастерах, в начальниках ходит, а такие вот кадры, как Матвей Яковлич с его полувековым опытом, – у станка… Я сегодня затем как раз и вызывал вас, Матвей Яковлич, хотел поговорить… У вас, как видно, времени не было…
В комнате установилась тягостная тишина. Слышно было только, как тяжело задышал Погорельцев. Но вот он поднял руку, и Муртазина поразило выражение горящих глаз старика.
– Не спеши выводить меня в расход, товарищ директор, – с трудом прохрипел он.
– Вы меня не поняли, Матвей Яковлич… – стал оправдываться Муртазин. – Я ведь исключительно из добрых чувств… Повысить в мастера – разве это называется выводить в расход?.. Наоборот…
– Спасибо, – усмехнулся Погорельцев. – У меня ноги болят высоко-то забираться. А потом… мы очень довольны своими мастерами. У нас таких мастеров, о каких вы тут говорили, нет.
– Так ведь не один цех на заводе… Во всяком случае, держать под замком ваш огромный опыт – преступление.
– А кто вам сказал, что я держу его под замком? – спросил Погорельцев. – Полон цех моих учеников… Никогда я свой опыт под замком не держал.
И, вскочив с места, старик взволнованно заходил по комнате. Муртазин, желая успокоить его, продолжал:
– Простите, Матвей Яковлич… То, что вы сказали, мне известно. Но от вас, от старой гвардии, мы вправе ждать большего. Мы хотели поставить вас инструктором по техучёбе… Это дало бы возможность не только в масштабе цеха, но и в масштабе всего завода.
Ольге Александровне не понравилось, что Матвей Яковлевич так ершится.
– Говори-ка ладком, старик, – одёрнула она его. – Пейте чай, пожалуйста. Кушайте… А ты, старик, слушал бы больше да поменьше говорил. Вон какие люди о тебе заботятся.
Резко прозвенел дверной звонок. Матвей Яковлевич пошёл открывать. За ним выскользнула и Ольга Александровна.
– Ну и упрямый старик, – качнул головой Муртазин. – Ни с какой стороны не подъедешь.
В прихожей поднялся весёлый гомон, и в комнату с шумом ввалился Сулейман Уразметов.
– Куда это годится, а, Мотя… Без меня угощаетесь? Вот так друг! Здравствуй, товарищ Гаязов. А-а, и приятное лицо зятя привелось наконец увидеть не на заводе, а за столом. Здоров ли, батюшка зять?
– Неужели вы хотите сказать, Сулейман-абзы, что Хасан Шакирович до сих пор не побывал у вас? – спросил Гаязов.
У Муртазина ёкнуло сердце. Забытое за треволнениями последних дней чувство неприязни к Уразметовым вспыхнуло с новой силой. Но Муртазин огромным усилием воли заставил себя промолчать.
– Обещает… Ежели Москва прибавит к суткам часиков пяток, – озорно сверкнул чёрными глазами Сулейман. – Я было согласился ждать такого указа, да боюсь, прежде чем этот вопрос разрешится, мне помирать пора придёт. – И Сулейман повернулся к Ольге Александровне, собравшейся было налить ему чаю в новую чашку. – Ты меня, Оленька, сегодня чаем не угощай… А принеси-ка лучше рюмки. А то у Матвея Яковлича, смотрю, гайки что-то сильно разболтались. – И он вытянул за горлышко из кармана поллитровку и поставил на середину стола. – Пусть улыбается, не в обиду товарищу Гаязову будь сказано…
– С чего это ты надумал?.. – недовольно спросила старуха.
– Это самое-то?.. – показал он на бутылку. – Это, Оленька, за человека!
– Полно тебе зубы заговаривать, Сулейман Уразметович, говори яснее.
– Яснее, га?.. Да что яснее этой штуковины может быть на свете!
А на самом деле было так: вернувшаяся из школы Нурия рассказала, что видела, как директорская машина подкатила к дому Матвея Яковлевича. Услышав это, Сулейман тотчас прервал начатое с Марьям и Иштуганом «домашнее совещание» и, прихватив по пути «горячительного», прибежал сюда – «защищать рабочий класс», как объяснил он дома.
