К книге
Избранные произведения. Том 2Часть первая. Глава пятая
42%
Часть первая. Глава пятая
5

1

Давно минуло запоздавшее бабье лето с его тихой прелестью. Небо закрыли низкие облака, похожие на серую вату. День и ночь тяжело клубились они, будто густой дым валил. Казалось, промозглая сырость пронизывала до костей не только прохожих, а и добиралась до сердцевины оголённых деревьев, сиротливо стоявших под дождём, проникала даже в камни мостовой.

Когда уже все потеряли надежду увидеть до январских морозов солнце, тучи снова разошлись, и снова наступили ясные дни – с лёгким морозцем, но прекрасные, какие бывают очень поздней и очень сухой осенью. По утрам на крышах домов и сараев, на давно пожелтевшей траве в садиках Заречной слободы лежал иней. К середине дня немного потеплело, прозрачный, сухой воздух звенел, как звенит лист очень тонкого стекла. Мальчишки, вернувшись из школы, с шумом и гамом запускали змея. Он, со своим болтающимся в небе хвостом, и в самом деле походил на змею, которую вихрем занесло ввысь.

Не веселили ясные дни лишь Уразметовых. Дружную семью угнетала опасность, нависшая над Марьям. В их обычно шумном доме не слышно было ни песен, ни смеха, ходили все тихими, осторожными шагами, точно Марьям лежала здесь, в доме; говорили мало, о самом необходимом, и то лишь полушёпотом.

Иштуган почти совсем лишился сна. Целыми ночами метался он взад-вперёд по комнате, то хватался за телефон, порываясь звонить в родильный дом, то уходил среди ночи из дому, чтобы бродить по пустынным улицам, бродить до изнеможения. Под утро, бросившись, не раздеваясь, на диван, забывался коротким сном и тут же вскакивал. На людях он загонял своё горе внутрь, никому не жаловался, на расспросы отвечал неохотно. Впрочем, все и без того понимали, что утешать Иштугана, как и любого другого из семьи Уразметовых, бесполезно. Не любили они этого, ибо больше всего на свете боялись вызвать жалость к себе, особенно со стороны некоторых женщин, способных наговорить в подобных случаях кучу раздражающей чепухи.

Лучше других состояние Иштугана понимал отец. Коротко справившись о невестке, он присаживался рядом. То положит сыну на колено свою тяжёлую, как кусок металла, руку, то вздохнёт глубоко и произнесёт будто про себя: «Вот она, человеческая жизнь…» А подымаясь, чтобы уйти, как бы подводя итог раздумьям и принимая на себя часть горя, говорил: «Ничего, выдюжим!..»

И всякий раз у Иштугана от этих отцовских слов теплело на душе.

Однако состояние Марьям изо дня в день становилось тяжелее. Сегодня врачи категорически заявили, что нужна операция, иначе они вынуждены будут снять с себя всякую ответственность за жизнь роженицы. Ответ Марьям был не менее категоричен: «Чем дать кромсать ребёнка, лучше пусть и меня с ним не станет».

И вот в притихшей квартире Уразметовых собралась вся родня на семейный совет. С потемневшими лицами, придавленные неожиданным горем, сидели они вкруг большого стола. Иштуган опустил голову на грудь. Сулейман, как глава семьи, чувствовал на себе главную ответственность и старался внешне не поддаваться горю, но на душе у него лежала безмерная тяжесть. Ильшат, знавшая, что значит неудачные роды и каково терять родное дитя, быть может, лучше других понимала, какие страдания в эту минуту переживает Марьям. Гульчире было жаль, очень жаль Марьям, но она по молодости своей недоумевала, почему сноха, раз случилось такое несчастье, не соглашается на операцию, ведь делают же иные женщины аборты. Нурия с девичьей прямолинейностью упрямо супила брови. По её лицу, по глазам можно было догадаться, что она, безмерно страшась за жизнь Марьям, восхищается её стойкостью и полностью одобряет её действия. Ильмурзы на семейном совете не было.

– Всякое в жизни случается. И всё же никогда я не думал, детки мои, что придётся мне собирать вас на такой совет, – сказал Сулейман горестно. – В старину говаривали: беда не над лесом ходит – у человека над головой висит. И верно… Так с чем мы придём к нашей Марьям, а? – Видя, что все молчат, Сулейман добавил: – Тут неволить нельзя… Но жизнь Марьям нам дороже всего.

Все понимали, что хочет сказать старик. Но никому не хотелось произносить страшное слово «операция», ибо за этим коротким словом каждый видел живое беспомощное существо.

Сулейману же тем более не хотелось произносить это жёсткое, режущее ухо слово, потому что он долгие месяцы со стариковским упорством тешил себя мыслью, что Марьям носит мальчика, будущего продолжателя рабочей династии Уразметовых. Если Марьям сама не разрешится, значит, всё. И на будущее надежда будет потеряна. Значит, у Иштугана, которому передались лучшие свойства их рабочей семьи, не будет сыновей вообще, значит, конец рабочей династии Уразметовых… На Ильмурзу полагаться не приходится – яблоко от яблони недалеко падает… И дети пойдут в отца.

Молчание затягивалось, становилось невыносимым.

– Иштуган, – молвил старик, – за тобой первое слово… Ты муж и отец.

– Что я скажу? – Иштуган поднял опущенную голову. – Я могу только ещё раз попробовать уговорить Марьям…

Ильшат словно очнулась от оцепенения.

– Милый Иштуган, три раза была я у Марьям… Сама мать, понимаю, до чего тяжело ей. И всё же уговорить необходимо… Пока не поздно… Я с лучшими врачами консультировалась, всем показывала Марьям…

– Спасибо, дочка, – поблагодарил её Сулейман. Иштуган тут же побежал в больницу, чтобы ещё раз переговорить с врачами. Они оставались при прежнем мнении. Тогда он попросил разрешения повидаться с женой. Иштуган испуганно наблюдал, как её вздувшийся живот то поднимался, то опускался под одеялом. Глаза у Марьям ввалились, запёкшиеся губы почернели. Между схватками были большие промежутки, и в эти минуты она чувствовала себя довольно сносно и могла даже разговаривать.

– Марьям, может, дашь согласие, – мягко упрашивал Иштуган. – Твоя жизнь… мы все…

Марьям обессилено качала головой. Иштуган понял, что решение её твёрдо. Бесполезно терзать её уговорами. Согласия на операцию она не даст. Иштуган вышел из палаты, с трудом сдерживая готовые вырваться рыдания.

Дома все, точно по команде, поднялись с мест при его появлении. Иштуган тяжело опустился на стул, глядя вокруг широко раскрытыми пустыми глазами, вдруг закрыл лицо и упал головой на стол. И все поняли, что Марьям отвергла их совет.

В эту тяжкую минуту молчаливого горя – ибо от горя каменеют человеческие уста, не нужны становятся слова – только Нурия, одна Нурия, ещё не совсем расставшаяся с детством, нашла в себе силы сказать:

– Марьям-апа лучше нас знает своё состояние. И правильно делает!..

– Молчи ты, турман!.. – прикрикнул на неё в сердцах отец.

Тяжелее всего было сознавать, что все они, собравшиеся здесь, здоровые, всем сердцем любящие люди, ничем не могут помочь бедняжке Марьям и вынуждены в бездействии ждать, надеясь на невозможное. И это неугомонные Уразметовы!..

Вдруг Ильшат, резко отодвинув стул, поднялась и направилась к двери.

– Поеду к профессору Иванову. Он, правда, болен, говорят, не выходит из дому… Буду умолять… – бросила она.

– И я с тобой, – вскочил Иштуган.

Ильшат позвонила в гараж. Через десять минут Петушков уже мчал их на другой конец города.

Перед одноэтажным деревянным домиком с палисадником, обнесённым голубой решёткой, машина резко затормозила.

– Я одна… – произнесла Ильшат и побежала к дому. Донёсся лай собаки. Ильшат нажала кнопку у двери.

Дверь открыли, и Ильшат исчезла.

Иштуган закурил и протянул пачку папирос Василию Степановичу.

– Ильшат Сулеймановна правильно делает. Этого профессора только она и сможет вытащить. Я Мироныча как-то возил к нему. У-у-у, гроза!..

Иштуган молча курил, посматривая на часы. Прошло пять минут, десять. Он начал беспокоиться. Порывался пойти сам, но Петушков отсоветовал ему делать это.

– Только испортишь. Не уважает он мужчин.

Спустя полчаса дверь открылась. Показался укутанный тёплым шарфом старый профессор. Иштуган побежал навстречу и взял профессора под руку. Ничего не ответив на извинения за беспокойство, профессор раздражённо спросил:

– Муж?

– Да, да…

– Натворят дел, а после расхлёбывай за них, – ошарашил он Иштугана.

За всю дорогу он не произнёс ни слова. Иштуган чувствовал себя неловко, мучило сознание собственной вины. Но профессор давал какую-то, пусть маленькую, надежду на благополучный исход, и уже из-за одного этого Иштуган готов был сделать для него всё.

В родильный дом Иштугана не пустили. Профессора встретил дежурный врач. Пошла с ним и Ильшат. Иштуган опять курил папиросу за папиросой, опять неустанно мерил из угла в угол приёмную.

«Что скажет профессор?» – билась в голове единственная мысль.

Иштуган никогда в жизни не жаловался на нервы, а сейчас ему казалось, что внутри у него вот-вот что-то оборвётся, и тогда он, не считаясь ни с чем, помчится наверх, к жене. Когда на лестнице наконец показался профессор, Иштуган бросился к нему.

– Ну как, профессор? – прерывающимся голосом спросил он.

– Как, как… – сердито передразнил профессор. – Жена у тебя, у дуба, чудесный человечище, вот что…

И снова из одного конца города в другой мчится машина Петушкова. Профессор молчит, а в душе Иштугана творится такое, что ни словом сказать, ни пером описать.

2

Иштуган наскоро протёр станок и заторопился в душевую. Стоя под душем, он всё думал о Марьям. «Ещё раз, последний, пойду к ней… Умолю, уговорю… Но почему не звонила Нурия? – всполошился он. – Она всегда звонит, рассказывает о состоянии Марьям».

Иштуган, с которого текла вода, вдруг вздрогнул и, выпрямившись во весь рост, настороженно прислушался. Ему показалось, что где-то кричит женщина. Но, сколько он ни прислушивался, крик не повторился. «Я, кажется, сам заболеваю. В ушах, что ли, звенит…» Кое-как вытеревшись, он вышел из душевой.

Навстречу ему, пылая огненно-рыжими волосами, бежала нарядчица Шафика.

– Где вы запропали, Иштуган-абы… Скорее… вас к телефону.

Иштуган замер на месте.

– Ну, чего стали? Я же говорю, вас зовут, Иштуган-абы, – нетерпеливо сказала Шафика. Но, увидев, как побледнел Иштуган, уже тише добавила: – Скорее же! Сестрёнка Нурия срочно вызывает.

Иштуган, опомнившись, что было силы побежал к конторке. Вцепившись обеими руками в лежащую на столе телефонную трубку, он со страхом поднёс её к уху и, задыхаясь, произнёс:

– Слушаю, Нурия…

В трубке, сразу ставшей горячей в руках Иштугана, зазвенел радостный голос Нурии:

– Абы, дорогой, сюенче!

– А? Что? Какое сюенче?..

– Абы, у тебя два мальчика!..

– Как?.. Давай без шуток… А?.. Нурия, Нурия!..

– У тебя два мальчика, говорю! Двойняшки, понимаешь? Я не шучу.

– А… как… Марьям, Нурия? Как чувствует себя Марьям? А?.. Хорошо, говоришь? Вот спасибо, сестрёнка! За это куплю аккордеон… Велосипед?.. Велосипед будет за мальчиков… Так Марьям хорошо, говоришь, себя чувствует? Что? Ильшат с Ольгой Александровной в роддоме? Сейчас и я побегу… Алло, Нурия!.. Нурия!.. Кто прервал?.. Нурия…

В трубке раздался кокетливый щебет Шамсии:

– Поздравляю, товарищ Уразметов… От имени всего завкома. У сына двухголового Сулеймана два мальчика… Хи-хи… Счастье так и валит к вам.

– Спасибо, спасибо… – лишь бы отделаться, торопливо благодарил Иштуган. – Пожалуйста, соедините поскорей, мы ещё не кончили говорить. Нурия… Нуруш!..

– Абы, что за хулиган там вмешивается?

– Нурия… Нуруш… А как мальчики? Хорошенькие, говоришь, а?.. За двух мальчиков два сюенче? – Иштуган рассмеялся. – Не много ли, Нурия?.. Хорошо, хорошо… Ещё крепдешину на платье… Да, я сейчас бегу…

Иштуган положил трубку на место и, сверкнув хмельными от радости глазами, бросился к Шафике, не отрывавшей от него глаз, обнял её и чмокнул в лоб.

– Двое сыновей, Шафика! – воскликнул он и выбежал из конторки.

А Шафика опомниться не могла. Чтобы Иштуган, который держал себя всегда так серьёзно, никогда близко к женщинам не подходил, – и бросился целовать её! С тихой улыбкой посмотрела она ему вслед, забыв, что девушке полагается в таких случаях конфузиться. Суждено ли Шафике иметь когда-нибудь друга вроде Иштугана, который так же бы вот радовался за неё? И этой девятнадцатилетней жизнерадостной девушке с улыбчивым лицом вдруг стало очень-очень грустно: её любимый, Баламир, заглядывался на других…

Иштуган вышел на заводской двор и зажмурился от ярких красок дня. Окна заводоуправления пылали, будто в каждом из них сидело по солнцу. А небо было синим-синим, такими бывали глаза Марьям в минуты радости. Сердце Иштугана было полно ликования. Хотелось петь, смеяться, кричать на весь мир: «У меня двое сыновей! Двое сыновей!..»

Перебежав заводской двор, Иштуган скользнул в проходную, поделился своей радостью с дедушкой Айнуллой. За воротами крикнул Авану Акчурину, ожидавшему у мотоцикла жену:

– Аван-абы, поздравь… У меня двое сыновей!..

– Не может быть! Серьёзно? Близнецы? – Сняв кожаную перчатку, Акчурин протянул руку. – Поздравляю, брат, от всей души поздравляю! Пусть будут счастливы! – обменялся он по-мужски крепким рукопожатием с Иштуганом.

– В роддом бегу, – объявил Иштуган, в котором бурлила радость. – Опаздываю, кажется.

– Садись. Подброшу.

– А жена?

– Пока она выйдет, я успею вернуться. В каком роддоме?

Мотоцикл оглушительно затрещал, захлопал и, оставив облачко голубого дыма, ринулся с сумасшедшей скоростью вперёд.

Когда Идмас вышла из проходной, мотоцикл мелькал маленькой точкой вдали. Закусив губу, Идмас досадливо хлопнула не надетой перчаткой по руке. «Ах, так! Опять…» Она давеча уже разнесла в пух и прах мужа за телефонный разговор с дочерью профессора Зеланского, который перед концом смены заехал на завод узнать о своём гидропрессе. И сейчас, увидев, что он укатил с кем-то, не дождавшись её, Идмас зло пригрозила: «Ну, погоди, кривая душа, я тебе покажу…»

Тем временем Аван Акчурин уже останавливал машину у ворот родильного дома. Не дослушав слов благодарности, он с той же бешеной скоростью помчался обратно. Иштуган с восхищением посмотрел ему вслед: «Молния!..» и вбежал в парадное.

В вестибюле стояла с букетом Гульчира. Увидев влетевшего пулей сияющего брата, она бросилась к нему.

– Абы, милый, сюенче!..

– Слышал уже, Гульчира, знаю… Нурия звонила…

– Смотри какая проворная.

– Двое мальчиков, Гульчира!.. До сих пор не могу поверить. Ну, молодец Марьям… Никого ведь из нас не послушалась.

– Марьям-апа – настоящая мать-героиня. – Гульчира вспомнила семейный совет, Нурию. Как будет торжествовать она сегодня!

А Иштуган и думать забыл о своих недавних страхах. Знай себе расхаживал, потирая руки, взад и вперёд по вестибюлю. Улыбка не сходила с его сияющего лица.

– Двое сыновей враз!.. Ой, Марьям, спасибо…

– Вон сестра идёт, абы. Пиши скорее записку, вложим в цветы.

– Э-э, смотри ты! Молодец, что догадалась цветы принести. А у меня голова кругом. Ничего не соображаю…

– Отец? – спросила сестра, спускаясь с лестницы.

– Да, – расплылся в улыбке Иштуган. Теперь ему хотелось всё время улыбаться.

– Хороши сыновья. В папу, видать, такие же чернявые. И жене сейчас немного полегчало. Намучилась, бедная…

Взяв цветы, она пошла к Марьям.

– Отец знает? – спросил Иштуган. – Вот обрадуется старик…

– Нурия, конечно, сообщила уже. Всё мечтал о внуках отец. Наконец-то сбылось его желание.

