Я хочу танцевать, потому что чувствую, а не потому, что меня ждут.
Я хотел еще танцевать, но Бог мне сказал: «Довольно». Я остановился.
Я есть жизнь, а жизнь есть любовь к людям.
Красота не есть вещь относительная. Красота есть Бог. Бог есть красота с чувством.
Я уже говорила, что даже улетающие в самые дальние края птицы всегда возвращаются домой. Альбатрос, в гордом одиночестве парящий многие годы над океаном, не касаясь суши, спящий в воздухе и никогда не встречающийся с собратьями, рано или поздно возвращается в свою колонию – в место, где родился.
У меня начисто стерлись воспоминания о том, как я попала в больницу после аварии. Из-за сотрясения мозга я не могла связно говорить или назвать свой адрес. Я даже не помню, что пила воду и разговаривала, как в том уверяли меня медсестры – по всей видимости, я несколько раз звала маму.
Рентген показал, что я сломала ребро, правую голень и еще множество мест в обеих ступнях. После ортопедической операции я сорок восемь часов не приходила в себя. Когда ко мне полностью вернулось сознание, медсестра как раз измеряла мои показатели.
– Ой, пока вы спали, к вам приходил ваш партнер, – проговорила она с улыбкой. – Провел рядом с вами ночь и день, только что ушел передохнуть домой.
– Я не хочу его видеть, – сказала я. Она опустила медицинскую карту и с подозрением посмотрела на меня, словно я все еще была сбита с толку после ушиба головы. Я прикрыла глаза и слушала, как она в тишине записывала мои данные, будто расстроенная тем, что на мгновение позволила себе быть фамильярной. Но Сашу ко мне в палату больше не пускали.
Мы с ним все же поговорили – по телефону. Еще до того, как я произнесла хоть слово, он уже знал, что мне все было известно. Он не пытался что-либо отрицать. Он молча слушал, пока я набрасывалась на него со всей возможной жестокостью. Однако все это было ни к чему, я ощущала себя Полифемом, ослепленным циклопом, кидающимся камнями в быстро уплывающий корабль Одиссея. Я уже была побеждена, а он уже меня покинул.
Он занервничал только однажды: когда я обвинила его в том, что он никогда меня не любил.
– Ты можешь мне не верить, – с болью в голосе проговорил Саша. – Боже мой, я любил тебя. И все еще люблю. – Он сопел и вздыхал, и я представила себе его с закрытыми глазами, сжимающим двумя пальцами переносицу.
– Так, значит, поступают с людьми, которых любят? – спросила я.
– Нет, знаю, что не так, – слабо отозвался он. – В жизни не всегда получается совмещать то, что думаешь, то, что говоришь, и то, что делаешь. Но не потому, что я не хотел, Наташа. Одному Богу известно, как я старался.
– Недостаточно сильно, Саша. – Я покачала головой, словно он мог меня видеть. – Скажи: ты разлюбил меня? Теперь твои симпатии – на той стороне?
Саша на мгновение задержал дыхание.
– Нет, – наконец сказал он.
– Не говори «нет», просто потому что боишься. Трус.
– Не в этом дело. Просто не люблю.
– Вы переспали.
– Я поддался соблазну.
Я глубоко вдохнула и не позволила себе поинтересоваться почему. Не существует причин, по которым кто-то чувствует любовь, склонность или близость. С Сашей это просто случилось, как случается со всеми нами.
Я сказала ему, чтобы он съехал с квартиры до того, как я выйду из больницы. Через неделю я вернулась домой и обнаружила, что все его вещи были послушно вывезены. Меня задело, что он ничего не оставил для меня: ни письма, ни цветов в вазе с пожеланиями скорейшего выздоровления. Только ключ в центре стола. Саша не был романтиком. Единственным прощальным жестом от него стала оплата всех моих больничных расходов, о чем я узнала только на первом приеме у врача-реабилитолога для последующего наблюдения.
Доктор признал, что мне повезло остаться в живых и что операция моя прошла отлично. Ни то, ни другое не казалось правдой. Каждый день я часами занималась физиотерапией, но потребовался год, прежде чем я смогла хотя бы нормально ходить. Я была глубоко подавлена моим состоянием и отвечала мертвой тишиной всем, кто выходил на связь. В этой группе людей заметно не хватало Леона, который ни разу не справился обо мне. Через несколько недель даже этот поток сообщений от друзей пошел на спад, и я осталась наедине с собой.