– Всё внуков своих спрыскиваешь, небось, старый проказник, – засмеялась старуха.
– А как же!.. Только вот зять обидел – не пришёл на роди́ны. Ан твоя доля, зять, от тебя не ушла, оказывается!.. – И Сулейман налил рюмки.
На столе мигом очутились солёные огурчики, помидоры и некогда так любимые Хасаном солёные грибы.
– Что ж, значит, за внуков, Сулейман-абзы? – поднял рюмку Гаязов.
– И за внуков и за взрослых, товарищ Гаязов… За всех! – И Сулейман, закинув голову, опрокинул в рот рюмку. Поморщился, понюхал ладонь. – Лучшая закуска, – подмигнул он, отнимая руку ото рта. – Покойный отец, тот и вовсе закусывал, бывало, тюбетейкой… А ты, зять, что не пьёшь? Куксишься, будто у тебя овин спалили…
– Нельзя мне, отец… Сердце…
– Нельзя? Га, не чуди, зять! Раз предлагают выпить за хороших людей – пей!.. Хотя бы то была не водка, а сущий яд. Поднимай-ка! Держи!.. Вон товарищ секретарь без миндальничанья – выпил, и всё. Ну, вот и спасибо… Терпеть не могу, когда миндальничают.
Взяв себя в руки, Муртазин постарался перевести разговор на шутку.
– Если пить за каждого новорождённого, отец, пожалуй, водки не хватит. Да и не станет он от того ни хуже, ни лучше. Чтобы сделать его человеком, воспитать его правильно надо.
– Эта наука нам известна, зять. Не беспокойся, кровь Уразметовых – хорошая кровь… Рабочей закваски. Держи! Вот так!.. А передачи у тебя авось послужат ещё… Да и сердце поди ничего ещё. На своём месте, как и полагается. Верно, что ли, говорю, га?!
Ну нет, нельзя сказать, чтобы сердце у Муртазина было сейчас на месте. Не ждал он ничего хорошего от прихода тестя и жалел, что не успел убраться до его появления.
– Хорошо тебе, отец, – у тебя два сердца, – сказал он, ставя пустую рюмку на стол. – Выйдет из строя одно – второе есть в запасе. А нашему брату не мешает и поберечься немного.
После третьей рюмки за столом стало шумно. Расходившись, Сулейман по привычке с силой хлопнул тыльной стороной одной руки о ладонь другой. Игравшая на диване Наиля даже раскрыла ротик от удовольствия.
– А моё ружьё сильнее щёлкает, бабай, – пролепетала она.
Все рассмеялись.
– А, и ты здесь, ласточка моя? – поднял ребёнка на руки Сулейман. – Ой, как выросла… Погоди-ка, куда же он запропастился? Я ведь тебе гостинец принёс от моих малышей. Ага, вот оно где… – И он протянул ребёнку румяное яблоко. – От Ильгиза с Ильдусом.
– Спасибо, бабай.
Воспользовавшись неожиданной паузой, Муртазин счёл за лучшее распрощаться.
– Э, нет, не торопись, зять, – остановил его Сулейман. – Посиди ещё немного. Поскольку и товарищ секретарь здесь, хотелось мне сказать тебе одно толковое слово, как говорит наш вахтёр Айнулла.
– Толковое слово успеешь как-нибудь после сказать, отец. И так уже надоели хозяевам, – возразил Муртазин, стараясь не выдать бушевавшего в нём гнева.
– Хозяевам?! Да я тоже вроде как хозяин в этом доме, если хочешь знать, – крикнул Сулейман. – Не зазнавайся больно, хоть ты и директор! Видали мы всяких директоров. Ты лучше вглядись-ка повнимательнее в Матвея Яковлича. Человек из-за тебя заболел, понимаешь ты это? А тебе и заботы нет. В кабинет, видите ли, вызвал. Думал этим обелить себя?.. Не выйдет! – помахал он пальцем перед носом Муртазина. – Ладно, хоть догадался наконец зайти, проведать. Ума хватило… И на том спасибо. Значит, не совсем ещё сердце заржавело… А всё же здорово прихвачено ржавчиной, прямо скажу. Вот перед человеком партии… – показал он рукой на Гаязова. – Добиться директорского кресла – большая честь. Но остаться при этом человеком – ещё большая честь. А вот насчёт последнего, зять, у тебя того… неважно обстоит!..