Вскоре сестра вернулась и вручила Гульчире и Иштугану по коротенькой записочке. Она наблюдала, как брат и сестра, разойдясь по углам, жадно уткнулись в записки. Её растрогала эта дружная, счастливая семья, на лице её заиграла невольная улыбка. Чего скрывать, этой состарившейся на работе сестре приходилось видеть, как иные матери, прижав младенца к груди, уходили из родильного дома одни-одинёшеньки, смущённо и боязливо оглядываясь, стараясь дотянуть до темноты. Уходили, пряча от людей полные слёз глаза. Приходилось видеть и таких, которые сквозь стоны спрашивали с трепетным ожиданием: «Ко мне никто не приходил?»

Гульчира стала советоваться с сестрой, что лучше принести Марьям. Иштуган поинтересовался, куда выходят окна палаты, в которой лежит Марьям. Ему хотелось хоть в окно посмотреть на жену и малышей.

– Скоро увидите, потерпите, – ответила сестра. – Ей пока нельзя ходить.

Но Иштуган всё же уточнил, где лежит Марьям, и, выйдя в сад, долго смотрел на задёрнутое белой занавеской окно.

Каким прекрасным показался ему этот осенний вечер! Разлившееся на западе закатное зарево отбрасывало розовый отсвет на улицы, на дома, на фигуры прохожих. Очертания окружающих предметов приобрели какую-то необыкновенную чёткость, воздушность, праздничность. Даже воздух сегодня казался не таким, как всегда, – столько в нём было приятной свежести.

– Двое мальчишек! – смеясь, покачал головой Иштуган. – Что будем делать, Гульчира? Куда ставить кроватки?

– И-и, абы, это последнее дело. Найдём куда.

– Теперь прибавится хлопот не только Марьям, а и тебе, Гульчира, и Нурие, – продолжал Иштуган, не имея сил молчать.

– Ну что ж… Мы тоже, наверно, когда росли, много хлопот доставляли. Мама-покойница одна должна была с нами управляться.

Вспомнив мать, брат с сестрой несколько минут шли молча.

– Бедная мама… Не дождалась… Как бы она обрадовалась, – задумчиво произнёс Иштуган.

Гульчира отвернула лицо в сторону, чтобы не показать выступивших на глазах слёз.

– Ильшат не было в роддоме, когда ты пришла? – вспомнил вдруг Иштуган.

– Не видела. А разве она приходила?

– С Ольгой Александровной собиралась. Мне Нурия говорила.

– Не понимаю я Ильшат-апа, – сказала Гульчира после короткой паузы. – Какая-то она чудная, будто и не нашего роду.

– Жизнь придавила.

– А почему ты, абы, никогда не зайдёшь к ним? Ильшат-апа обижается.

– Не тянет, – ответил Иштуган, не скрываясь.

– И меня не тянет. Хасан какой-то…

– Просто боится, как бы его не обвинили в семейственности…

– Нет, абы, тут что-то другое. Другое!.. Нурия говорит, Ильшат-апа часто плачет.

– Кто? Ильшат? – повернулся к сестре Иштуган. – Почему?

– Человек без причины не плачет, абы. И Альберт у неё совсем отбился от рук… Чего только не рассказывает о нём Нурия!

– Эта стрекоза, похоже, проворнее нас всех, – улыбнулся Иштуган уголком рта. – Всё-то она знает, обо всём имеет своё мнение. А мы продолжаем смотреть на неё как на ребёнка, способного лишь голубей гонять на пару с дедушкой Айнуллой.

– Что ей… Ни горя, ни заботы, – вздохнула Гульчира.

В её словах прозвучало столько скрытой тоски, что Иштуган внимательно заглянул ей в глаза, словно желая убедиться, от Гульчиры ли он слышит это. Последнее время, всецело занятый мыслями о Марьям, Иштуган мало обращал внимания на то, что делается вокруг него. Только сейчас, в этот ясный и на редкость красивый вечер, разглядел он чёрные тучи, нависшие над головой Гульчиры. Он взял сестру под руку и спросил участливо:

– У тебя какое-нибудь горе, Гульчира? Ты словно цветок, прихваченный морозом. Уж не хвораешь ли?

Вопрос был настолько неожидан, что Гульчира вздрогнула.

– Нет, не хвораю… – прошептала она, не зная, что ответить.

Глаза Гульчиры затуманились, наливаясь слезами.

– Что случилось, Гульчира? Не скрывай, прошу тебя, – умолял обеспокоенный брат.

Гульчира только ниже опускала голову.

– Не береди сердце вопросами, абы… Не могу сказать. Да и к чему?..

Иштуган произнёс как можно мягче, чтобы не обидеть сестру:

– До сих пор, Гульчира, в нашей семье не было секретов друг от друга.

Гульчира смутилась. Она знала, что брат любит её и всегда рад прийти на помощь. И, мучаясь, не в силах открыть свою сердечную тайну, она, чуть не плача, сказала:

– Я не секретничаю, абы… Рада бы рассказать – не могу. Пойми… После, может… Когда вернётся Марьям-апа.

На улице было полно народу. Гульчира чувствовала, что прохожие начинают обращать на неё внимание, и, чтобы не заметили её налитых слезами глаз, повела брата по безлюдному саду.

На посыпанные песком аллеи падали редкие жёлтые листья. Они хрустели под ногами, словно разрываемый на мелкие кусочки шёлк. Поднявшийся ветер порой уносил их, кружа, в дальний конец сада.

Солнце уже почти скрылось за домами новостройки. Из-за крыш чуть виднелся краешек багрового диска. Собравшиеся кучкой у забора сада ребятишки, задрав головы и разинув рты, глазели на высокий кран, за который зацепился их змей. Ветер силился сорвать его и не мог.

– Гульчира, – мельком глянув на змея, сказал Иштуган, – ты умная девушка, возьми себя в руки. Если стесняешься рассказать мне, поговори с Ильшат-апа… Она самая старшая у нас.

– Ничем она мне, абы, не поможет. Нет у меня желания говорить с ней. Вернётся Марьям-апа, с ней поделюсь… Она по крайней мере поймёт меня…

Они дошли до дома. Сулейман ждал их на лестнице. Нурия успела и с него взять сюенче.

– Вот какие дела! – крикнул он сверху дочери и сыну. – Наконец и в наш дом заглянуло счастье, а?! Сразу двое джигитов! Ай, спасибо невестке! Тысячу раз спасибо. Знаючи, оказывается, сынок, дал я тебе имя Иштуган[15]. Как чувствует себя невестка? Хорошо? А малыши?.. – Сулейман-абзы вдруг громко хлопнул тыльной стороной ладони о ладонь другой руки. – Времена! Двое джигитов, а? Ну и отпразднует же теперь роди́ны двухголовый Сулейман!

Не поднимая головы, Гульчира прошла мимо отца в свою комнату. Сулейман подождал, пока за ней закроется дверь, и, потянув Иштугана за рукав, тихо спросил:

– Что с ней, сынок? Который день ходит как в воду опущенная.

– Должно быть, поссорилась меж собой молодёжь. – Иштуган старался уверить отца, что ничего серьёзного нет.

В семье знали, что Гульчира дружит с Азатом Назировым.

– А-а… Если только это – помирятся. Милые бранятся – только тешатся.

Успокоившись, Сулейман-абзы опять принялся расспрашивать о невестке:

– Значит, состояние у невестки хорошее, говоришь? Скорее бы выздоравливала… Коли кого жалует счастье, то уж жалует с избытком! Но если мы, сынок, только промеж себя будем радоваться, земля носить нас откажется. Нужно гостей созвать! Зятю, Матвею Яковличу, Артёму Михайловичу заранее позвони. Всех друзей оповести, подруг невестки. Все пусть приходят поздравить продолжателей рабочей династии Уразметовых. Ах, спасибо так спасибо невестке!.. Я не я буду, коли всю слободу на ноги по случаю роди́н не подниму!

3

Когда Аван Акчурин, поднимая мотоциклом тучи пыли, снова подлетел к заводским воротам, Идмас уже там не было. Вахтёр Айнулла, пропускавший через тяжёлые заводские ворота машину с грузом, с озабоченно-деловитым видом закрыл их и тогда только соблаговолил обратиться к Акчурину:

– Аван, дорогой, твой зелёный соловей на собственных ножках ускакал.

Не слезая с мотоцикла, Акчурин взглянул на ручные часы. Прошло всего-навсего четыре минуты. До дома пешком не менее пятнадцати-шестнадцати минут. Он ещё нагонит Идмас в пути.

Мотоцикл вихрем понёсся по широкой улице. Акчурин ехал и поглядывал по сторонам. Но в людском потоке, заполнившем тротуары с той и другой стороны улицы, жены в её светло-зелёном пальто и такой же шляпке с белым султаном надо лбом не видно было.

Доехав до угла, Акчурин притормозил машину и ещё раз взглянул на часы: прошло две с половиной минуты. «Верно, по другой улице пошла», – подумал он. Идмас, когда сердилась на мужа или хотела замести следы, имела привычку менять свой обычный маршрут. Акчурин тут же повернул машину на другую улицу. Но Идмас не оказалось и там.

Акчурин рассвирепел. Нарушая все правила уличного движения, он перемахнул на противоположную сторону улицы и, не разбирая ни ям, ни ухабов, на ещё более бешеной скорости направился совсем в другую сторону – на окраину города.

За инженером Аваном Акчуриным водилась одна слабость. Как говорил дедушка Айнулла, в него вселился «мотоциклетный шайтан». Всему на свете он предпочитал скорость. Юношей он мечтал стать лётчиком, но по состоянию здоровья его в лётную школу не приняли: ещё в детстве, участвуя в скачках на Сабантуе, он упал с лошади и сломал правую ногу. Нога срослась, понемногу исчезла и хромота, но для строгой комиссии этого было достаточно. Не пропустили. В авиационный институт он не попал по конкурсу: подвёл русский язык. После долгих раздумий он решил избрать своей специальностью холодную обработку металлов и… увлёкся ездой на мотоцикле.

Он разбил на своём веку два мотоцикла, – правда, это было ещё до войны, – вечно ходил в синяках, однажды сломал даже ребро и попал в больницу. Сколько раз он давал себе обет, что не сядет больше на эту горе-арбу. Но, вернувшись с войны, опять оседлал «трещотку», хотя и имел полную возможность купить «Москвич» или «Победу». Он не пропускал ни одного мотокросса – городского и республиканского, много раз получал призы, в газетах печатались его портреты.

– Люблю этого чёрта, – смущённо, точно оправдываясь, говорил он друзьям-инженерам.

На городских улицах не очень-то разъедешься на мотоцикле, поэтому Акчурина тянуло за город. На шоссе между Ягодной слободой и Лебяжьим озером – ни знаков автодора, ни светофоров, ни регулировщиков, готовых каждую минуту засвистеть тебе вслед, – несись, сколько твоей душеньке угодно, лишь бы мотор выдержал!

Аван Акчурин в бешеной гонке на мотоцикле находил своеобразное наслаждение. Словно в эти минуты не только тело его, но и душа устремлялась вперёд, с неудержимой силой несясь по безграничному простору. Ему казалось, что езда на мотоцикле роднит его с ветром, хаотично бившиеся в голове мысли приходили в стройный порядок. С ветром отлетало, как мякина, всё мрачное, тяжёлое, давившее на душу. Оставались лишь светлые мысли, словно отсеянные из вороха песка золотинки.

Домчав до Лебяжьего озера, Акчурин повернул обратно, в Ягодную. Возле семнадцатого магазина обогнал полупустой троллейбус, а ещё через несколько минут уже мелькнуло справа глубокое русло мелководной Казанки и за ней старое здание монастыря на Зилантовой горе. Позади остались корпуса знаменитого льнокомбината, горбатый мост…

Наконец мотоцикл остановился возле небольшого двухэтажного деревянного дома. Едва Акчурин въехал во двор, сразу пропали, словно остались за воротами, все его гордые, светлые мысли, порывы фантазии, рождённые быстрой ездой. А перешагнув порог квартиры, он и вовсе стал совершенно другим человеком. Движения его были медленны, как будто он страшно устал и насилу добрался до дома.

Дверь открыла домработница, горбатенькая девушка, по имени Халиса.

– Идмас вернулась? – спросил Аван, поглядывая на вешалку.

– Нет ещё, абы, – ответила Халиса.

Акчурин молча разделся. Затем спросил:

– А Тамара дома?

– Ушла в школу. Комсомольское собрание у них.

Тамара была дочерью Акчурина от его первой, рано умершей жены Зайнаб. Он потерял её ещё до войны. У Зайнаб был редкий характер, она никогда не повышала голоса. Аван не знал, что такое упрёки и слёзы, даже когда он, случалось, задерживался допоздна, – в молодости он любил посидеть с друзьями…

– Прости, Зайнаб… Больше без тебя никуда ни шагу… Клянусь, – скажет, бывало, Аван.

– Зарекался дятел дерево долбить… – улыбнётся Зайнаб.

И когда муж снова нарушал данное слово, она только молча смотрела на него с укором.

– Пустишь, Зайнаб, обманщика?.. – шутил Аван, останавливаясь у порога…

С годами милый образ Зайнаб не потускнел в его душе, лишь отступил несколько назад. Но всякий раз, как Акчурину особенно доставалось от вздорного характера Идмас, образ Зайнаб выступал вперёд. Он опять ощущал её рядом с собою, утешался её воображаемой лаской.

После смерти Зайнаб Аван всю любовь свою перенёс на единственную дочь. Но когда женился на Идмас, Тамара в его жизни отошла на второй план.

Теперь Тамара уже училась в десятом классе, у неё был свой мир, своя жизнь, не совсем понятные отцу. Когда в доме вспыхивали сцены, она бесшумно одевалась и уходила к подружке либо бродила, пока не закоченеет, по улицам, а то шла в библиотеку. Аван понимал, как мучительны для дочери его семейные неурядицы, и горе ещё сильнее грызло его от чувства вины перед дочерью.

Кроме Тамары, у Акчурина было ещё двое детей от Идмас: Айдару шёл девятый год, а Ильдару недавно исполнилось пять.

– Как малыши, Халиса?

Дети, услышав голос отца, выбежали из комнаты и повисли у него на руках.

Пока Акчурин просматривал тетради старшего, младший успел оседлать отцову спину и, схватив его за уши и дрыгая ногами, закричал: «Но-о!» Миг – и чернильница Айдара оказалась на полу. Не успели побранить малыша за пролитые чернила, в коридоре раздался резкий, нетерпеливый звонок. Через приоткрытую дверь видно было, как тенью метнулась к двери перепуганная Халиса.

Затихли и дети. Малыш сполз с отцовской спины и спрятался за угол дивана.

В прихожей послышался раздражённый голос Идмас:

– Заснула, что ли, дурёха?.. Сколько времени заставляешь ждать под дверьми. Ноги, что ли, отсохли?

Халиса не ответила. Опустив голову, она шмыгнула на кухню.

Акчурин терзался, слыша ежедневно, как поносили эту несчастную девушку, и без того обойдённую природой. Грубость жены была тем более тяжела Акчурину, что сам он никому и никогда грубого слова не сказал и считал надругательство над физическим недостатком величайшей низостью. Этот человек, умевший оставаться спокойным, выслушивая любые гадости в свой адрес, вздрагивал и терял самообладание от каждого обидного слова жены, пущенного вслед ни в чём не повинной Халисе. А Идмас, словно нарочно, чтобы сильнее досадить мужу, чаще всего начинала свой «концерт» с нападок на несчастную Халису.

– Погоди, куда бежишь как оглашенная!.. – закричала вслед Халисе Идмас. – Тот, другой горбун, вернулся?..

Пройдя в спальню, Идмас переоделась и, уже в халате, вышла к мужу. Её красивое лицо было искажено гневом, ноздри маленького изящного носа трепетали, как у загнанного животного, в уголках рта оттого, что мелкие, острые зубы беспрестанно покусывали густо намазанные помадой губы, пузырилась красная пена.

– Ты… ты опять с ней… – прошипела она, задыхаясь. – Господи, как выдержать… – И, уткнувшись в дверной косяк, всхлипнула.

Аван отослал детей на кухню к Халисе и, остановившись посредине комнаты, глянул исподлобья на жену. Её голые плечи бились мелкой, явно искусственной дрожью.

– Твой плач не годится даже для самой плохой мелодрамы, Идмас, – сказал он жене с глубоким укором, – а ты перед детьми так дурачишься… Хочется плакать – поплачь по-человечески, как все люди плачут, – на душе легче станет.

Прикрыв портьерой голую грудь, Идмас быстро обернулась.

– А-а!.. Ты ещё хочешь заставить меня плакать? – Её влажные глаза, в которых не было ни слезники, злобно сверкнули. – Я знаю, тебе очень хотелось бы этого!