Поскольку я не танцевала, о том, куда подевался Саша, я узнала последней. Именно Габриэль, который всегда был более лоялен ко мне, рассказал, что Саша как с цепи сорвался, назначал свидания всем без разбору, уложив в постель половину кордебалета, и наконец решился съехаться с Тейей. Габриэль также сказал, что Саша отвязно веселился на вечеринках и много пил, что у него были мешки под глазами, что он пропускал половину общих классов, что как-то на «Дон Кихоте» он подвернул голеностоп, приземляясь с saut de basque, и плюхнулся на задницу, после чего дублеру пришлось довести представление до конца. Габриэль наверняка считал, что эти новости меня порадуют. Я поблагодарила его и попросила больше не упоминать о Саше.
Впервые в моей жизни времена года проходили безо всякого смысла. На приеме у врача меня поставили в известность, что это депрессия. Я ни с кем не общалась и ела, только когда не могла спать из-за голодных колик. К списку обезболивающих добавили антидепрессант; и я, вечная отличница, неукоснительно принимала все, пока мир с приятной нежностью не отступил от меня. Острые углы и контуры смазались, шумы и свет смягчились, и воздух обволакивал меня, как теплая вода в ванне. Я стала пропускать физиотерапию. Мне казалось, что не было резона собирать по кусочкам мое изломанное тело. Тот, кто заявляет, что ты прекрасна в разбитом состоянии, никогда не танцевал.
Лоран позвонил мне, чтобы узнать о моем состоянии, и я заявила, что хочу уйти со сцены. Он противился моему решению совсем недолго, чтобы не показаться грубым; я слышала в его выдохе намек на успокоение. Лоран относился ко мне с симпатией, но он всегда думал в первую очередь о благополучии труппы. По правде, расположение он питал не ко мне, а к тому, как я танцевала, и сокрушался Лоран по поводу того, что потерял танец, а не танцовщицу.
Почти через два года со дня аварии о моем уходе было объявлено с предельной серьезностью и торжественностью. Лоран, уважаемые педагоги и остальные звезды балета со всего мира отдавали мне дань почтения, будто я только что умерла. Некоторые поклонники рыдали в интервью, узнав об этой новости. Парижская опера доставила мне через канцелярию целую гору цветов и подарков, которых хватило бы, чтобы насыпать могильный курган.
К тому времени, как завяли подаренные цветы, казалось, что все уже двинулись дальше. Именно в этот момент мне посреди ночи позвонила Света. Я не общалась ни с ней, ни с кем-либо еще из Питера уже несколько лет, но Света отбросила все любезности и сразу перешла к делу. Мама попала в больницу с острой болью в животе. Мама предположила, что у нее обострилась язва, и доктор согласился. Но ей все равно сделали рентген, чтобы удостовериться в диагнозе, и обнаружили, что у нее не язва, а рак тела матки. Врач хотел немедленно ее госпитализировать, но мама настояла, чтобы ее отпустили домой. Неделей позже она скончалась.
Первой моей мыслью стало нежелание поверить в случившееся. Второй – что так все и было и что мне нельзя паниковать и терять голову. Я не заплакала и не рухнула на пол. Через несколько часов после звонка я купила билет на первый попавшийся рейс до Питера и понеслась в аэропорт. Когда я добралась до стойки авиакомпании, сотрудница заявила, что есть проблемы с регистрацией в системе. Сначала я подумала, что перепродали уже купленное место, и предложила оплатить место в первом классе или билет на ближайший рейс, все что угодно, лишь бы добраться домой. У меня мать только что умерла, объяснила я. Девушка извинилась и подозвала коллегу рангом повыше; тот даже не взглянул на меня, пока разбирался в материалах. Даже несмотря на свою подавленность, я начала раздражаться, повысила голос. Подошел представитель воздушно-транспортной жандармерии в голубой форме, и я утихомирилась. Жандарм попросил меня проследовать за ним.
– Я сожалею, что вышла из себя, но поймите: у меня билет на самолет, который улетает меньше чем через час, а меня отказываются зарегистрировать на рейс, – сказала я как можно более спокойно, не отходя от стойки. – Я только что потеряла мать. Мне надо домой.
– Вас зовут Наталья Леонова? – спросил жандарм, и я кивнула. – Вы значитесь в черном списке ГУВБ. Прошу вас: следуйте со мной.