«Убил, старый дьявол!» – у Муртазина даже спина взмокла.
А Сулейман закусил удила.
– Ладно, пусть к нам не пожаловал – ни проведать, ни на роди́ны. Не такое большое дело. Свои люди – сочтёмся. Не сочтёмся, так воевать будем. А вот что обидел Матвея Яковлича с Ольгой Александровной, этого, зять, тебе никак нельзя простить, – стукнул он кулаком по столу. – Да, никак!.. К нам ты, я понимаю, почему не ходишь. Боишься, обвинят в семейственности. К тому же и обиду какую, может, держишь на нас. А к Матвею Яковличу почему?.. Или тоже боишься обвинений в семейственности, га?.. Да, чин у тебя, зять, большой, а сам ты мелок! Сердись не сердись, хоть лопни со зла, а правду скажу. Потому что, если не скажу всей правды, – не заживёт душевная рана ни у стариков, ни у меня, ни у тебя. А кому это нужно? Никому! На донышке ещё осталась малость какая-то. Давайте-ка глотнём проклятой шайтан-воды, чтобы иссохли последние корни этой раны. Как? Можно, товарищ секретарь?
– Можно, – улыбнулся Гаязов.
– А коли можно – аминь!
Поглядывая то на обильно заставленный закусками стол, то на круглые стенные часы, Ильшат ждала мужа с гостями. И недоумевала. Хасан звонил в шестом часу, сейчас семь, восьмой пошёл, а их всё нет.
Хоть бы сказал, по крайней мере, кого привезёт. Стол-то хозяйке приходится готовить, сообразуясь с гостями. Но Хасан не имел привычки предупреждать заранее, кто будет. А попробуешь спросить – сердится: не всё ли тебе равно? Всю жизнь так-то вот. Ни разу не позвали гостей, заранее договорившись, приготовившись. Иногда месяцами никто не заходит. А то вдруг зазвонит телефон в десять-одиннадцать вечера: «Готовься, сейчас гостя привезу». Ильшат уже привыкла, что должна быть в любой момент готова к подобному неожиданному звонку. Попробуй только пикнуть: «Почему заранее не сказал? Мне нечем угощать гостя», – Хасан всю душу из тебя вытрясет. Всякий раз в таких случаях дома поднималась такая суета – настоящее светопреставление. И когда наконец часа в два-три ночи гость уезжал, Ильшат сидела минут десять-пятнадцать в полном изнеможении, не в состоянии шевельнуть ни рукой, ни ногой. В такие моменты хотелось плакать от жалости к себе, от возмущения собственным безволием.
Вот уже и девятый час пошёл, а Хасана всё нет. Кто же он, этот несговорчивый гость?
Оленья голова невесело глядела из-под потолка своими стеклянными глазами на дорогие сервизные тарелки, прикрытые белыми шёлковыми салфетками, на маленькие хрустальные графинчики с винами и ликёрами, на голубовато-розовые фарфоровые вазы с яблоками.
Потеряв терпение, Ильшат вышла на кухню, проверить, не остыли ли пироги, перемечи.
Пришёл Альберт. Молча разделся и ушёл к себе. Ильшат давно чувствовала, что с сыном творится что-то неладное. «Неужели опять начинается то же, что было в Москве?» – с тревогой подумала она и решила сейчас же, немедленно поговорить с сыном.
Альберт успел скинуть пиджак. Он стоял, прислонившись к оконному косяку. Несоразмерно большая голова на тонкой шее, бледное лицо. Услышав шаги матери, он бросил на неё через плечо рассеянный взгляд и снова повернулся к окну, по-видимому, наблюдая за кем-то.
– Альберт, – окликнула Ильшат сухо и требовательно, – мне нужно поговорить с тобой. Ты опять точно больной бродишь. Что с тобой?
Альберт нетерпеливо кусал губы, молчал.
– Я мать тебе, я должна всё знать! Я не хочу, чтоб повторилась московская история.
Молчание.
Ильшат не сводила глаз с сына.