Даже в эту минуту в ней была какая-то колдовская сила, против которой трудно было устоять. И голос Авана дрогнул:

– Оставь, Идмас, свои выходки. Они годятся разве что для сцены, а в жизни разыгрывать такие комедии просто недостойно.

– Господи, и этот урод читает ещё мне нотации! Да что ты понимаешь в приличиях, пятидесятилетний балда, бегающий за восемнадцатилетними девушками! Уж не мечтаешь ли стать зятем профессора, замухрышка ты этакий! Все знают, что эта профессорская дочка, – Идмас имела в виду дочь профессора Зеланского, – ходит за ним тенью по заводу, надеясь подцепить там себе жениха. А ты… без всякого стыда хихикаешь с ней… Со смеху помрёшь, глядя на ваши хихи-михи.

Акчурин, прохаживаясь по мягкому ковру, заставил себя спокойно ответить:

– Ты, Идмас, повторяешь это уже в тысячу первый раз. По крайней мере, придумай что-нибудь поновее.

– Ах, так? Старое тебе приелось, поновее требуется?.. А кого увёз на своём двухколёсном козле? Рассчитываешь – не получится с профессорской дочкой, годится и дочка двухголового Сулеймана?

Идмас, подбоченясь, встала перед мужем. Глаза её зло поблёскивали, маленькие руки были сжаты в кулаки. Акчурин улыбнулся.

– Смеёшься надо мной? – зашипела Идмас. – Сегодня же уйду… сейчас же… Заберу обоих ребят и… Нет, лучше я на тебя напишу в обком. Да, да… Сказала, напишу – и напишу. Напишу, напишу!.. – яростно выкрикивала она.

– Вот на столе бумага и ручка, садись и пиши. Может, с их помощью скорее решусь на то, на что сам решиться не в силах.

Идмас потянулась за ручкой, но, испачкав палец в чернилах, разлитых Ильдаром, ещё больше вскипела:

– Вот как!.. Удирать собираешься, оставить меня одну с двумя детьми? То-то и подбиваешь: пиши, пиши!.. Ну нет, торопишься больно. Пусть отсохнет моя рука, если я напишу хоть слово. Я покажу этой профессорской дочке… и Гульчире… как завлекать женатых мужчин. Перед всем заводом осрамлю. Вот увидишь!..

На некрасивом, в глубоких складках, лице Акчурина появилось выражение боли. Сознание, что её слова задевают мужа за живое, ещё больше распаляло Идмас.

Но и на этот раз Аван нашёл в себе силы ответить спокойно:

– К золоту грязь не пристаёт, Идмас, тебе бы следовало помнить об этом.

– Это Гульчира-то – золото? Профессорская дочка – золото? – всплеснула руками Идмас.

– Да! – твёрдо ответил Акчурин, глядя ей прямо в лицо.

Идмас попятилась. Злоба душила её.

– Господи, да никак он считает меня хуже этих девчонок! О, какой же яд выпить мне?

Но в голосе её не было прежней уверенности в своём неотразимом могуществе. Акчурин почувствовал это.

– Никакой яд не требуется. Он бесполезен. Губит тебя слепая ревность. С чего эти девушки будут смотреть на меня, когда у них всё будущее впереди, когда вокруг сколько угодно молодых людей…

В воображении Идмас возникла фигура Азата Назирова. Вот кого она ревновала. Из-за того и на мужа накинулась, и тех двух девушек растерзать была готова. Идмас вдруг страшно стало, что муж догадается об её истинных мыслях.

«У них всё будущее впереди…» А у Идмас? Почему она должна довольствоваться этим тюфяком? Неужели для неё будущее закрыто?.. Ах, какая она несчастная. Неужели и вправду погасла уже её звезда?.. Нет… Идмас ещё будет бороться. Она ведь красивее и опытнее этих девушек. А муж? Ну, его в любой момент можно попросту столкнуть с дороги.

– Кого же ты возил на своей трещотке? – спросила она.

Акчурин сказал. Идмас, поняв, что очутилась, по меньшей мере, в смешном положении, долго стояла молча. Затем, присмирев, протянула со слезами досады:

– Раз есть красивая сестра, – отвёз… конечно.

– Неправда. Ты прекрасно знаешь, как я уважаю Иштугана.

– Знаю, уважаю!.. – передразнила мужа Идмас. – Разве пристало тебе, инженеру, заискивать перед каким-то рабочим. На заводе все смеются над тобой. Ты работаешь, а слава, премии – Иштугану с его сумасшедшим отцом. Они новаторы, они изобретатели…

– А тебе ничего не перепадает… Так?

Злая ирония, прозвучавшая в голосе мужа, впервые вызвала у Идмас неподдельные слёзы.

– Всю жизнь мне отравил… Ни одного светлого дня. Ни разу ни в театр, ни в кино не сходили. Если и захочу сходить, не во что одеться… Ни одного платья последнего фасона, ни модной шляпки. Я в девушках и то одевалась так, что люди заглядывались. А теперь… Зачем же я замуж выходила? У иных инженеров жёны на «Победах» разъезжают, а я – верхом на двухколёсном ишаке, как клоун в цирке.

Акчурин беззлобно усмехнулся. Буря прошла…

– Учёные находят истину в спорах, а мы её нашли в ссоре. Надо было сразу сказать: «Мне нужны модное платье, фасонистая шляпка, непохожая на все другие… Хочу ездить на «Победе».

Раньше после таких «бурь» Аван подсаживался к жене и, прижимая к груди, говорил: «Эх ты, дурочка моя». Сегодняшний день был первым, когда Акчурин не подсел к ней, не приласкал, а продолжал ходить по комнате.

4

Отец Идмас – Джамали – был мелкий служащий и актёр-любитель, мать – третьеразрядная актриса, претендующая на место «первой звезды». Имя новорождённой подбиралось на весёлой, с обильными возлияниями пирушке – общими усилиями гостей и родителей. Отуманенные винными парами головы отвергали всё «заурядное». Каждый изощрялся в поисках «оригинального», «нового», «самоновейшего». Идея, Маузер, Бригадия, Динамо, Идмас… Фантазии гостей не было предела.

Записали все предложенные имена на отдельных клочках, скрутили бумажки трубочкой и, сложив в просаленную шляпу Джамали, предложили матери тянуть жребий, предварительно заставив закрыть глаза. Мать вытащила «глубоко содержательное», «созвучное эпохе» имя – Идмас. Все захлопали в ладоши. Больше всех хлопал сам отец – имя это было придумано им. Аплодировали все, но большинству понадобилась расшифровка столь «созвучного эпохе» имени. Гордый Джамали торжественно провозгласил: «Искусство для масс». И поднял рюмку.

– Пусть дочь, как и мать, будет знаменитой актрисой. Мать – звезда. Дочь – звезда звезды! Ур-ра!..

На этом и кончились их родительские обязанности. Им, вероятно, представлялось, что ребёнок со столь содержательным именем сам собой должен вырасти совершенством. Ни отец, ни мать не интересовались, как учится ребёнок, где бывает, с кем встречается. С шести лет они начали выпускать Идмас на сцену. Сначала девочку приводило в недоумение, почему её родители, на сцене такие милые и умные люди, стоило им вернуться домой, тотчас преображались. Подымали крик, дрались, запускали друг в друга сырыми яйцами. Но с годами, сама того не замечая, она стала подражать им.

В школе Идмас училась плохо, сверстники невзлюбили её за наклонность ябедничать, за капризный характер, за то, что она кичилась своими «талантами». Мальчишки даже поколачивали. Её не тянуло стать пионеркой. В комсомол она вступила, но в первый же год потеряла членский билет. Сообщить же об этом не сочла нужным. В тот же год отец угодил в тюрьму за спекуляцию. Мать увязалась за каким-то узбеком в Среднюю Азию и с той поры точно в воду канула.

Идмас осталась с бабушкой. После школы закончила с грехом пополам курсы чертёжников и, бросив старуху, переехала на другую квартиру. Вокруг неё всегда вились поклонники. Но она не спешила бросаться на шею первому встречному, понимая, что материальной помощи ей ждать неоткуда, а своим трудом она много не заработает. Зря кидаться своим единственным богатством было, по меньшей мере, неумно. Она лелеяла мечту выйти замуж за учёного, на худой конец – за видного инженера и жить припеваючи, не зная забот.

В 1944 году её близкая подруга Шамсия, вместе с ней работавшая на заводе, познакомила её с только что вернувшимся с фронта инженером Акчуриным.

– Это не муж будет, а сокровище, сумей только взять его в руки, – уверяла Шамсия. – Об учёных мечтать таким, как мы, что журавля в небе ловить. Смотри, милая, дожидаясь гуся, не упусти утку. К тому же, что проку от учёных в военное время… Непрактичный они народ. Акчурин тебе с неба свалился. Денег, ума ему не занимать стать. Человек он с положением. Литер есть. Чего ещё тебе нужно? В наше время, душа моя, на дедушкино наследство рассчитывать не приходится. Всё богатство человека в нём самом, в его мозгах. Умный человек – денежный человек. А что вдовец и немного старше тебя – не беда. У красивых женщин мужья всегда старше. Не бойся и того, что ребёнок от первой жены остался. Это даже неплохо, когда ребёнок, да ещё девочка вдобавок, не мешает иметь под руками. Иначе нужно было бы держать прислугу. Но запомни, мой соловушка, единственный совет… Говорю на основании собственного опыта. Полит он горючими слезами. Кровью сердца дался. Даю тебе этот совет, как близкому другу, в надежде, что позже золотом отплатишь мне: никогда не открывайся целиком мужчине. Играй с ним… будь тысячеликой… только не будь самой собой!

Играть тысячеликую Идмас было не по силам, зато одну взятую на себя роль она исполнила блестяще. Подсознательное, присущее только женщинам чутьё подсказало ей, какая женщина должна понравиться только что вернувшемуся с фронта, усталому, измученному горем Авану, и она очень тонко разыграла из себя скромную и мягкосердечную девушку-сироту.

Столкнувшись с Идмас назавтра после того, как та познакомилась у неё с Акчуриным, Шамсия затараторила:

– Душечка, Аван от тебя без ума!.. Смотри не зевай. Сейчас мужчины наперечёт. Оглянуться не успеешь, как выхватят у тебя изо рта этот лакомый кусочек. По секрету, на Акчурина заглядывается кое-кто с образованием, инженеры!

И после замужества Идмас некоторое время – и довольно ловко – продолжала играть свою роль. Но та пора прошла. И теперь Авану всё чаще приходилось удивляться:

– Что с тобой? Будто подменили тебя, Идмас… Или эта чертовка Зонтик заколдовала?

А Идмас просто решила сбросить наскучившую маску. Произошло это после того, как они вернулись из Сочи. На курорте Идмас поняла, что на зарплату мужа в полторы тысячи рублей да на свою не особенно разъедешься. А когда она вздумала было жаловаться на скудный заработок мужа, намекая, что люди пооборотистее, не такие мямли, как он, находят себе источники «дополнительного дохода», муж гневно оборвал её:

– Я не стану на путь преступления ради твоих тряпок. Не морочь мне голову пустой болтовнёй.

С тех пор она всё больше укреплялась в мысли, что надо оставить мужа, пока не поздно, пока она ещё сохранила привлекательность. Она начала приглядываться к знакомым мужчинам, к сослуживцам по заводу. Наиболее подходящим показался ей инженер Назиров. Все сулили ему блестящее будущее. Правда, Назиров был влюблён в Гульчиру Уразметову. «Ну и что ж! Подумаешь, любимая – это ещё не жена… Счастье не подают на тарелочке», – думала Идмас.

Идмас очень обрадовалась, когда в тот вечер, в театре, Гульчира, покидая поле боя, как выразилась Идмас, бросила Назирова одного и ушла. Вот уже несколько дней Идмас жила в опьянении этой победой. Мечты уносили её бог весть куда. Назиров уже лауреат. А за свой последний проект, говорит муж, дважды достоин лауреатства. Ах, если бы так!.. Идмас уговорила бы его перевестись в Москву… Или в Ленинград. Азат, милый Азатик, конечно, послушается её. Москва… Ленинград… Театры, рестораны, парки, балы… Совсем другое общество… Как в Сочи!

И всё же Идмас не очень была уверена в прочности своей победы. А увидев на другой день, как нервничает Назиров, поджидая у заводских ворот Гульчиру, она почуяла, что размолвка между ними не будет долговременной. Всё дело в оскорблённой гордости Гульчиры, в её своенравном характере. Но как бы горда, своенравна ни была Гульчира, ей не устоять, если Азат встанет перед ней на колени. Она ещё не испытала, что значит по-настоящему обмануться, по-настоящему быть отвергнутой, поэтому, как дитя, готова поверить любой клятве, любому обещанию. «Нет, эту пустяковую обиду необходимо раздуть, маленькую полоску тени, лёгшую между ними, сделать пропастью!.. И я добьюсь этого», – поклялась себе Идмас.

Она решила пустить сплетню о Гульчире. Грязная сплетня, переходящая из уст в уста, может сделать то, чего не в силах сделать самое злое слово, сказанное в лицо. Необузданный, как у всех Уразметовых, характер Гульчиры, гордость, ревность, которая ударит ей в голову, будут лишь способствовать распространению выдуманной сплетни. Наконец взовьётся и вся семья Уразметовых с их сумасшедшей кровью. А уж о неистовом Сулеймане и говорить не приходится. Прослышав, что говорят о дочери, медведем взревёт Сулейман. Ему от любого пустяка тесно в рубашке становится. Ильмурзу, младшего сына своего, говорят, чуть не убил. Было бы хоть за что. А то из-за того, что вздумалось бедняжке в буфете работать.

«А как заставлю Гульчиру отвернуться от Назирова, там уж мне нетрудно будет приручить его. Мужчина, однажды испытавший неудачную любовь, второй раз неразборчив». Тут Идмас рассчитывала пустить в ход всю силу своих чар, все свои маленькие женские уловки. Смелые слова, брошенные ему шёпотом на заводском дворе, кажется, уже начали действовать. Назиров при встрече с Идмас краснеет, бежит от неё, а уж если мужчину ударяет в краску при виде женщины, если он избегает её – это говорит о многом тому, кто хоть что-нибудь смыслит в подобных делах.

Прикинув всё и рассчитав, Идмас решила действовать в двух направлениях. Во-первых, она пустила слух, якобы у Назирова интимные отношения с Шамсиёй Зонтик. Когда она нашёптывала это своим заводским приятельницам, её ни капельки не смущало, что она бросает тень на репутацию самой близкой своей подруги. «Эта рыжая лиса только обрадуется сплетне…» Ею же был пущен и другой слух – что Гульчира неравнодушна к инженеру Акчурину, что она спит и видит, как бы развести его с женой. Причём и тут совесть нисколько не мучила её. Она ещё изображала из себя верную, незаслуженно оскорблённую жену и очень убедительно играла эту роль. После того как она проделала всё это, ей оставалось только ждать.

Поначалу слухи эти передавались под большой тайной, шепотком, в укромном уголке, но вскоре об этом заговорили без утайки, в полный голос. Дошло до того, что на «виновных» чуть пальцем не указывали. Как часто бывает в таких случаях, обе сплетни обрастали такими подробностями, которые Идмас и в голову не приходили. Они росли, как чудовищных размеров снежный ком. Одна Шамсия не растерялась, она тотчас раскусила, откуда всё идёт и для чего подстроено. Поняла она также, что не очень сообразительная голова затеяла это дело. Слишком велико было расстояние между ней и Назировым, не надо было особого ума, чтобы разглядеть, что всё это лишь злые сплетни. И в то же время опытная интриганка Шамсия увидела здесь возможность извлечь немалую выгоду для себя. В её голове зародилась коварная мысль. Но она решила, что оставит её пока «в резерве». Слишком это мелкое дело – мщение Идмас. Она и без того сумеет поставить её на колени. А пока что, притворяясь обиженной, незаслуженно оклеветанной, беззащитной вдовой, она проливала слёзы перед Пантелеем Лукьяновичем.

5

«Людская молва – железная мялка», – говорит пословица. Гульчиру сильно мучила сплетня, пущенная о ней. Девушка растерялась и, чувствуя себя бессильной бороться с обрушившейся волной грязи, ночи напролёт, закусив угол подушки, беззвучно плакала. Хотя ни дома, ни на работе отношение к ней не изменилось ни на йоту, она чувствовала себя отверженной, одинокой. Как большинство гордых натур, оказавшись в трудном положении, она переживала горе в себе.

Нурия первая восстала против того, что Гульчира переживает свалившееся на неё горе в одиночку, молча. Её юная, чистая душа, которой ещё не успела коснуться никакая житейская грязь, не в силах была перенести это. С непосредственностью и прямотой, присущими только горячей юности, безгранично уверенная в торжестве правды, она сказала:

– Апа, ты же комсомолка… Почему не идёшь в комитет, не поделишься… Ты ведь как стёклышко, ни в чём не повинна, я знаю. К тебе грязь не пристанет, а сплетникам попадёт. И в первую очередь достанется на орехи этому противному Назирову.