В спецприемнике полицейского участка аэропорта Шарль-де-Голль мне стало известно следующее: я представляла угрозу для национальной безопасности, в связи с чем мне было запрещено прилетать во Францию и покидать страну; это было связано с громкими заявлениями Саши о текущих событиях и его общеизвестными пророссийскими взглядами. Жандарм спросил:
– Что вы знаете о позиции Александра в отношении Крыма? – Обкусывая заусенцы, я объяснила, что это было давно. С момента Сашиного срыва прошло пять лет, и он понес должное наказание. Саша все больше сожалел по поводу импульсивного заявления и пытался восстановить репутацию. К тому же – и это было самое важное – я уже никоим образом не была связана с Сашей, потому что мы разорвали помолвку и не поддерживали отношения. Я была против любых конфликтов, считала себя другом как русских, так и украинцев и никого не судила по национальному признаку или месту рождения.
Жандарм, не прерывая меня, записывал ответы и делал пометки. Я пропустила рейс, но ни его, ни меня это уже не волновало. Напевая какую-то песенку, жандарм поднялся; затем он снял фуражку с козырьком, пригладил редеющие волосы и вернул головной убор на место.
– Скоро вернусь. Вам что-нибудь нужно? Воды? – поинтересовался он.
– Я хочу переговорить с моим адвокатом, – ответила я.
Жандарм, приподняв брови, кивнул. Когда он вышел, я позвонила единственному человеку, который пришел мне на ум.
– Алло? Наташа? – Я не верила, что она взяла трубку всего через несколько гудков.
– Бехназ, простите, что беспокою вас так рано утром. Мне нужна ваша помощь, – сказала я, разглядывая окровавленные заусенцы. Следующие десять минут Бехназ безмолвно слушала, пока я объясняла, что стряслось.
– Простите, Наташа, – наконец сказала она. – Я хотела бы вам помочь. Но это не моя специализация. Я не практикую во Франции – выступаю только в судах Англии и Уэльса. Давайте я попробую кого-нибудь порекомендовать вам.
– Спасибо. Заранее благодарю, – проговорила я.
Бехназ повесила трубку и никаких контактов мне не отправила.
Следующим я набрала Лорана, который находился в своей машине по пути в театр. Он внимательно меня выслушал и заявил, что перезвонит, как только наведет справки. Через два часа он снова связался со мной.
– Я переговорил с министром культуры, он прямо сейчас лично общается с жандармерией. Из Шарль-де-Голль мы вас вытащим, это нетрудно, – пояснил Лоран, отбросив характерный для него апломб по поводу собственной значимости и влияния. – А вот с отлетом в Петербург сложнее, вы все еще в черном списке.
– И все из-за того, что наговорил Саша? Какая нелепость. – Мне едва удавалось связно говорить. Казалось, я уже много дней сижу взаперти в камере за стальной дверью. У меня не получалось вспомнить, когда я в последний раз спала, пила или ела хоть что-то.
– Нет. Саша спровоцировал расследование, но наша разведка, по всей видимости, узнала еще кое-что о вашей жизни в России. Судя по всему, трудоустройство в Большом театре вам обеспечили в Кремле, на самом высоком уровне. – Лоран отбарабанил фамилии, которые чаще упоминались в связи с международными конфликтами, а не с балетом. – Вас считают не просто бывшей невестой угрюмого танцовщика. Предполагают, что вы как-то связаны с российскими властями.
Я сухо засмеялась, и Лоран позволил мне выплеснуть эмоции, прежде чем продолжил:
– Итак, министр и я можем поручиться за то, что вы артистка Парижской оперы, и отвезти вас обратно в вашу квартиру. Но допустить вас на рейс – за пределами даже моих возможностей. – Он замолчал, и я услышала щелчок зажигалки, за которым последовал долгий выдох. – Ужасная новость о вашей матери. Понимаю, что вы хотели вернуться на родину, чтобы проститься с ней.
Когда мы закончили разговор, жандарм открыл дверь и сказал, что я могу ехать домой. Измученная и не уверенная в том, сколько сейчас времени и какой сегодня день, я выкатила чемодан из терминала. Габриэль отвез меня домой и заставил съесть еду навынос, которую он купил по дороге. После этого я несколько дней не могла встать с кровати. Я пропустила мамины похороны, но была слишком больна, чтобы даже осознать это. Я думала, что уже опускалась на дно, но все прошлые разы не шли ни в какое сравнение с этим. На дне океана есть горные гряды и долины, так вот я полетела с подводного обрыва на дно дна. Я принимала лекарства и напивалась до потери сознания.