– Я жду, Альберт.
Альберт, отойдя от окна, снял со стены скрипку и резко провёл смычком по струнам, исторгнув из неё визгливые дикие звуки, болью отдавшиеся в зубах.
Ильшат, не сморгнув, продолжала смотреть на сына. Наконец, не выдержав пристального взгляда, Альберт с сердцем швырнул скрипку на кровать и раздражённо повернулся к матери.
– Что тебе нужно?
– Жду!
– Чего? Ну, ушёл с лекции… Профессор мычит коровой, слова не разберёшь… И вообще… надоело! Каждый день одно и то же, одно и то же…
– И это всё?
– Ясно, всё.
«Лжёт ведь и глазом не моргнёт!..» У Ильшат сердце захолонуло. Что скажет Хасан? И в тот раз ведь её обвинил: одного, дескать, ребёнка и то не сумела воспитать! А когда заикнулась Ильшат о том, что надо бы наведаться в комсомольскую организацию, в лицо Хасану кровь ударила. «Хочешь опозорить меня? – багровея, закричал он. – Нет, сора из избы выносить не позволю!» И обещал сам поговорить с Альбертом. А поговорив, успокоился на том, что отправил Альберта в Казань.
Наконец Хасан вернулся. Ильшат выбежала навстречу и, увидев, что он один, удивилась:
– А где же гости?
Хасан, не отвечая, разделся и прошёл в залу. Взглянув на мужа, Ильшат тотчас по лицу догадалась, что он сильно не в духе. Но ей сейчас было не до него.
– А я ждала… Сколько хлопот было.
– Ну и что, если ждала? От спешных дел, что ли, оторвали тебя? – буркнул он грубо.
Оскорблённая Ильшат сделала вид, что не расслышала.
– Умойся и садись поешь.
– Спасибо, – едко усмехнулся Хасан. – Без тебя наугощали досыта…
– О ком ты это?
– Ещё спрашиваешь! Сговорились, небось.
– Хасан, что за намёки!.. О чём ты, не понимаю, – обиженно взмолилась Ильшат.
Муртазин, выхватив у жены полотенце, пошёл мыть руки. От смуглого лица Ильшат отлила кровь. Молча приготовляла она на краешке стола ужин мужу. Увидев, как дрожат у жены руки, Хасан понял, что её мучит ещё что-то, помимо обиды на него, но и не подумал поинтересоваться, что именно.
– Что ты, что твой отец – все вы, Уразметовы, на один лад. Готовы голову с меня снять. – И он, скомкав, бросил на стол салфетку. – Но запомните – я не из тех, что гнутся на ветру.
– Ах, Хасан, Хасан, – сказала Ильшат с болью. – Разве отец может желать тебе чего-нибудь, кроме добра? Он горяч, несдержан – это верно, но он благороднейшая душа. Настоящий человек…
– Ну, завела свою песню. Только и есть на свете настоящие люди что Уразметовы. Одни они хороши. Что-то я от этой вашей доброты готов в петлю головой. Твоему отцу спокойствие дочери и зятя дороже или спокойствие закадычного дружка? Ишь адвокат какой выискался!
Ильшат с трудом выдавила из себя:
– Ты у Матвея Яковлевича был? Их хотел в гости привести?
Хасан, тяжело дыша, метался по комнате.
– Я одному поражаюсь – до чего коротка память у человека, – продолжал он, не отвечая жене. – Забыл твой отец, как опозорил его в своё время этот милейший Матвей Яковлевич?..
Ильшат поняла, на что намекал Хасан. Когда Ильшат была ещё девушкой, отца судил товарищеский суд: загуляв на чьей-то свадьбе, он два дня не выходил на работу. Председательствовал на суде Погорельцев. Он так песочил на суде Сулеймана, что тот долгое время после того не смел поднять глаза на людей.
– У вас в семье не понимают, что такое уважение к человеку, не знаете вы ни жалости, ни любви, ни настоящей привязанности. Семья дикарей каких-то…
Услышав это, Ильшат покачнулась, тяжело осела на стул и так, уткнувшись лицом в спинку, замерла на несколько минут. Она не плакала, нет, но ей оттого было только больнее. Потом, точно вдруг опомнившись, встала и, посмотрев измученными глазами на мужа, проговорила, часто дыша:
– Я сейчас ухожу. У меня нет сил продолжать подобный разговор. Пообещай хоть, по крайней мере, серьёзно поговорить с Альбертом. Он опять за старое взялся. Уходит с лекций… Сегодня пришёл домой выпивши.