Гульчира, не отвечая, проникновенно посмотрела на сестру, накрылась шалью и пошла к двери, сказав, что ей пора на работу. Нурия догнала её, горячо прильнула:

– Апа, дорогая, прошу тебя… Ты же не прежняя забитая девушка-татарка. Не клони головы!.. Дай отпор мерзким сплетникам. Ты же сильная… И у тебя столько защитников…

– Это тебе только кажется, что с подобными вещами легко бороться, Нурия. И мне сначала казалось – всех растопчу… Ах, не мучай ты меня…

И Гульчира заплакала. Нурия возмутилась.

– Ты трусиха, апа!.. – гневно воскликнула она. – Малодушная… Воображаешь, что тебя пожалеют, если будешь прибедняться? Нет и нет!.. Что ты, калека?.. Или увечная?.. Ты должна, обязана бороться. Если у тебя не хватит духу, я сама пойду в комитет. Я знаю вашего секретаря, Колю Лебедева… Он хороший парень, всё поймёт. Или, хочешь, расскажу Зарифу-абы.

– Дурочка!.. – вырвалось у Гульчиры.

Спустив шаль на глаза, она исчезла за дверью. Она шла, упорно глядя себе под ноги, чтобы не видели её красных глаз с распухшими от бессонницы и слёз веками. В сознании всплывали обрывки горького разговора с Нуриёй. «Если бы так легко… так просто было… Если бы не любила Азата, может…»

Гульчира всегда была порывистой в движениях, словно в ней вечно била через край её горячая душа, поступь её отличалась необыкновенной лёгкостью и изяществом. Теперь же в движениях появилась тяжеловатая вялость, в выражении лица – несвойственная ей смиренность.

Чем ближе Гульчира подходила к заводу, тем всё больше ускоряла шаги, избегая каких бы то ни было разговоров со встречными. Заводской двор она пересекла бегом и, лишь войдя в отдел, немного успокоилась. Кивком головы поздоровавшись с коллегами, она прошла к своему столу.

Раньше она приходила на работу за пятнадцать-двадцать минут до начала и, подсев к телефону, начинала перезваниваться с друзьями: наводила справки, раздавала поручения, договаривалась о встречах по делам комсомольской работы, драмкружка, кого-то бранила, кому-то советовала не стариться прежде времени. Товарищи в отделе прозвали её «живое серебро» – так называют ртуть.

Но последние дни Гульчира занималась лишь тем, что поручал ей начальник отдела, да и то не вкладывая души. И сегодня она равнодушно принялась за свои расчёты и чертежи. Но вскоре её позвали к Вадиму Силычу. «Наверное, ругать будет…» – подумала Гульчира и, открыв стеклянную дверь, прошла в тесный кабинет. Остановилась у порога.

– Подойдите ближе, – сказал Поярков, блеснув в её сторону стёклами пенсне.

Поярков сказал, что дальше тянуть с поршневой цепочкой нельзя, – как будто тянула Гульчира! – и, пододвинув к девушке толстую папку, велел ей сходить в механический цех.

– Выручайте этих бездельников…

Гульчира, обычно никогда не отказывавшаяся ни от какой работы, а тем более от заказов механического цеха, которые всегда выполняла с особым удовольствием, сегодня попросила Пояркова:

– Вадим Силыч… пожалуйста… дайте мне другую работу. Я не смогу это сделать.

– Почему?

– Да так уж…

Поярков поморщился. И без того холодные глаза его стали ещё холоднее.

– Это ещё что такое? – сказал он, покачав своей несоразмерно маленькой головой. – Неужели, давая своим сотрудникам работу, я должен принимать во внимание их настроения? Где вы работаете? На государственном заводе или…

Гульчира побледнела, в её глазах сверкнули молнии, но она тут же сдержала себя и, гордо подняв голову, неприязненно посмотрела на Пояркова: не стоило унижаться перед этим человеком с холодными глазами.

– Что я должна сделать? – перебила она Пояркова. – Вы мне не сказали…

– Спросите у Акчурина…

И, давая понять, что разговор окончен, Поярков потянулся к телефону.

Выйдя из кабинета, Гульчира прикрыла дверь и, прислонившись к стене, закрыла глаза.

– Что случилось, Гульчира?

Подняв веки, Гульчира увидела перед собой устало ссутулившегося Авана Акчурина. Залившись краской, она вместо ответа пробормотала, сама не зная почему:

– Извините. – И ещё больше покраснела.

«Каверзы Идмас… – подумал Аван, вспомнив угрозы жены. – Мало ей, что меня донимает, – ранила сердце ни в чём не повинной девушки…»

– Аван-абы, – взяла себя наконец в руки Гульчира, – Вадим Силыч передал мне заказы механического цеха. Я не в курсе… С чего начинать?

– А-а!.. Начинайте с приспособлений для поршневой цепочки. Я там кое-что уже сделал… Передал Назирову. Возьмите у него и начните знакомиться. Я сейчас спущусь в цех. Разберём вместе.

И вот Гульчира по винтовой лестнице поднимается в кабинет Назирова…

Поднималась ли она когда-нибудь спокойно по этой лестнице? Нет!.. Всякий раз, как приходилось ей одолевать эти железные ступеньки, душа переполнялась радостью, сердце билось часто-часто, глаза лучились, щёки горели. Всякий раз было чуть боязно и приятно, как во время подъёма на парашютную вышку. И, остановившись, она прикладывала руки к щекам. О, как пылали они!.. Но непреодолимая сила неудержимо тянула её наверх, и казалось, Гульчира карабкалась бы вот так до самой луны.

Но сегодня ей это стоило огромного труда. Сегодня, она шла туда единственно потому, что не могла не подчиниться начальнику. Какое же дело поручено ей?.. Э, да не всё ли равно. Почему, почему это непременно должна сделать Гульчира, а не кто-нибудь другой!..

Гульчира почувствовала, что у неё перехватило дыхание и остановилась. Руки невольно потянулись к щекам, – какая сила привычки!.. – но щёки были сегодня совсем холодными, ледяными. Гульчиру охватил ужас. Неужели всё кончено?..

Когда-то Гульчира любила смотреть с высокой лестницы на гудевший цех. И сегодня она обернулась, чтобы посмотреть вниз.

От одного станка ей помахали. Кто это? Ах, Гена Антонов. «Может, он вообразил, что я на него смотрю?» Она с трудом одолела одну ступеньку, вторую, третью. Сердце билось всё чаще, губы сжимались плотнее.

Наконец открыла дверь. Назиров был в конторке один. Он сидел за столом и сличал с чертёжом какую-то деталь. Когда вошла Гульчира, он растерянно провёл рукой по глазам, словно боясь, что всё это мерещится. Нет, это в самом деле Гульчира! Любимая, дорогая!.. Самое дорогое, что есть на свете… Гульчира стоит перед ним!.. От радости сердце у Азата так дрогнуло, точно рванулось навстречу любимой.

– Гульчира!.. – воскликнул он и, отбросив деталь, вскочил с места.

Гульчире стоило большого напряжения сдержать себя. Глядя на сияющее, сразу посветлевшее лицо Назирова, слушая его голос, полный любви, призыва, мольбы, она вдруг заколебалась: уж не ошибается ли она?

Казалось, вот-вот что-то оборвётся внутри. Но тут ей представилось, что Азат читает в её душе, потому-то он и улыбается!..

Сделав неимоверное усилие над собой, Гульчира упрямо тряхнула головой и в мгновение ока совершенно изменилась. Теперь всем своим видом она как бы говорила: «Пусть моё сердце обливается кровью – не покажу тебе этого. Ты воспользовался минутной слабостью, подглядел мою тайну, но я не дам тебе насладиться видом открытой раны, чтобы ты посыпал её солью!»

Ледяным тоном она объяснила, что пришла по поручению Пояркова, и попросила дать ей материалы, оставленные Акчуриным.

Улыбка Назирова погасла, как гаснет задутый огонёк. Щёки покрылись серым налётом, чем-то напомнив стекло, вынесенное из тепла на мороз.

Чтоб не терзаться этим зрелищем, Гульчира встала чуть боком к Назирову.

Гульчире показалось, что она стоит здесь уже целый час, и у неё невольно вырвалось, больше от страха, что ей невмочь будет сдерживать дальше рвущиеся наружу чувства:

– Я жду.

Назиров не отвечал, не отводя взгляда от Гульчиры, теребившей бахрому шали.

– Гульчира, – произнёс он с мукой, – я бы хотел объяснить тебе…

– Я жду чертежи, – перебила Гульчира. – Если скажешь хоть слово о том… другом, я тут же уйду.

– Хорошо… – выдавил из себя Назиров после длительной паузы. – Я не скажу ни слова… как ты того желаешь… Чертежи у Надежды Николаевны. Она в цехе, у поршневой цепочки.

6

К вечеру начало моросить. Гульчира любила летний тёплый дождь сквозь солнце, когда тяжёлые капли шлёпаются, будто зёрна риса. Совсем маленькой девочкой она от кого-то слышала, что, если постоять под дождём с непокрытой головой, волосы будут густые. И как только завидит, бывало, что дождь начинается, распустит волосы и бежит на улицу. Эту привычку она не забывала до сих пор. Правда, волосы она не распускала, но, если случалось попасть под дождь, обязательно срывала с головы платок. Когда она возвращалась домой, на волосах у неё сверкали дождевые капли, волосы оттого казались ещё чернее и гуще.

В таких случаях, мастерица на самые неожиданные сравнения, Нурия встречала сестру восторженным восклицанием:

– Наша чёрная роза вернулась! – И целовала её в омытые дождём щёки. Затем, схватив за руку, почти силой тащила к зеркалу: – Апа, милая, не дотрагивайся до волос. Смотри, как они сверкают…

Но осенний, мелкий, холодный дождь Гульчира не любила. От него пробирает дрожь, всё вокруг становится унылым. Небо серо. Низко нависшие тучи не движутся. Нигде никакого просвета. Начинает казаться, что воздух навсегда останется таким – пронизанным неприятной сыростью – и сегодня, и завтра, и послезавтра…

Летний дождь земля принимает с радостью, жадно впитывая его влагу всеми порами своими. А на осенний словно бы сетует, не принимает её грудь его холодную воду – в каждой низине образуются лужи мутной воды. В такие дни и на душу серая пелена ложится, затягивая её, как мутная вода низинки. Глядеть тогда на белый свет не хочется.

Именно в таком настроении возвращалась сегодня домой Гульчира по залитым дождевой водой улицам. Жалобный шум в ветвях мокрых оголённых деревьев ещё более усиливал давящую тоску. «Неужели я обманулась, как обманутые недолговечным теплом бабьего лета яблони?..» При одной мысли о том, что Азат имеет какое-то отношение к беззубой рыжей Шамсие Зонтик, у Гульчиры сердце переворачивалось. «А может, эта сплетня нарочито пущена, чтобы прикрыть другие отношения», – приходило ей в голову, и тотчас перед глазами вставала Идмас такой, какой она её видела в памятный день в театре. Невольно вспомнилось, как та кончиком пальца сбросила с костюма Азата соринку, которую Гульчира даже не заметила. Как уничтожающе она посмотрела на Гульчиру. И опять всё путалось в её бедной голове.

Иногда Гульчира пробовала утешать себя: «Разве у меня одной любимый на другую засмотрелся? Зачем я так терзаю себя? Хуже бы пришлось, если бы его настоящее лицо раскрылось после замужества. Вот тогда моему положению действительно нельзя было бы позавидовать – по рукам и ногам связана… А сейчас что?.. Я свободная птица. Сплетники?.. Когда-нибудь они замолчат. Нельзя же всю жизнь лясы точить».

Когда она выходила с завода, Гена Антонов попросил разрешения проводить её. Гульчира отказала. Но Антонов не обиделся.

– Я вас понимаю, – сказал он, – но я про вас никогда не смог бы подумать плохо. Вы в тысячу раз выше всех этих сплетниц…

Ах, почему всё-таки Гульчире так тяжело? Почему горячие слёзы туманят ей глаза, сбегая по лицу вперемешку с каплями дождя?

Об Уразметовых говорили, что они люди с твёрдым характером. Да Гульчира и сама считала себя девушкой сильной воли. Стало быть, она плохо знала себя.

Когда она поняла, что полюбила Азата, ей и не мерещилось даже, что любовь эта принесёт ей столько мучений. Наоборот, казалось, отныне отпали для неё все горести и волнения, впереди ждут одни светлые, радостные дни. Ах, как она ошиблась!

– Гульчира!.. – прозвучал вдруг в ушах девушки дрожащий от волнения голос Азата.

Девушка знала, что это только чудится ей, и всё же не удержалась, чтобы не обернуться. И если бы в эту минуту она действительно увидела Азата, забыты были бы все клятвы «ни разу даже не взглянуть на него», вся девичья гордость – всё-всё!.. Что ей людские толки, о каком унижении может тут идти речь!

Но улица была пуста, только поблёскивали лужи вокруг да далеко впереди маячили какие-то незнакомые фигуры с поднятыми воротниками пальто, с унылыми чёрными зонтами над головой.

Где-то совсем рядом послышался паровозный гудок, и Гульчира, опомнившись, взглянула на часы. Оказывается, она битый час бродит под дождём. А Иштуган говорил, чтобы не задерживалась сегодня, – они должны будут поехать за Марьям. Как же она могла забыть об этом? Отец, наверно, мечет громы и молнии.

Гульчира повернула на людную улицу, ускорила шаги и через несколько минут стояла у подъезда своего дома.

– Куда ты запропастилась, доченька, га? – встретил её Сулейман-абзы.

Уловив по голосу, что отец не сердится, – своё «га» он произнёс с необычной для него мягкостью, – Гульчира облегчённо вздохнула.

– Иштуган с Нуриёй ждали-ждали тебя, да так, не дождавшись, и ушли. Скоро уж и вернутся, а у нас стол не накрыт… Я было попробовал, да что-то ничего не получается.

– Сейчас, отец… Мигом всё будет готово.

Гульчира проскользнула в свою комнату, быстренько переоделась и, подвязав фартучек и изобразив улыбку на лице, вышла к отцу.

Сулейман-абзы в белой рубашке и в жилетке поверх, в тёплых чулках, составив рядом две новенькие детские колясочки, тихонько насвистывая и о чём-то задумавшись, катал их по полу.

– Что ты делаешь, отец?.. Пустые коляски катаешь?.. – остановила его Гульчира.

Сулейман глянул из-под тюбетейки на дочь. Заметив, как похолодели у него глаза, Гульчира вздрогнула. «Похоже, начинается!..»

– Небось думаешь, с ума спятил старик отец, коли пустые коляски катает, га? – спросил он. И, помолчав, добавил: – «Сулейман – два сердца, две головы» трупом будет, а подобной глупости не допустит, дочка. Присматриваюсь вот, нельзя ли мотор к коляскам приделать. Как малыши заплачут, чтобы коляски сами катались туда-сюда.

Гульчира тихонько рассмеялась в ответ. Смех её был скорее вызван тем, что отец не сердится на неё, чем шутливой затеей отца. И всё же на сердце у Сулеймана стало чуточку полегче.

– Надо ведь и в положение невестки входить, – продолжал Сулейман уже веселее. – Вырастить двух мальчишек – не шутка.

Гульчира накрыла стол белоснежной скатертью. Поставила цветы в большую белую фарфоровую вазу, которую подарили Марьям её друзья в день свадьбы, и стала расставлять тарелки, блюда с едой. Выйдя в кухню, раздула самовар. Всё шло у неё одно за другим, на удивление ловко и сноровисто. И старый Сулейман невольно залюбовался дочерью. «Нет, такой девушки не свалить никакой злыдне… Лишь бы сама держалась стойко…»

Он долго возился с колясочками. Опустившись возле них на колени, засучив рукава, что-то вымерял линейкой, набрасывал на бумаге какие-то чертежи, всё это время мурлыча себе под нос одну и ту же песенку.

Гульчира прошла в комнату Марьям, чтоб немного прибрать там. Но Нурия, оказывается, и тут поспела – вымыла полы, нигде ни пылинки. «На всё хватает её, а я вот опустила крылышки». И Гульчиру снова охватила невыносимая тоска. Вернётся Марьям, начнёт расспрашивать. Что сказать ей?..

Зазвенел звонок. Гульчира побежала открывать дверь.

– Сестра! – воскликнула Гульчира и поцеловала Ильшат в мокрую от дождя щёку. – Папа, Ильшат-апа пришла!

Гульчира взяла из рук сестры сумку, помогла ей снять плащ.

– Вот спасибо, апа. Совсем забыла нас в последнее время. И не заглянешь, – говорила Гульчира первое, что пришло на язык, лишь бы только не молчать.