– Что?! – взревел Муртазин, вскочив с места.
Но Ильшат уже не было в комнате. Послышался шум захлопнувшейся наружной двери.
И до того случались между ними стычки, кончавшиеся взаимными оскорблениями, приводившими к длительным ссорам. Но не было ещё случая, чтобы Ильшат оставила дом.
Улица тонула во мраке, и всё же на белом снегу ясно были видны следы машины, на которой вернулся Хасан.
Ильшат пошла по тротуару. Но, пройдя немного, остановилась перевести дыхание. В свободное пространство между двумя каменными домами виднелись низкие, необычного вида заводские трубы. В их жерлах полыхало похожее на гигантские факелы пламя. Ветер клонил его то в одну, то в другую сторону, как бы силясь сорвать с труб и унести с собой.
И опять мучительные думы о том, что жизнь проходит впустую. Опять это изводящее чувство собственной униженности. Опять тоска по работе, по настоящим друзьям. Были же они у неё когда-то… Там, на заводе, где она работала… Но сейчас она не плакала, как раньше. Она начинала понимать – в том, что она погрязла в обывательском болоте, виноват не столько муж, сколько она сама. И в душе Ильшат заговорила уснувшая, казалось, навеки уразметовская гордость.
«Нужно стать хозяином своей судьбы, сделать, пока не поздно, решительный шаг… Да, хотя бы первый шаг… А может, он и сделан сегодня, этот шаг?..»
Ильшат прекрасно сознавала, что легко занести ногу, но совсем не легко решиться ступить на давно забытую дорогу. Немало есть такого, что удерживает её, лишает решимости. А не потребует ли этот шаг разрыва с Хасаном?.. Ильшат не в силах была бы пойти на это. Как ветер бессилен сорвать пламя с труб, так бессильна Ильшат вырвать из своего сердца Хасана. С ним прошла большая часть её жизни, он отец её единственного ребёнка. Хасан часто бывает груб с ней. Это верно. Но, несмотря на эту грубость, есть в нём нечто такое, от чего сильнее бьётся сердце Ильшат. Именно это «нечто» и заставляет её даже сейчас думать о Хасане с невольной тревогой. «Один остался… Голодный… В гостях он всегда как-то стесняется своего аппетита…»
И Ильшат недоумевала: раз так, почему же она не поторопится вернуться к мужу. Могла бы сказать: «Прошлась по воздуху, чтобы успокоиться немного». Но нет, какая-то сила тянет её вперёд, и эта сила, кажется, сильней её преданности мужу.
«Верно, разговаривает с Альбертом, – снова полетели её мысли к дому, к семье. – Хоть бы уж без скандала обошлось. Ах, Альберт, Альберт! Недаром говорят: дитя родное – сердце больное. Что моя жизнь! Как оплывшая свеча – ни света, ни тепла… – горько думала Ильшат. – Так… тлею, пока не кончится воск…»
Дверь Ильшат открыла Нурия. Радостно вскрикнув, она повисла у сестры на шее.
– Апа, дорогая! Идём скорее, раздевайся… Замёрзла? Сегодня у нас домашнее производственное совещание. Мучаемся с вибрацией…
Открыв дверь залы, Нурия объявила торжественно:
– Ещё один инженер явился на консилиум! Ильшат-апа! Принимайте!
Все повскакивали из-за заваленного чертежами и бумагами стола.
– Ну-ка, Нурия, быстренько… раздуй самовар, – крикнул обрадованный Сулейман.
– Нет, нет, не нужно. Я только что от чая. Спасибо. Не прерывайте работу.
– А мы уже закончили, – сказал Иштуган, улыбаясь.
– Боитесь, что секреты узнаю, – попробовала пошутить Ильшат, хотя ей было не до шуток.