– И я ведь тебе, Гульчира, могу ответить теми же самыми словами, – улыбнулась Ильшат. – Не вернулись ещё?

– Нет, ждём с минуты на минуту…

Вошёл Сулейман, весело топорща густые чёрные усы, тщательно подправленные по случаю семейного торжества.

– Здорова, дочка?

Ильшат поздоровалась, вытирая слёзы.

– Чу, дочка, нам луковичной водицы не требуется пока…[16] – ласково пожурил Сулейман. – Все здоровы у вас? Почему зятя не прихватила?

– Э-э, папа, разве его сдвинешь с места. Что камень… Да так-то рассудить, редко ему дома бывать приходится. То в обкоме, то ещё где. Раньше десяти-одиннадцати вечера домой не возвращается.

– Начальство!.. Видимо, нельзя без этого, – сказал из приличия Сулейман-абзы.

– Гульчира! – обратилась Ильшат к сестре. – Поосторожней клади свёртки на стол… Парочку губадий[17] испекла… У вас ведь некому испечь домашний пирог!

– Почему некому? – передёрнул бровями старый Сулейман. – Наша Нурия мастерица и пельмени готовить, и перемечи. Просто сладкое Уразметовы не особенно любят.

– Ай, как удались! – воскликнула, разглядывая губадии, Гульчира. – Апа, по книге пекла или так? У нас книга тоже есть, да времени нет заглянуть в неё.

– По книге готовят те хозяйки, которые в жизни ничего путного не сварили, не испекли. – И Ильшат, поправляя на затылке чёрные густые косы, подошла к столу.

Гульчира окинула ласковым взглядом рослую фигуру сестры, её красивое смуглое лицо. Ильшат хоть и была немного полна, но изящества фигуры не потеряла.

«Старше меня вдвое, а не скажешь». И, вскрикнув вдруг: «Ох!.. Самовар!..» – Гульчира кинулась на кухню.

Едва она скрылась, Сулейман поманил к себе старшую дочь и что-то долго нашёптывал ей.

Гульчира высунула было голову из кухонной двери, но, почуяв, что разговор идёт о ней, предпочла остаться в кухне. Подложив углей в самовар, она прислонилась к оконному косяку, невесело поглядывая на пустынный двор, по которому изредка пробегали тёмные тени, – это возвращались с работы жильцы. На улице продолжал моросить нудный осенний дождик. Небо по-прежнему было затянуто сплошной серой пеленой туч. На соседней улице застыл в неподвижности ажурный подъёмный кран. И Гульчире показалось, что серые тучи в небе остановились, зацепившись за кружево этого крана; начни двигаться кран, тронутся с места, рассеются и тучи.

Перед домом затормозил автомобиль. И тотчас же отец с Ильшат выбежали на площадку. Громко стуча каблуками о каменные ступеньки, Гульчира стремглав помчалась вниз. Сулейман-абзы с Ильшат, спустившись этажом ниже, взволнованные, остановились ждать Марьям на площадке.

Вдруг Сулейман, резко повернувшись, чуть не бегом поднялся наверх и через минуту вернулся в новом пиджаке. Опять бросился наверх, распахнул настежь двери. Поднял брошенную кем-то на лестнице арбузную корку и положил на подоконник – как бы не упала Марьям с ребятишками, не поскользнулась невзначай. И, наконец, весь вытянувшись, склонился над пролётом лестницы. Завидев невестку с внуками, вихрем сорвался с места и побежал вниз. Спустившись на площадку нижнего этажа, поправил усы, одёрнул пиджак и, широко раскрыв объятия, воскликнул:

– Добро пожаловать! В добрый час! Чтобы никогда не уходило счастье из вашего дома! – Громовой голос Сулеймана разносился по всем этажам.

Соседи, высунувшись из дверей, подталкивали друг друга:

– Смотри, смотри, Сулейман-абзы внуков встречает.

А Сулейман уже шагнул навстречу невестке, которая поднималась впереди всех с огромным букетом цветов. На порозовевшем лице Марьям радость, почти ликование, боролась с застенчивостью. Увидев встречающего её с распростёртыми объятиями свёкра, соседей, столпившихся в дверях, чтобы посмотреть на неё, Марьям разволновалась.

– Ну, спасибо, невестка, обрадовала! – мягко рокотал Сулейман. – Уж такое спасибо!..

Одного из малышей нёс Иштуган, другого – Нурия.

– Хо-хо! А ну-ка, дайте дорогу юным Уразметам!.. – Сулейман отстранил высыпавших на лестницу мальчишек. – Осторожно, сынок, Нурия… Не торопитесь, как бы не оступиться…

Сулейман не забыл и соседей.

– Пожалуйте, соседи, на роди́ны… Все как есть, – гостеприимно приглашал он. – Стар, млад – все гурьбой валите!

На третьем этаже их встретила Ильшат. Поцеловав и расспросив Марьям о здоровье, она взяла её под руку с левой стороны, с правой её подхватила под локоть Гульчира.

Детей положили на кровать. Вскоре заплакал один из близнецов, за ним второй. Сулейман, оставшийся в дверях, не смея мешать женщинам, прищёлкнул языком.

– Эхма! Начали свои песни соловьи… – И, мотнув головой в сторону Иштугана, курившего на кухне, проговорил: – Вот теперь, можно сказать, в нашем доме порядок. А то – что за дом без детского шума?.. Не дом, а мечеть.

Иштуган вместо ответа улыбнулся уголком рта.

– Отец, а где же Ильмурза? – спросил он. – Не вернулся ещё?

– Этот негодник какими-то своими тропами ходит… Вроде как отделившийся от стада телёнок. Не знаю только, к добру ли, к худу ли.

– Он ничего тебе не говорил, отец?

– Нет. Что ещё случилось?.. – насторожился Сулейман.

– Ничего страшного, – поторопился успокоить Иштуган, заметив волнение отца. – Он вроде собирается уезжать куда-то.

– Уезжать?.. Куда?..

– Не знаю. Мне Нурия говорила.

– Вот тебе на! – хлопнул тыльной стороной руки о ладонь Сулейман. – Разве в нашем доме Нурия стала главой, га? Одна она в курсе всего, что творится!.. Или в этом доме одной ей рассказывают? А я что? Сброшен со счетов? Покажу я этому негоднику комолому… не посмотрю, что мурза.

Иштуган бросил окурок в печку.

– В деревню, говорят, выразил желание ехать.

Сулейман-абзы махнул рукой.

– Да что ему делать в деревне? Только его там и ждали, белоручку этого… Там нужны люди моей складки – железные люди, неугомонные головушки, горячие сердца…

– Хвастаешь, отец.

– А почему бы и не похвастаться. Потомственный рабочий… Закалённая сталь. Куда ни поставь – нигде не подведу. А Ильмурза…

– Сын потомственного рабочего.

Прижатый в угол, Сулейман недовольно покосился на сына, готовый уже вспылить, но сдержал себя.

– Нет! – энергично помотал он пальцем. – Так должно было быть, не спорю, но так не получилось. Где-то была допущена ошибка.

Близнецов, видимо, накормили: плач затих. Нурия открыла дверь и сказала, обращаясь к отцу:

– Иди уж, посмотри на своих внуков.

Подкрутив кончики усов, важно нахохлившись, Сулейман степенным шагом прошёл в комнату. Похорошевшая, помолодевшая, застенчиво пряча глаза, склонилась над детьми Марьям, напоминая молодую настороженную лань.

– Ну-ка, покажи, невестка, наших батыров! Отогнув конец одеяла, Марьям открыла личики, красные-красные, будто малышей только принесли из бани.

– Ку-ку! – щёлкнул языком Сулейман. – Какие большие, какие красивые джигиты! Га! Я ещё мотор обмозгую к вашим коляскам! С ветерком будете кататься!

– Хватит, папа, ты наговоришь, – потянула его за рукав Нурия. – Идёмте к столу.

В семье только Нурие дозволялось так свободно разговаривать с отцом. Ей прощалось всё, каждый в семье с великодушной улыбкой подчинялся ей.

Тем временем вернулся Ильмурза. Нурия повела его за руку к малышам.

Когда большая семья Уразметовых уселась за стол, Сулейман провозгласил:

– Ну, поднимем бокалы за здоровье невестки и юных Уразметов!

Пока отмечались малые роди́ны. Все знали, что им не удастся так вот, на свободе, посидеть, поговорить меж собой, когда начнут сходиться гости.

– Всё хорошо, – сказал старый Сулейман, окинув полным любви взглядом сына и невестку, – а вы подумали над тем, какие имена дадите джигитам?

– Нет пока, – сказал Иштуган, подмигнув жене.

– Уж кто мастер насчёт имён, так это наш папа, – ввернула Нурия. – Спросим у него.

– А ты помалкивай, сизый голубь. Не вмешивайся, когда старшие разговаривают, – сказал Сулейман. – Когда коровы воду пьют, телята лёд лижут. Поняла?..

– А правда, отец… в самом деле… – прошептала, слегка покраснев, Марьям. – Мы согласны на ваш выбор.

– Нет! – решительно отверг Сулейман. – Нельзя, непорядок… Не стану я лишать вас вашего права. Когда это от меня требовалось, я искал – и находил. Кто из вас может пожаловаться, что у него нехорошее имя, га? Ильшат ли – радость страны, Иштуган – имеющий много сверстников, друзей? Ильмурза ли – первый щёголь наших краёв? Цветку подобная Гульчира, наша утренняя заря Нурия? Какое ни возьмите, у каждого имени своё значение. Посмотрим теперь, как будете выбирать вы. (Хотя Сулейману-абзы очень не нравилось имя Ильмурзы – назван был так младший сын в его отсутствие – он нашёл неуместным в такой день упоминать об этом.)

– Назовём Рудик и Русик, – поспела и здесь Нурия. – У нас в школе есть близнецы…

– Га! Мусик-Пусик… ыйк-мыйк… – встопорщив усы, бросил Сулейман насмешливый взгляд на дочь. – Имена четвероногих. Нет, не согласен!.. Человеческое имя нужно!

Ильшат сидела поникшая, она не принимала участия в общем разговоре. Видя, как сочувственно кивают и улыбаются Марьям с Иштуганом, слушая отца, Ильшат в душе завидовала им. Отец до сего времени преследует её за то, что она назвала своего сына Альбертом.

– Найдите имена благозвучные для любого языка, без выкрутасов, простые и вместе с тем красивые… Народные имена, – не унимался Сулейман.

– Хорошо, пусть будет по-твоему, – сказала Нурия, наливая отцу чай. – Не нравится Рудик и Русик, назовём Талгатом и Шаукатом. И в рифму и народно.

– Га! – погрозил дочери пальцем Сулейман. – Смотри ты, народно!.. Эти имена, если хочешь знать, страсть любили давать своим сынкам казанские баи, дабы их чада хоть чем-нибудь походили на турецких султанов. Позорить нашу рабочую семью именами, которыми награждали султанов?.. Нет, не пойдёт! Ты, дочка, прочитай-ка книгу Тукая насчёт имён. Очень толково написано…

– Э-э, папа, если разбираться, как Абыз Чичи говорит, то и твоё имя – имя пророка. Только вот у тебя кольца нет[18].

Нурия рассмеялась.

Сулейман-абзы приосанился.

– Ты своего отца в пример не бери. Твоему отцу всяко сойдёт. Он человек прошлой эпохи. А тут о будущем речь!

– Так уж и быть, отец, признаёмся, – сказал Иштуган. – Мы вот как думали: одного Ильдусом назвать, другого Ильгизом.

Сразу повеселев, Сулейман хлопнул тыльной стороной правой руки о ладонь левой.

– Вот это подходяще по крайней мере! Один – друг страны, другой – путешествующий по стране[19]. Здорово! Вот и поднимем бокалы в честь Ильдуса и Ильгиза. Пусть жизнь их будет долга, пусть будут счастливы и вырастут, как дедушка их, горячими, неугомонными головушками.

Он осушил рюмку водки. По комнате раскатился его счастливый, довольный смех.

7

Роди́ны устроили в субботу. Часов в семь вечера стали сходиться гости. Первым пришёл сосед Айнулла со своей старухой Абыз Чичи. В руках у Айнуллы был узелок побольше, из красной клетчатой скатерти, в руках Абыз Чичи – поменьше, из белого сарпинкового платка. Не спеша раздевшись, прошли в большую комнату, развязали узелки. В одном на серебряном подносе лежал, поражая глаз искусным ажурным плетением, пирог с начинкой из изюма и яблок; из другого узелка были извлечены две маленькие узорчатые чашечки с крышками.

– В одной мёд, в другой масло, – сказала Абыз Чичи и, держа чашки на вытянутых руках, мелкими шажками прошла к детям. – Пусть ротики моих голубков будут всегда в меду и масле. Ну-ка… – Набрав на кончик серебряной ложечки мёду и масла, она дала пососать обоим мальчикам, затем пожелала Иштугану с Марьям долгой-долгой жизни, чтобы вырастили детей своих себе на счастливую старость, людям на радость.

– Хороший ты человек, Абыз Чичи! – обняла её за шею Нурия.

Растаявшая от добрых слов старуха сказала, растягивая в добродушной улыбке свой беззубый рот:

– И тебе, душа моя, когда ты лежала таким же вот несмышлёнышем, давала лизнуть мёду с маслом. Оттого и сладок твой язык, будто птички поют, оттого и слова твои мягки, что масло, и чаша счастья твоя полным-полна. Только вот одно не по душе мне – зачем, подобно уличным мальчишкам, лазаешь по крышам сараев да гоняешь голубей? Старик-то мой ладно уж, всю свою жизнь был голубиным жуликом, и в деревне его родню иначе не называли, как «голубятниками». А вот взрослой девушке не к лицу, крылышко моё, голубей гонять… Замуж никто не возьмёт! – закончила старушка неожиданным предостережением.

Вспыхнув, как маков цвет, Нурия фыркнула и выбежала стремглав из комнаты.

– Ишь какая огненная, «блоха», – с любовью глядя ей вслед, сказала старушка. – Теперешним девушкам, красавица ты моя, – обратилась она к хлопотавшей возле ребят Марьям, – с малых лет уже всё известно… Смотри, как припустилась… – И, тут же забыв о Нурие, стала внушать Марьям, что непременно надо сделать отметину сажей на лобиках малышей.

– Вреда от того не будет никакого, красавица ты моя, потому только чуть коснёшься пальчиком. Старинный обычай – верно. А ты не отвергай его, не отвергай… В нашем доме нынче вся слобода сойдётся. Разные люди есть. И глаз у них разный. В былые времена старухи говаривали: дурной глаз и коня с ног валит. Да, красавица моя… ты не смейся. Стариковские слова, они всегда правдой оборачиваются. Я сама в детстве страсть плаксива была. Мать-покойница, пусть душа её познаёт райское блаженство, рассказывала, только тогда успокоилась, как через меня медведя прогнали…

За Айнуллой подоспел Матвей Яковлевич с Ольгой Александровной – тоже с увесистыми свёртками в руках. Не успел умолкнуть шум-гам встречи, снова прозвенел звонок. На этот раз пришёл Артём Михайлович с дочерью. И они держали в руках свёртки.

– Примете гостей? Или поворачивать руль? – пошутил Зеланский.

– Артём, дружище, – послышался из зала возбуждённый голос чуть захмелевшего Сулеймана. – Погоди, задам я тебе руль… На белом свете нет и не бывало человека, который бы повернул с порога дома Сулеймана. Проходи, проходи, Артём.

Он втянул Артёма Михайловича за руку в квартиру.

– Ну, Марьям Хафизовна, поздравляю. И тебя, Иштуган Сулейманович. И тебя, дорогой друг, поздравляю… – обратился Зеланский к Сулейману. – Вот теперь ты стал настоящим бабаем, а то одно звание что бабай… Теперь можно и бороду отпускать.

– У нас, Артём, говорят: борода и у козла есть. Не велик почёт. А отрастить всё же придётся. Порядок уж такой. Проходи, пожалуйста, Мотька Погорельцев уже здесь… – И он открыл дверь большой комнаты.

Спустя минут десять пришла Надежда Николаевна. Больше всех обрадовалась её приходу Нурия. Повиснув у неё на шее и крепко расцеловав, она сама раздела её и повела к Марьям.

Там она шепнула ей на ухо:

– Ильшат-апа здесь.

Надежда Николаевна ещё не виделась с подругой своей юности.

– Где она? – быстро спросила Надежда Николаевна. Нурия повела её в девичью комнату.

Пришли новые гости. Встречать их вышли Гульчира, Марьям и Иштуган. Увидев среди гостей Гену Антонова, Гульчира растерялась, щёки её покрылись краской.

После того двери уже не закрывались. Беспрерывной вереницей шли родственники, друзья, товарищи по работе, соседи, знакомые Иштугана и Марьям. Они притащили вороха цветов, нанесли кучу самых разнообразных подарков. «Командующая парадом» Нурия, принимая подарки, расставляла их в зале на специально приготовленном столике. В комнату, где лежали малыши, мужчин не пускали. Туда могли заходить только женщины, да и то поодиночке.

– Зря, красавица моя, не слушаешь меня, – бормотала себе под нос Абыз Чичи, не отходившая от детей. – Одна придёт посмотрит, другая придёт посмотрит… Вздумает сердиться, пусть сердится, а мне-таки жалко бедных птенчиков.

Проскользнув на кухню, она сунула палец в самоварную трубу и припечатала вымазанным в саже пальцем лобики безмятежно посапывавших малышей.

– Вот так хорошо будет. Теперь, Бог даст, никто не сглазит, ни один дурной глаз не повредит.

Порхавшая по комнатам Нурия не забывала заглядывать и к малышам. Увидев пятнышки сажи на их лбах, она, негодуя, накинулась на старушку. Но Абыз Чичи не дала себя в обиду:

– Хоть ты и «командующая парадом», а в дела взрослых своего носа не суй, крапивник!

– Сейчас же сотру, – пригрозила вся красная от возмущения Нурия. И уже вытащила из кармана белого передника платочек.

Абыз Чичи загородила детей.

– Я тебе сотру!.. Коли такая умная, перво-наперво себе бы лоб вытерла. Когда твоя покойная мать принесла тебя, запелёнатую, кто же, как не я, помазал тебе лоб. И вот не сглазили, ишь какой красавицей выросла. Глаза слепит твоя красота. Нет человека, который не любовался бы тобой.

– Подумаешь, есть чем любоваться… – надула губки Нурия, но видно было, что последние слова Абыз Чичи пришлись ей по вкусу. – А я-то не догадывалась, с чего я такая чёрная. Вот, оказывается, почему я похожа на трубочиста. Ты меня в саже вымазала.

Старуха только открыла рот, чтобы осадить негодницу, но тут в комнату вошли Марьям с Валентиной – дочерью Артёма Михайловича.

– Ах, что это за чёрные пятнышки на лобиках малышей? – встревожилась Валентина.

Марьям укоризненно посмотрела на Абыз Чичи. Старуха молча подняла на неё упрямый взгляд. Он, казалось, говорил: «Не послушалась, когда тебе по-хорошему говорили, так самовольно сделала».

– Это что, принято у вас? Для чего эта сажа? – поинтересовалась Валентина.

Абыз Чичи не нашла нужным пускаться в объяснения, Нурия, смешливо глянув на Валю, сказала:

– Это чтоб не сглазили… Бабушка говорит, – показала Нурия рукой на отвернувшуюся в смущении Абыз Чичи, – что бывают люди с дурным глазом… А сажа отводит его…

Валентина рассмеялась.

– Ну, уж если кто может сглазить, так это Уразметовы.

– Сказала… – рассыпалась смехом Нурия и убежала.

– Ладно, не будем заставлять гостей ждать, – возвестил наконец Сулейман. – Давайте рассаживайтесь, друзья. Айнулла-абзы, где прикажешь тебя посадить?

– Куда ни посадишь, везде ладно будет, Сулей. Гость – цветок хозяина, где посадят – там ему и мило.

Когда все уселись, Матвей Яковлевич поднял руку.

– Друзья, первый тост поднимем за процветание рабочей династии Уразметовых! – сказал он. И, потянувшись к Сулейману, чокнулся с ним. Все поднялись, гремя стульями.

– Пусть растут всем на радость!

– Родителям на утешение!

– Счастливыми!

– И здоровыми!

Какой только снеди не было на праздничном столе! А Нурия с подружками – Тамарой Акчуриной и Леной Макаровой – подносили всё новые и новые блюда. Нурия всякий раз, как ставила на стол новое кушанье, говорила, кто принёс, просила хвалить хозяйку, подъедать всё дочиста.

– Вот эти губадии – с мясом и слоёную – принесла Ильшат-апа…

– Эту пару гусей Ольга Александровна сама коптила…

– Эти бэлиши – угощение Абыз Чичи… Они у неё всегда отменные.

– Слоёный паштет, сдобный, сладкий, принесла Сахибджамал-апа…

– Бланманже готовила Марьям-апа сама…

– Зефир тётушки Асмабики…

– Хворост испекла Гульчира-апа…

– Калява[20] идёт, калява идёт!.. Спросите, чьими руками она приготовлялась? Золотыми руками Бибиджамал-апа.

Гости знай похваливали, отдавая честь каждому блюду. Последним блюдом, которое принесла Нурия, был кактеш[21], его она приготовила сама.

Поставив кактеш на стол, Нурия подошла к Айнулле-бабаю и что-то шепнула ему на ухо. Старик мигнул в знак согласия.

– Кушайте, кушайте, – угощала Нурия, обходя стол.

Айнулла-бабай откашлялся.

– Друзья, знающие знают, а не знающие пусть спросят у знающих… У нас такой обычай: кактеш даром не едят. За него отплатить полагается. – И, вынув из кармана брюк кожаный бумажник величиной с добрую рукавицу, не торопясь и так, чтобы видели все, он достал из него новенькую пятидесятирублёвую бумажку и, пошелестев ею, положил на тарелку.

– Это, Нурия, от нас с Абыз Чичи.

– Спасибо, Айнулла-бабай, – сказала, просияв от удовольствия, Нурия. – Пусть ноги-руки ваши никогда не узнают, что такое болезнь. Долгой вам жизни, красивой жизни.

– Сама хороша, слова же твои ещё лучше, сердечко моё, – улыбнулся Айнулла.

Поднялся шум, смех. Груда бумажек на тарелке росла.

Для Марьям с Иштуганом и для Ильшат с Гульчирой эта выходка Нурии была неожиданностью. Они сидели красные, неловко потупившись. Старый Сулейман был в восторге. «Так и надо. Старый дедовский обычай… Зачем его забывать?» Он подметил, как Нурия перешёптывалась с Айнуллой, и понял, что они заранее обо всём договорились между собой.

«Ой, хитра ты, дочка! Через перстенёк проскользнёшь», – подумал он.

Часам к одиннадцати большинство гостей разошлись. Остальные разбрелись по комнатам. В просторной зале остались Сулейман, Матвей Яковлевич да профессор Артём Михайлович. Тройка закадычных друзей уселась на диване. В середине с гармонью Матвей Яковлевич, осанистый, стройный, хоть и совсем побелели у него усы и голова. Справа от него – тоже сильно тронутый сединой Артём Михайлович, слева – не поддающийся старости Сулейман со своими иссиня-чёрными усами. Матвей Яковлевич тихонько наигрывал друзьям на гармони, Сулейман с Артёмом Михайловичем, откинувшись на спинку дивана и прикрыв глаза, негромко тянули незнакомую Нурие песню, которая для них троих была полна дорогих воспоминаний, будила тоску о прошедшей молодости. Низкий голос Артёма Михайловича лился мягко, будто стлался понизу. В чуть резковатом голосе Сулеймана прорывались временами рокочущие ноты, точно погромыхивало в нём эхо, отголоски далёкого сильного гула.

Женщины собрались в комнате Марьям, мужчины помоложе – в комнате Ильмурзы. На кухне девушки уговаривали Айнуллу-бабая сплясать. Тот приосанился и, чуть склонив голову набок, пошёл по кругу, приговаривая в такт:

Айнулла, пляши, бей землю каблучком!

Тот, кто пляшет, скоро станет богачом.

Но покуда всё это случится,

Лошадь в жеребёнка превратится.

Эх-эх, эхма!

Заливаясь звонким смехом, девушки захлопали в ладоши. А когда Айнулла-бабай притомился, его усадили на стул и наперебой стали просить рассказать какую-нибудь историю.

Они знали, что старый Айнулла любил поделиться случаями из своей жизни. Но больше всего он любил рассказывать, как, съездив на курорт, вернулся оттуда разочарованный, что Чёрное море вовсе не чёрное, а зелёное, как головка селезня, что там, оказывается, не дают и поправиться-то толком. Наоборот, от последнего, нажитого дома жирку силой избавляют, заставляя, как физкультурников, карабкаться по отвесным горам. Но он, Айнулла-бабай, слава Аллаху, избежал этой беды. И только потому, что заявил врачам: «У меня, товарищи врачи, лишнего жиру нисколечко нету. Не для того я приехал сюда по путёвке завкома, чтобы по отвесным стенкам карабкаться. Такая штука у нас и в клубе есть… Бесплатно».

Но сегодня Айнулла, похоже, не имел намерения рассказывать ни одну из своих бесчисленных интересных историй.

– Чу, дурочки, не шумите, – сказал он, прислушиваясь к доносившейся из зала песне. – Вон, слушайте, как старики поют! – прибавил он и, подняв указательный палец, склонил голову чуть набок, как голубь, прислушиваясь.

Из залы доносилось под гармонь:

Славное море, священный Байкал.

Славный мой парус – кафтан дыроватый,

Эй, баргузин, пошевеливай вал,

Слышатся грома раскаты!

Ни Айнулла-бабай, ни девушки не знали, что в прошлом, в годы чёрной реакции, эта песня была одной из любимых песен казанских рабочих. Неизвестно им было и то, что тем, кто пел эту песню, грозило преследование полиции. Они наслаждались плавной мощностью мелодии, напоминавшей могучий перекат волн, и в груди их как бы поднимались ответные волны.

– Вот песня так песня – не то что моя, дурацкая, – ай-вай! – вырвалось у Айнуллы-бабая. – Толковая песня!.. Слова только не все понимаю, глуховат малость, зато мотив будто масло на сердце ложится, слезу вышибает… Небось, думаете, сидят себе старики на мягком диване да песни распевают? А оно вовсе не так. Глаза души у них далеко, ой далеко! Сказать даже трудно где… Один, может, по Волге бродит, другой любовь свою давнюю вспоминает, а третий вовсе, может, смотрит сейчас из окна острога. Песня – это такая штука, детки мои ненаглядные, что не даёт она спокою человеческой душе. В наших краях песню называют зеркалом души, надеждой души. По-разному… какое у кого настроение. Коль человек потерял всякую надежду, разве ему поётся? Нет, не поёт он тогда, а плачет. Не поверите, скажете, Айнулла-бабай рассказывает очередную забавную историю. Правда, я сегодня хлебнул малость. И язык, пожалуй, лишку шевелится, и не то петь, не то плакать тянет. Так вот, детки мои ненаглядные, хочется мне рассказать вам одну историю. Не сказку, а быль. От прадеда покойного, Ксюк-бабая, слышал… В далёкие-далёкие времена был в одном ауле такой случай. Самая середина лета стояла на дворе. Зной, пекло… Закопай в песок яйцо – сварится. Куры, цыплята опустили крылья, бродят, раскрыв клювики. В земле щели по пальцу. За всё лето капли дождя не было. На дорогах волчий огонь, смерчи пыли гуляли. А люди дрожмя дрожали – мёрзли! Что за чудо! Солнце печёт, а люди мёрзнут. Однажды пришёл к этим людям неизвестный в тех краях белобородый старец. Ксюк-бабай говорил, что, поскольку имя его не записали, оно забылось. Только что было у него имя, в том нет никакого сомнения. После-то все стали называть его просто добрый человек. Так вот, добрый человек этот будто сказал людям, жившим в той деревне: «Надежда в ваших сердцах погасла, потому и мёрзнете. Не осталось у вас внутри тепла. А раз в человеке своего тепла нет, его и солнечное тепло не греет».

И сказал ему народ из аула: «Научи нас, как разжечь в наших сердцах огонь надежды». – «Научить-то я вас научу, – говорит им старик, – но только смотрите хорошенько, чтобы опять не погас. Коли ещё раз погаснет, то уж больше не зажжётся!»

И добрый старик научил их и ушёл. Люди согрелись. Но ненадолго. Опять впали они в страх. Говорят же: однажды перетрусившая собака три дня лает. Так и мужчины того аула – шум подняли, как на сходке.

«Эх, – говорит один, – забыли мы ведь спросить: раз огонь надежды – незримая вещь, как же мы узнаем, погас он или нет?»

«Отправляйся-ка, Аптери, – обратились мужчины к самому долговязому односельчанину, – вдогонку за ним. Мудрец не должен бы далеко уйти. Спроси…»

Бежал Аптери день, бежал ночь, наконец средь чистого поля, возле чёрного дерева, догнал-таки старика.

«Так и так, – говорит Аптери, – прости нас, глупых телят, забыли спросить тебя – как мы узнаем, погас огонь надежды или нет? Он ведь глазу невидим, руками неощутим».

И добрый старик сказал ему: «Если есть у вас умишка хотя бы с напёрсток, узнать нетрудно. Поётся вам – значит, горит в вашей душе огонь надежды, а как станет не до песен – плохо ваше дело, погас он, значит».

– Вот, – сказал Айнулла, ткнув пальцем в сторону большой комнаты. – Поняли теперь? Не погас огонь в сердцах стариков, потому и поётся им!

– И-и, – пискнула худощавая Тамара, – песню кто не поёт!

Айнулла-бабай покачал невесело головой.

– Э-э, дочка, нет, не говори так. В мире много ещё таких, кому не поётся. К тому же петь, раззявив рот, с пьяной башки – это не пение, а ослиный рёв. Песня, которая из души льётся, – штука тонкая. Это трель соловья на рассвете, от такой песни трепещет человеческое сердце. Вам, поди, приходится читать книжки о революционерах, которые шли с песней даже на расстрел. Я по радио слышал. Вот у кого в сердцах горел огонь неугасимый! Песня в устах таких людей и есть настоящая песня.

Кажется, опять кто-то собрался уходить. В зале послышались возгласы прощания.

Ушли Матвей Яковлевич с Ольгой Александровной, Ильшат с Надеждой Николаевной.

Собрался уходить и Артём Михайлович с дочерью. Уже одетый, держа в руках свою круглую, похожую на каравай, отороченную мехом шапку, профессор спросил Иштугана:

– Ну, как идут твои дела с головкой блока? Мне говорили, ты тоже взялся за эту работу.

– Да, мозгую, прикидываю и так и эдак, да пока не поддаётся, Артём Михайлович.

– Поддастся, поддастся. Я знаю, ты как тульский левша, что блоху подковал. Ты, я верю, добьёшься своего… Только не отступай.

– Такого за нами, кажется, не водилось, – улыбнулся уголком рта довольный похвалой Иштуган.

Профессор пожал ему руку и вдруг вспомнил:

– А с вибрацией как?

– Об этом у отца вон спросите.

– Спрашивал, да он, хитрюга, всё на тебя валит.

Профессор уже слышал, что Иштуган сделал для гашения колебаний резца новый пружинный виброгаситель, об этом ему рассказывал сам Сулейман, стоявший сейчас в сторонке и посмеивавшийся в усы, будто никакого такого разговора между ними и не было.

– Ну хорошо, а как с вибрацией самой детали? – продолжал профессор, держа Иштугана за пуговицу пиджака и слегка притягивая к себе. – Мы же договорились с тобой, что не мешает изучить вибрацию резца и детали раздельно.

– Это так, Артём Михайлович, но мне всё не удаётся выяснить, в чём основная причина вибрации детали – в станке или в резце. Поярков, правда, говорит, что тут и голову-то ломать не над чем, всё давным-давно доказано и передоказано.

Низко нависшие седые брови профессора сдвинулись. Должно быть, очень не по нутру пришлись ему слова Пояркова. Но голос его звучал ровно, когда он спросил молодого Уразметова:

– А вы какого мнения насчёт этого, Иштуган Сулейманович?

– Кажется, учёные правы…

Профессор, разговаривавший до того спокойно, вдруг вскипел.

– Кажется?! Что значит «кажется»? В науке я такого слова не знаю. И вы, Иштуган Сулейманович, не только рабочий, но и исследователь. Бросим это «кажется»! Да-ас!.. Доказать нужно. – И уже спокойнее продолжал: – Постарайтесь, Иштуган Сулейманович, приладить приспособления, которые бы гасили в отдельности вибрацию суппорта, станины, бабок. А там посмотрим… Я тебе приготовил книги. Забери. Ну, заболтался… – И он погрозил пальцем посмеивающемуся в усы Сулейману: – Не отделаешься, не отделаешься так просто от меня, старый хитрец. Помоги Иштугану одолеть головку блока. У тебя две головы, у Иштугана столько же. Авось в четыре головы что-нибудь сообразите.

– Не волнуйся, Артём. Постараемся, сделаем. Слово!.. – И Сулейман, приложив к груди руку, склонился в поклоне.

Гости ушли. В зале остались Сулейман с Айнуллой.

– Айнулла-абзы, тебе ведь ни на трамвай, ни на автобус спешить не нужно, давай споём на пару, – сказал Сулейман. – На душе что-то не того… Старуха вспомнилась… Тебе хорошо, старуха твоя рядом. А мне без моей тоска, парень… Ну, присаживайся на диван. – И он положил на плечо Айнулле свою тяжёлую руку. – Ты начнёшь или я?