– Пришла бы пораньше – и на твою долю хватило бы работёнки. Время-то к двенадцати уже подходит, – кивнул Иштуган на часы и, заметив воспалённые веки у сестры, понял, что она плакала по дороге сюда.
– Как зять, хорош вернулся? – не без нотки хвастовства спросил Сулейман-абзы. – Я сегодня ему у Матвея Яковлича дал жару. Да ещё при секретаре парткома!
У Ильшат задрожали губы. Она прикрыла платком глаза. Теперь ей всё стало понятно.
– Чу, дочка, что приключилось? – встревожился Сулейман, растерянно посматривая на Ильшат.
Марьям с Гульчирой кинулись к ней. Сулейман-абзы беспомощно топтался на месте. Иштуган помрачнел, а ворвавшаяся с какой-то очередной новостью Нурия при виде этой немой картины так и застыла с протянутыми вперёд, испачканными углём руками, в полнейшем недоумении переводя взгляд с отца на рыдающую сестру и обратно.
– Эх! – вырвалось у Сулеймана с раскаянием. – Неужели, желая подправить бровь, вышиб глаз? Ну, прости, дочка, не сердись…
– Что ты, отец, разве я на тебя сержусь? – подняла голову Ильшат.
Чай прошёл грустно, что редко случалось в доме Уразметовых. Обычно за вечерним чаем бывало шумно и весело, сыпались шутки, стоял смех.
– Так, значит, зять здорово рассердился на меня? – протянул Сулейман. – Вот тебе и на!
Ильшат повторила всё, что наговорил Хасан. Услышав насчёт суда, Сулейман, словно его ошпарили, вскочил с места, поднял вверх руку и, раздвинув два пальца, прокричал:
– Вот, смотри, дочка. И зятю скажи. Видишь – между двумя пальцами мясо не растёт?.. Так и мы с Мотькой… Пусть не пытается стать между мной и Матвеем Яковличем. Мы – что эти два пальца!
Ильшат ушла от своих в час ночи. Иштуган с Гульчирой пошли провожать её.
– Дорогие мои, если бы вы знали, как мне тяжело, – сказала Ильшат. – От вас скрывать не стану, сегодня мы крепко поссорились с Хасаном. Как я живу? Разве у меня есть настоящее занятие в жизни? Возьмите хотя бы сегодняшний вечер. Пришла я к вам – вы тут же собрали чертежи и усадили меня чай пить. Будто у меня в жизни всего интересу что еда… А ведь когда-то и я горела… И цель в жизни была… Стремилась куда-то… Сейчас ничего этого нет. Пустота вокруг меня…
– А кто тебе мешает поступить на работу, апа? – с некоторой даже резкостью спросила Гульчира. – Будешь инженером, перестанешь стеречь кухню…
Ильшат вздохнула.
– Это сказать легко, Гульчира. Вздумаешь устраиваться на работу – многое придётся поломать. Человеку, вступившему во вторую половину жизни, не так-то легко отделаться от своих привычек, сестра.
– А что говорит на это зять? – спросил Иштуган.
– Он редко со мной по-человечески разговаривает. Режет своё: какой ты теперь инженер – вот и весь разговор. Э, да что там… Серый камень, кажется, ожил бы, услышь он, как я изливала перед Хасаном душу, а вот муж…
– Приходи к нам почаще, апа, что-нибудь придумаем сообща… – горячо сказал Иштуган, поражённый словами сестры. – Так, на ходу, дать совет трудно.
Ильшат поблагодарила Иштугана с Гульчирой, вошла в парадное. И тотчас же мысли её привычно переключились на семью. «Не очень ли грубо разговаривал Хасан с Альбертом?»
Иштуган с Гульчирой возвращались молча. Лишь совсем уже рядом с домом Гульчира в печальной задумчивости пробормотала:
– Чудная вещь – семейная жизнь. Ты думаешь, люди живут вместе и это окрыляет их, а они… ломают друг другу крылья…
Иштуган шагал молча, глядя в тёмно-синее небо. Там сегодня, как и вчера, как и тысячу лет назад, холодно сверкали голубоватые звёзды Большой Медведицы. Под ногами стлался никем ещё не топтанный, сверкающий голубоватой белизной пышный снежный ковёр. Снова шёл снег.