– Начинай ты, Сулей. Свои «Бакалы». Любишь ты эту песню.

– Люблю! – не стал отрицать Сулейман и глубоко вздохнул. – Как вспомнятся друзья – сердце в груди переворачивается. Мы трое стоим ещё, как три дуба. А ведь нас, Айнулла-абзы, не трое было… Много нас было. Кого расстреляли у заводских ворот, кого плетью до смерти забили, конями потоптали. Многие в Сибири сгнили. Многие полегли, когда брали Казанский Кремль, в схватке с белыми. Могилы других рассеяны по всей стране…

– Точно, точно… – закивал Айнулла. – Я-то сам в эти края переселился уже при Советской власти. Не пришлось мне воевать против царских палачей. Старики рассказывают, вы здесь крепко бились. Без друзей, Сулей, какой интерес. Без друзей, Сулей, свет не мил. Птица сильна крыльями, человек – дружбой. Ещё при дедах наших пословица эта в ходу была.

– Правду говоришь, Айнулла-абзы, – согласился Сулейман и затянул:

По дороге караваны проходили, проходили,

И стелились над землёю клубы пыли, клубы пыли…

Ах, когда б джигиты наши дружно жили, дружно жили,

То и годы б незаметно проходили, проходили.

Я поднялся в горы, в горы… взмыл из рук мой сокол, сокол.

Он найдёт, отыщет птицу, даже скрытую осокой…

Ах, не только лишь богатством, но готов я, но готов я

С верным другом поделиться даже кровью, даже кровью.

Затихла песня. Оба долго сидели в раздумье.

– О-хо-хо! – вздохнул Сулейман. – Ну, теперь, Айнулла, начинай ты.

– В моей песне толку мало…

– Айда, айда, не торгуйся, как на базаре, хитрец. Знаем тебя, старую лису. Во рту соловья прячешь…

– В молодости, может, оно и было что-то вроде того, ну а теперь я, что младенец. И песня у меня, как у зяблика, одна. Зяблик, знаешь небось, всю свою жизнь одну песню поёт. И воображает, что красивее песни нет. Передразнишь его, – а он тебе тотчас в ответ своё «фить, фьюить». Так вот и я: «Щиновай калюса, пара лошадей, туда-сюда. Айхайлюк…» Нет, сегодня другую спою. Сулей, я давеча вон девушкам рассказывал про огонь неугасимый. И у самого в душе огонь зашевелился. Айда, сестричка Гульчира, музыку давай. Без музыки мой граммофон не играет. «За избой пять колов».

Айнулла-бабай подождал, пока Гульчира усядется за пианино, и, еле заметно раздвинув губы, запел:

Ай, лисица в лесной пробирается мгле,

Тоньше конского волоса след на земле…

За избой пять колов –

Крепче древних стволов.

Ай, молодцы!..

Тихо, тихо у сердца спросил я, любя:

Разве грех, коль разок поцелую тебя?

Женщины и девушки, сгрудившись у дверей залы, слушали Айнуллу. Нурия с Тамарой легонько подтолкнули друг друга и принялись что-то шептать Лене на ухо: видимо, переводили слова песни. При последнем слове все трое звонко рассмеялись. А Абыз Чичи, подняв глаза на Марьям, как бы ища у неё сочувствия, всплеснула руками.

– Смотрите-ка, что поёт, негодная тварь! С ума, что ли, сошёл, а?

Но Айнулла-бабай продолжал:

Нас вдвоём разве видел хоть чей-нибудь глаз?

Что ж напраслину, друг, возводили на нас?

За избой пять колов —

Крепче древних стволов.

Ай, молодцы!..

Тихо, тихо у сердца спросил я, любя:

Разве грех, коль разок поцелую тебя?

– Браво, старик, молодец! Раз уж начал, спой ещё одну. – И Сулейман, не дожидаясь согласия Айнуллы, крикнул дочери: – «Цепочку от часов»!

Гульчира, у которой защемило на сердце от песни Айнуллы, тихонько заиграла вступление. Она боялась поддаться нахлынувшей вдруг тоске, чувствуя, что вся дрожит, до того разбередили её слова песни. Но она, закусив губу, продолжала играть. Айнулла протяжно выводил:

Поступь тверда у гнедого коня моего.

Знай – из зелёного тута копытце его…

Ай, потерял

Я цепочку часов пред рассветом.

Может быть, пташечка, ты её видела где-то?

Ох, в красавца не влюбляйся:

Будешь плакать по любимом,

Будешь весь свой век гореть

Ты в огне неугасимом…

Ай, потерял…

Вот наконец и последний аккорд. Глаза Гульчиры были полны слёз. Она проворно поднялась и скользнула в комнату Иштугана. Наблюдавшая всё это Марьям поспешила за ней.

Уткнувшись лицом в стол, Гульчира обливалась беззвучными слезами, плечи её мелко вздрагивали. Марьям прикрыла поплотнее дверь, подсела к Гульчире и, гладя её волосы, спросила:

– Что с тобой, Гульчира, дорогая?.. Весь вечер была грустная какая-то, а теперь и вовсе слёз удержать не можешь. Откройся, прошу тебя… Не мучай нас и сама не мучайся. Отец ведь тоже замечает, что с тобой что-то неладное творится.

Но Гульчира не могла пересилить себя и остановить слёзы. Когда Марьям, обняв за плечи, приподняла её, девушка уткнулась лицом в её грудь.

– Гульчира, родная… Что случилось? Скажи наконец…

– Не спрашивай, апа… Молю тебя, не терзай моего сердца. Не могу я говорить об этом.

– Не думала, Гульчира, что ты такая плакса, такая безвольная… – сказала Марьям.

Гульчира подняла свои чёрные, полные слёз глаза на сноху.

– Марьям-апа! Прошу тебя, не терзай, не расспрашивай.

– Нет, я должна знать, что за горе у тебя, Гульчира. Я хочу, я обязана помочь тебе.

– Ах, Марьям-апа. Никто теперь не поможет мне… Не подумай, что я обманута… Ой Боже, какие слова ты заставляешь меня говорить… Какой позор!

Марьям облегчённо вздохнула.

– Значит, ты только потому так горюешь, что между вами кошка пробежала?.. Завтра же буду говорить с Азатом… Ни за что не поверю, что он бесчестный человек.

– С Азатом? Говорить? Ты?.. – спросила Гульчира тихо, с надрывом. – Хочешь опозорить меня?.. Он ведь подумает, что это я тебя подослала! – Гульчира с силой стиснула руками щёки. – Нет!.. Тысячу раз нет! Если только ты, Марьям-апа, посмеешь совершить такой низкий поступок, я не прощу тебе этого. Да, да!.. Дня не останусь в доме. Уйду… Знай, с этой минуты он больше не существует для меня. Я вычеркнула его из сердца… вырвала с корнем. Кончено!.. – И она, зарыдав, спрятала лицо в ладонях…

8

Ильшат с Надеждой Николаевной Ясновой ушли с роди́н вместе.

Дождь перестал, но воздух был ещё влажен. Под ногами тускло блестели лужи. Далеко-далеко протянулась краем улицы цепочка спаренных фонарей. Жёлтые тусклые огни расплывались в серебристые мерцающие круги.

Подруги шли под руку, тесно прижавшись друг к другу, как, бывало, ходили в девичьи годы. Их радовало, что, несмотря на долгую разлуку, в них не было и следа отчуждённости.

А ведь двадцать с лишним лет прошло с тех пор, как они расстались. Тогда обе были молоденькими, тоненькими девушками, одна – с длинной чёрной косой, другая – русоволосая. В одной школе учились, вместе вступали в комсомол. Теперь это были средних лет женщины. Давно рассеялся розовый туман юношеских грёз. Ильшат была несколько полной, с высокой грудью, дамой. В её иссиня-чёрных волосах не было ни одной седой нити. Смуглое лицо не портила ни одна морщинка, только родинка на правой щеке как будто стала чуть крупнее. И всё же в её манере держаться, разговаривать, в смехе, походке, движениях не хватало той особой лёгкости, которая делает человека молодым даже в очень пожилые годы. Точно тяжкий груз прожитых лет давил на плечи. Странно, но, казалось, эта цветущая женщина чем-то подавлена, и Надежда Николаевна со свойственной ей чуткостью очень скоро заметила это. «Ильшат, вероятно, тоже поражена переменой, происшедшей во мне», – мелькнуло у неё.

Но Ильшат показалось, что Яснова стала даже привлекательней, чем в молодости. Фигура у неё сохранилась почти прежняя. Только вот прядь волос надо лбом побелела. «И голос такой же милый, как в девичьи годы», – подумала она.

Судьбы этих двух женщин, росших чуть не рядом, в одной слободке, воспитывавшихся в одной и той же рабочей среде, были так несхожи. У Ильшат и муж и сын с ней. А теперь ещё и родные. Разве это не счастье! А Надежда Николаевна вот уже более десяти лет живёт без мужа, даже не знает точно, жив он, нет ли. И с сыном пришлось расстаться. Одна-одинёшенька. Всё утешение в работе, в труде.

– Почему ты, Надя, отдала сына в военную школу? – спросила Ильшат, от души жалея подругу. – Лучше бы ведь было, если бы он гражданскую профессию выбрал. Жили бы вместе.

– Для меня, конечно, лучше. Но Марат… – и в том, как Надежда Николаевна произнесла имя сына, чувствовалась гордость матери за сына, – но Марат сказал, что не собирается выбирать для себя лёгкую профессию. Хоть и тяжело мне было, но я решила не противиться его желанию. Он и лицом весь в отца, и характер у него отцовский.

Ильшат некоторое время шла молча – думала об Альберте. На душе кошки скребли от сознания, что всякий раз, как в разговоре приходится упоминать о сыне, сердце её не только не наполняется материнской гордостью, наоборот, сжимается от скрытого страха, гнетущего беспокойства.

Свернув в узенький переулочек, обе разом остановились. Окружённый садом, там стоял старенький двухэтажный деревянный дом.

– Наша школа! – Чёрные глаза Ильшат влажно заблестели в темноте.

– Сейчас здесь детские ясли, – сказала Надежда Николаевна. – Школа чуть подальше. Новое каменное здание. Недавно построили.

Ильшат не слышала Надежды Николаевны. Она вся ушла в воспоминания. Давно ли они дрались с мальчишками, всем классом шумно выбегали в сад. Словно вчера всё это было… А сколько воды утекло!

Пошли расспросы об учителях, об одноклассниках. Такого-то встречала? А такая-то где? Кем работает? Какой институт заканчивала? Такие-то дружили очень – не поженились?

Разговаривая, они свернули в узенький проулочек, где когда-то стояли домишки их родителей. Теперь от этих старых развалюшек не осталось и следа. На их месте поднялись пятиэтажные каменные дома.

Удивлённо оглядываясь по сторонам, Ильшат спросила:

– А где же дом Ахметша-абзы?

Надежда Николаевна показала. Ильшат никогда бы сама не узнала его. Им, девчонкам, этот дом представлялся чуть ли не величественным и, уж во всяком случае, самым большим, самым красивым в Заречной слободе. Таким он и остался в памяти Ильшат, великолепный дом Ахметша-абзы, теперь затерявшийся среди множества новых многоэтажных каменных домов и казавшийся таким жалким, маленьким и невзрачным.

– Как изменилась наша Заречная слобода! – сказала Ильшат. – А в моём представлении она всё оставалась прежней.

– Да, старые картины сохраняются лишь в нашей памяти… – сказала Надежда Николаевна упавшим голосом.

Они повернули обратно. Снова начало моросить. Тучи сгущались. Подул холодный ветер.

– Не нарадуюсь я, Надя, что опять в Казани, – говорила Ильшат. – Где мы только ни жили – в Москве, Ленинграде, Свердловске, Магнитогорске… И неплохо жили, в достатке, но меня всегда тянуло в родную Казань. Видно, и вправду в гостях хорошо, а в отчем доме лучше. Я рада, что мы по-прежнему вместе. Заходи ко мне почаще.

Надежда Николаевна тяжело вздохнула в ответ и долго молчала. Почуяв глухую борьбу, переживаемую подругой, притихла и Ильшат.

– Не знаю, удобно ли это будет… – произнесла наконец Надежда Николаевна. – Не из-за меня. Я рада, конечно бы, всей душой. Но… есть причины… Тяжело мне, но лучше рассказать всё сразу. Чтобы потом обиды не было, зачем не сказала… Не знаю, с чего и начать… Тяжело, Ильшат, ах как тяжело. Знала бы ты!.. – Глаза Надежды Николаевны налились слезами. Это заметно было и при тусклом свете. – Ни с кем не делюсь… С тобой с первой… Не хочется тебя терять, потому… Вот ты по улице ходишь с высоко поднятой головой. Ты жена уважаемого человека… Никто не посмеет сказать тебе о нём дурного слова… Никто пальцем на тебя не указывает – вон, дескать, идёт жена такого-то… А меня… – Она смахнула концом шали слёзы. – А мне чего только не пришлось наслышаться… Всякую мерзость про Харраса распространяют… Бывали такие дни – впору под поезд броситься или отравиться… «Жена предателя». В лицо такие слова говорили. Самые близкие знакомые одно время боялись разговаривать со мной. Встретят – притворяются, будто не видят. Были и такие, что уговаривали отказаться от мужа, выкинуть из головы, что он существовал когда-то. А я и по сей день не могу забыть его. Не верю я, что он мог предать Родину… Но моя личная уверенность, к сожалению, ничего не доказывает другим… Были, конечно, люди, которые верили мне, верили в Харраса. Секретарь нашего райкома Макаров мне много помог… Помог вернуться на прежнее место работы. Видишь ли, они вместе начинали войну, мой Харрас и он, в одной части. Но позже им пришлось расстаться… Товарищ Макаров не мог сказать ничего определённого о последующей судьбе Харраса… Спасибо нашим заводским старикам рабочим, – сказала Надежда Николаевна после некоторого молчания. – Они не отвернулись от меня в тяжёлые дни… Не хочется верить, Ильшат, что то время повторится, что снова поползут эти гнусные слушки. Но, если не ошибаюсь, это уже произошло… Прости, Ильшат, всё это так неприятно, тебе и слушать-то меня, верно, тяжело. Когда несчастливица изливает свои беды, у счастливой подруги голова болит. Так, кажется, у вас говорят? Нет, нет, Ильшат, не говори… В этих словах много правды… Не подумай, что я хочу обидеть или охладела к тебе. Все эти годы я бережно хранила в памяти нашу дружбу. И вот ты вернулась… Я должна была с самого начала, едва перешагнув порог вашего дома, рассказать тебе обо всём. Жизнь приучила меня быть беспощадной к себе в этом отношении, чтобы не оставлять места обидам и раскаянию.

Крепче стиснув локоть подруги, Ильшат притянула её к себе.

– Что ты говоришь, Надя! Не надо… Не обижай меня…

– Я не хотела обидеть тебя, Ильшат, но… были уже такие… И как раз те, которых я считала наиболее близкими друзьями. И потом… будь ты одна, Ильшат!.. Но ты ведь жена нашего… – Яснова запнулась.

– Какие нехорошие слова ты сказала, никогда больше, слышишь, никогда не говори их… – обиделась Ильшат.

– Прости, Ильшат, – произнесла Надежда Николаевна.

– Не воображай, Надюша, что я так уж счастлива, – вырвалось у Ильшат. – У меня тоже, может, своё горе есть, и для меня не такое маленькое… Только оно другим не видно.

И Ильшат открылась подруге, не таясь ни в чём. Она говорила о том, что её мучит ощущение, будто невидимый обруч изо дня в день всё сильнее сдавливает грудь, мешая дышать, жить, радоваться, даже горевать, даже ненавидеть. Не скрыла и того, как постепенно всё больше грубеют её чувства, как вся она внутренне деревенеет. Жаловалась на одиночество. Никому она не нужна, ни для какой работы не пригодна. Будущее страшит её. Если она в лучшие годы, в пору расцвета, не сделала ничего путного, то что же ей ждать через десять-пятнадцать лет? Жизнь ведь не повторяется. И превратится она в старушонку, стерегущую дом, в няньку, присматривающую за детьми сына, стирающую за ними пелёнки. Ей уже и теперь тяжело смотреть на свой диплом, на трудовую книжку, когда они случайно, бывает, попадутся на глаза. Если она не найдёт в себе силы порвать со своей теперешней жизнью, то пройдёт совсем немного времени, и эти бумаги, так много сулившие ей, останутся лишь горькими свидетелями её понапрасну загубленной, незаметно промелькнувшей в мелких домашних заботах жизни.

Хасан часто приходит с работы раздражённый, недовольный, но из-за чего, почему – Ильшат не знает, он с ней не находит нужным говорить об этом. А раз так, она лишена возможности делить с ним его горе, поддерживать его, хоть чем-нибудь помочь.

– Так вот и живу, Надюша. Трагедия, правда?..

Пора было расходиться по домам, а они всё стояли на углу, рука об руку, как бывало когда-то в школьные годы.

– Я сегодня всю ночь глаз не сомкну… – вздохнула Ильшат.

– Я тоже.

А по небу всё плыли тяжёлые, сеющие холодный дождь тучи. Изредка проглядывала на несколько мгновений одинокая звёздочка, и тут же тучи наплывали на неё.

Огни в домах гасли один за другим. Трамваи проходили почти пустые, все они шли в одном направлении – в парк.

Пролетавшие изредка мимо машины освещали фигуры двух женщин, стоявших на углу. Одна из них была в чёрном плаще, другая в лёгком осеннем пальто и шали.

9

Как ни сильна была радость старика Уразметова по поводу рождения внуков, он не мог не заметить, что в большой, дружной семье его не всё ладно.

Сорок с лишним лет уверенно держал он её в своих крепких руках. Хоть и не совершила его семья ничего выдающегося, хоть и не богата была она знатными людьми, старик пребывал в спокойной уверенности, что это была хорошая, правильная семья, живущая честным трудом, семья, стойко переносившая все испытания. И старый Сулейман имел основание надеяться, что, когда придёт его час, он со спокойной совестью сомкнёт веки. Но, похоже, чего-то где-то недосмотрел. И больше уже не в силах ничего исправить. Теперь кайся не кайся – ничего не вернёшь. Недосмотрел. Жизнь не начнёшь заново.

Тяжелее всего было для Сулеймана Уразметова сознание, что он, тревожась уже давно отошедшими от него печалями и думами молодых, вынужден по-стариковски каждый день, каждый час ждать, как бы не свалилась новая нежданная беда. Всё в нём восставало против неумолимого закона природы, и он никак не мог примириться с ним. Хотелось и теперь, как в прежние годы, когда дети были маленькими и он, встав, одним движением руки избавлял их от ребячьих невзгод и огорчений, подняться во весь рост и разогнать нависшие над его детьми тучи. Но ему самому становилось смешно от подобных мыслей. Ты что, один из рода Уразметовых? Разве в жилах твоих детей течёт не твоя буйная кровь? Думаешь, они потерпят, чтобы ты начал наводить у них в душах свой порядок? Потерпят, жди!

То, что зять не пришёл на роди́ны, оскорбило Сулеймана, но вдвойне было оскорблено отцовское сердце тем, что одинокая Ильшат явно чувствовала себя неловко на народе. Ещё тогда, когда он впервые пришёл в дом зятя, он понял, что крылья у дочери надломлены, и с того дня не находил себе покоя. Сегодня, на роди́нах, на фоне всеобщего веселья, ему ещё яснее стало, как глубока душевная рана Ильшат. «Похоже, здорово у них отношения разладились…» – подумал он. За этой мыслью потянулись вереницей другие. Не сам ли Сулейман виноват в этом? Пошёл, нашумел, старый дурак, – и вот вам, пожалуйста… Но разве он знает, как они жили до того? Неужели у Ильшат хватило выдержки в течение двадцати с лишним лет скрывать от отца душевные муки? Ни разу за всё это время он не слышал от неё ни одной жалобы на мужа. «Да-а, – вздохнул старик, – чужая жизнь – потёмки…»

…Поначалу Сулейман-абзы не обратил особого внимания на то, что Гульчира ходила мрачнее тучи, пропустил мимо ушей нелепую сплетню, пущенную о ней. Он был глубоко уверен, что дочь его сумеет сама защитить свою честь, понимал, что сплетни о ней – результат злой зависти. Не очень удивился он и тому, что влюблённые, вроде бы ни с того ни с сего, перестали встречаться друг с другом. «Кто из нас не мучился ревностью, не вздорил с любимой. Если по-настоящему любят – помирятся…» В тот день, когда привезли малышей, Сулейман намёком дал понять это Гульчире.

Но, когда он увидел, что ссора затягивается, что красные, опухшие глаза Гульчиры не просыхают от слёз, спокойствие покинуло его, в него будто шайтан вселился. Замучили сомнения. Они точили его, как мышь точит дерево.

Когда Гульчира давеча, вся в слезах вскочив из-за пианино, бросилась в комнату Иштугана, беспокойство с новой силой охватило старика. Он решил завтра же с утра взяться за Назирова, тряхнуть его хорошенько.

«Я покажу ему, шлепоносому, как смеяться над девушкой. И Акчурина – чурбана с глазами – проучу!» – негодовал старик. Но, когда ярость немного спала, решил, что лучше, пожалуй, не спешить. Поторопишься подправить бровь, да выткнешь глаз. Не лучше ли попросить невестку Марьям поговорить потолковее с Гульчирой? А может, они уже и поговорили?.. Да, лучше обождать. А придёт нужда схватить, потрясти за ворот – схватит, не посчитается, что начальники.

«Девушка – она подобна хрупкому сосуду, не будешь беречь как зеницу ока – разобьётся. Пока не сдашь хозяину, материнская душа ни минуты покоя не знает», – говорила, бывало, его старуха. Сулейман тогда посмеивался над словами жены, – они вырвались у неё как-то в пору девичества Ильшат, – а теперь вот сам плакать готов. Эх, будь жива его старуха, не болела бы у Сулеймана об этом голова. Он и не заметил, как выросла Ильшат, как ушла из отцовского дома. Думал, и с Гульчирою так будет – без шума, тихо-мирно уйдёт. «Да, не всё в жизни получается так, как ты загадываешь. Недаром говорится: пока ребёнок растёт – тяжело рукам, а вырастет – сердцу».

Ильмурза – мужчина, можно бы о нём не беспокоиться. Сверстники его, как посмотришь, давно своих детей воспитывают. В армии был. Жизнь повидал. Но Сулеймана и его судьба тревожит. Пять пальцев на руке, и какой ни отрежь – всё больно.

С той минуты, как старик узнал от Иштугана, что Ильмурза собирается ехать в деревню, в сердце его закралась смутная тревога: куда, зачем? Правда, сейчас много молодёжи откликается на зов партии, тянется в деревню. На очень большие дела, с лучшими побуждениями едут. С завода, где работает Сулейман, сколько уже народу поехало. И если его Ильмурза с той же святой целью собрался, счастливого ему пути. Сулейман только рад будет этому. Но старик слишком хорошо знал своего сына. Человек, не владеющий толком ни одним ремеслом, прыгающий, что воробей, с места на место и закончивший тем, что встал за буфетный прилавок, – сможет ли он выдержать в куда более тяжёлых условиях, чем на заводе? Бывало ли когда, чтобы человек, не умеющий у себя дома сварить похлёбку, в чужом доме сварил кашу?

Не велика штука уехать – для этого не требуется большого мужества. В старину говаривали: прежде чем ехать, подумай о возвращении. В тысячу раз лучше вовсе не трогаться с места, чем, уехав с добрым именем, вернуться опозоренным.

«Надо было женить его, непутёвого», – подумал Сулейман. Об этом он с Ильмурзой не раз и не два – раз пять уже толковал. И всякий раз слышал в ответ одно:

– Успею ещё, отец, хомут надеть, это от меня никуда не уйдёт!

Подобные ответы выводили Сулеймана из себя.

– Га!.. Боишься надеть хомут! А тебя что, без хомута на свет выпустили? Просто потянули за уши – готов голубчик! Разве не носила тебя мать в утробе? Может, скажешь, чёрт подери, не приходилось стирать за тобой мокрые пелёнки, га? Гляди, до чего спесивый мурза! Норовит по жизни вприпляску, на манер пристяжной, пройти. Нет, если ты мужчина, впрягайся коренником… Да хомут надень побольше! Надень и тяни, что есть силы, так чтоб сердце к горлу подкатывало, а не сваливай на других. Вот тогда ты настоящий джигит!

Нельзя сказать, чтобы до ушей Сулеймана не доходили слухи о том, что Ильмурза легкомысленно ведёт себя. Доходили, конечно. Не раз по этому поводу отчитывал он сына.

– Смотри, Ильмурза, – внушал он, грозя пальцем. – В роду Уразметовых не было человека, который позволил бы себе смотреть на женщину, как на игрушку. Если любили, так уж одну, на всю жизнь. Я не опущусь до того, чтобы выслеживать тебя. Моя рабочая честь не позволяет мне этого. Но если мне когда-нибудь придётся услышать о недостойном твоём поступке, пеняй на себя. Вот!..

Сегодня, после песен с друзьями, после волнений за Ильшат и Гульчиру, – да ещё и вина-то хлебнул, – сердце у Сулеймана вовсе расходилось. Вот уж который час не может он заснуть, лежит на кровати да ворочается с боку на бок. Изредка слышится, как с рёвом и гулом пролетает мимо тяжёлая грузовая машина. Весь дом дрожит. То вдруг донесётся лёгкое громыхание откуда-то с верхнего этажа – это катают детскую коляску на железном ходу. То начинают тонко и назойливо свистеть водопроводные трубы. А порой совсем будто музыка играет или ребёнок плачет…

«Чего это Ильмурза так долго не возвращается… Где мотается в такой поздний час? – думал Сулейман. – Сейчас, пожалуй, около трёх…».

До сих пор Сулейман донимал Ильмурзу за то, что тот бегал от чёрной работы, и не очень интересовался тем, где и с кем тот проводит время. Думал, своя голова на плечах, вышел из детского возраста.

Вышел!.. А как прошло детство Ильмурзы? Видел ли, следил ли Сулейман, как он рос? Нет, не следил! При мысли об этом краска стыда хлынула в лицо старого рабочего.

В детстве Ильмурза часто болел, куксился, капризничал. Чтобы он не хныкал, его баловали вкусненьким. И одевали лучше других. Помогать по дому не позволяли. Если он брался что-нибудь мастерить, отнимали, внушая: «Ты слабенький… Нельзя, сынок…» Закрывали глаза на его шалости.

Отца с его крутым нравом Ильмурза побаивался, зато чего только не вымогал слезами у мягкосердечной матери, которая ради детей готова была на всё. «Сама я в детстве ничего хорошего не видела, пусть хоть дети мои увидят».

Постепенно Ильмурза привык слоняться без дела. Давно окреп он здоровьем, а всё притворялся немощным и хилым. Видя, как стараются, помогают матери сёстры, он только нагловато посмеивался. Так в этой большой трудовой семье вырос он белой костью. И учился неважно. В семье никто ему этого открыто не говорил, но про себя каждый думал: «Не будет из него толку…»

Сейчас только Сулейман понял, какую непоправимую ошибку совершил. Вот когда сказалось. Пятнает отцовскую честь Ильмурза. А что поделаешь? Коли уж выпустил стрелу из лука, попробуй поймать её за хвост! «Выходит, я только задаюсь, что рабочий, га?! Эх, Сулейман, Сулейман! Ни одной головой из двух не подумал ты о младшем сыне своём! А теперь рад бы локоть укусить…»

Вдруг входная дверь тихо скрипнула. Кажется, вернулся Ильмурза. Сулейман проворно вскочил с постели, выглянул в залу: из-под двери комнаты Ильмурзы тянулась узенькая полоска света.

Сулейман натянул брюки и, как был, в нижней рубахе, на цыпочках прокрался в комнату сына.

Успевший наполовину раздеться, Ильмурза вздрогнул, увидев перед собой отца.

– Что не спишь, отец? Или лишнего пропустил на радостях? – вымучивая из себя улыбку, спросил он.

Ильмурза был трезв. Брюки на нём были захлёстаны грязью – видимо, издалека откуда-то шёл пешком. То, что сын не был пьян, несколько успокоило Сулеймана, но всё же чёрные глаза его глядели хмуро из-под нависших бровей.

– Не долго ли разгуливаешь, сынок, га?..

Ильмурза понял, что отец не в духе, и, по собственному опыту зная, что в таких случаях лучше не противоречить ему, улыбнулся.

– Засиделись, отец. Уезжаем… Устроили вечеринку… Нельзя было не пойти.

– Куда уезжаете? – спросил Сулейман, притворившись, что ему ничего не известно.

– В деревню.

– Вот как!..

– Ты все эти дни возился с малышами, с внуками, потому я и не говорил тебе.

Сулейман-абзы долго, испытующе всматривался в сына.

– Дети детьми… Ты для меня тоже дитя, – сказал он с обидой в голосе. – Для всех хватит места в моём сердце… Ну, хорошо… Что ты собираешься делать в деревне? Зачем едешь туда?

Ильмурза рассмеялся.

– Известно зачем… Землю пахать.

Сулейман долго сидел молча.

– Га, значит, землю пахать?.. А ты, сынок, всё обдумал хорошенько или так просто болтаешь, чтобы подурачить отца?

– Я не ребёнок, отец, – состроил обиженную мину Ильмурза.

– Потому и спрашиваю.

Оба помолчали. Наконец Сулейман потребовал:

– Ну, рассказывай!

– Что ж тут рассказывать… – передёрнул плечами Ильмурза. – Вот как приедем, тогда видно будет.

– Не поздно ли?.. Не лучше ли постараться увидеть до отъезда… Вот что, Ильмурза, – сказал старик резко, – хоть тебя и следовало бы отругать, как собаку, да надавать за то, что пренебрегаешь отцовским советом, решаясь на такое большое дело… И за многое ещё нужно бы отчитать тебя… (На красивых губах Ильмурзы зажглась и погасла усмешка.) Да-да, хотя и следовало бы пробежаться по твоей спине ремнём, но я не подниму на тебя руку. Скажи мне лучше без обмана, напрямки, без увёрток: действительно ли с хорошими намерениями едешь? Или так только – куда Вали́, туда и Гали́?.. В хвост цепляешься, едешь счастья искать?.. – Сулейман пытливо глянул на сына.

– Чем же плохо искать счастье, отец? – подхватил последнюю фразу отца Ильмурза, шаря глазами по дешёвым картинкам на стенах. Среди них были на этот раз скабрёзные, что несколько смущало его, – не прицепился бы отец. Но озабоченный Сулейман не замечал ничего вокруг. Он не сводил взгляда с Ильмурзы.

– А здесь разве нет тебе счастья, га? – спросил он зло.

– Не обязательно, отец, всем в одном месте счастье искать, – уклонился от прямого ответа Ильмурза.

Сулейман понял, что не получит от сына прямодушного ответа, и, стараясь не повышать голоса, заговорил как можно убедительней:

– Плохого ничего в том нет, сынок. Люди с незапамятных времён счастья ищут. И впредь будут искать. Человеку без счастья жить невозможно… Вот ты, – придвинулся Сулейман вместе со стулом к сыну, – говоришь, что не обязательно счастье в одном месте искать. Правильно! Присоединяюсь. Счастье – оно не золото, это золото в одном месте на приисках ищут. А родник счастья для трудового человека, где бы ты ни искал его, один – честный труд. Нелёгкое счастье у рабочего человека, зато красивое! Такого ни за какие деньги не купишь. Чтобы его найти, вот что нужно! – протянул он вперёд свои натруженные руки с короткими, толстыми пальцами. – А у нас есть ещё такие, которые вот эдак, – сделал он движение рукой, будто мух ловил, – легко хотят счастье поймать. Чёрное это счастье, сынок… Голова у тебя на плечах есть – подумай хорошенько над моими словами…

Сулейман-абзы встал.

– Покойный твой дедушка, – ты его имя как свою фамилию носишь, – бывало, говорил: «Лучше я лишусь чёрных своих глаз, чем пойдёт обо мне чёрная слава». В деревню ты едешь от завода, а значит, от рабочего класса, и если не выдержишь трудностей, сбежишь, – не только себя запятнаешь, не только фамилию Уразметовых, а весь рабочий класс.

– Ты меня не запугивай, отец, – сказал Ильмурза, мрачнея. – Я не школьник, которого в школу провожают.

– Ничего, иной раз не вредно и бородатым детям совет дать, – грубовато отрезал Сулейман. – Так вот, думай! Чему есть начало, тому и конец будет. Завтра ещё поговорим…

Сулейман пока поостерёгся открыто высказать сомнения, шевелившиеся в его душе. Может, и вправду едет человек с самыми лучшими намерениями. Зачем подрезать ему крылья? Перемена места, новый коллектив, напряжённая работа – всё это, глядишь, и в самом деле поможет, и человек там своё счастье найдёт, которого не мог найти у станка и за буфетной стойкой. Кто ищет, тот медовое дерево находит.

– Спокойной ночи, сынок.

Сулейман тихонько прикрыл дверь и осторожными шагами прошёл через тёмную залу в свою комнату. Малюток не слышно. Спят, видать, крепким сном. Ну и пусть спят, пока беззаботная пора.

Предыдущая главаГлава 5 из 12Следующая глава