Звонил телефон. Я не отвечала. Позже я услышала шум за входной дверью. Последовали дальнейшие звонки, и игнорировать суматоху я уже просто не могла. Я попыталась подняться с кровати и обнаружила, что ноги не держали меня. Я рванула с матраса, упала на пол и доползла до входной двери. Открыла. И человек, которого я меньше всего ожидала увидеть, вошел и подхватил меня.
– Наташа, – проговорила Соня, подтащив меня к дивану. Она, похоже, испытала шок при виде ужасающей грязи и толстого слоя пыли. – Бехназ рассказала, что случилось. Я могу помочь. Но сначала надо привести тебя в порядок.
Она наполнила ванну, раздела меня и уложила в воду, будто я была тряпичной куклой. Я не сопротивлялась и не разыгрывала скромность. Мы осторожно кружили друг вокруг друга в Париже, и я считаные разы видела Соню за прошедшие годы. Но в юности мы были близки, и ей, похоже, казалось естественным позаботиться обо мне.
– Помнишь, – начала она, пока я отмокала в горячей воде, – тот вечер, когда мы ходили на «Лебединое озеро» с Сережей, Ниной и Андреем? Я не хотела идти, а ты меня все уговаривала и тащила за собой. Бойлер снова сломался, и я приняла душ за тридцать секунд. А ты ждала в кабинке рядом с вязаной шапкой, чтобы сразу надеть ее мне на голову. И потом я то же самое сделала для тебя.
– От одного воспоминания меня в дрожь бросает, – заметила я. – Саша всегда высмеивал меня за мою любовь к горячим ваннам, а я ему говорила, что даже зубы холодной водой не чищу. Потому что возненавидела постоянный холод, еще когда мы были маленькими.
После ванны Соня нацепила на меня халат и уложила отдыхать на диван, а сама пошла менять постельное белье и разгребать завалы. Ее помощник привез нам супа, хлеба и сока. За едой Соня и объяснила мне, что отец ее бойфренда – влиятельный политик – уберет меня из черного списка и что она свяжется со мной, как только можно будет купить билеты в Питер.
– Ты не обязана все это делать для меня, – сказала я. Мне было стыдно, что я всегда обращала внимание на недостатки Сони и никогда не отдавала должное ее достоинствам. – А знаешь, я же тебе страшно завидовала.
– А я страшно завидовала тебе, Наташа. Иногда я понимала, чего ты от меня хотела, и сдерживалась, чтобы дать тебе это. – Соня подтянула ноги и прижала колени к груди. – Я видела, что с тобой происходило. Ты злилась. Но думаю, что в конечном счете ты беспокоилась за меня, поскольку я чувствовала все то же самое.
Соня заходила ко мне каждый вечер, пока не сняли запрет на перелеты. А через неделю она отвезла меня в аэропорт. Самолет описал в воздухе большую дугу, беря курс на восток. Из иллюминатора Париж уносился прочь лужей света после обильного дождя.
Утро следующего дня после того, как Нину произвели в прима-балерины. Я всю ночь спала беспокойным сном. В восемь сорок пять из постели я набираю Нину.
– Алло? – шепчет она.
– Еще раз поздравляю. Как себя чувствуешь?
– Как во сне, – бормочет Нина sotto voce. – Нереально. Все думаю, что кто-то отнимет у меня это достижение. – Слышится осторожное шуршание, и я представляю, как Нина отворачивается от спящего на другой стороне кровати Андрюши. Счастье иметь друзей, которые отвечают на звонок, даже лежа в кровати с супругами.
– Расслабься и насладись этим, Нина.
– Что ты решила по поводу Саши? – спрашивает она, меняя тему разговора.
– Ничего, – отвечаю я, проверяя часы на столике. Без двенадцати девять. – Я только что отпустила Сашу. Не хочется снова его видеть и бередить едва зажившую рану.
– Понимаю, – легко произносит Нина.
– Но?
– Мне кажется, что если бы ты на самом деле хотела бросить танцевать, то не позвонила бы мне. Выглядит так, будто ты хочешь, чтобы тебя уговаривали согласиться. – Слышу, что Нина уже поднялась и пришла на кухню.
– Не перестаю удивляться, насколько ты хорошо меня знаешь. – Покачивая головой, я тоже отправляюсь за стаканом воды. – Проще было бы отказаться, если бы я вчера не побывала на твоем выступлении.
– Знаешь, ведь прошлый вечер выдался для меня не самым лучшим, – признает Нина. Так вот почему ее съедают сомнения – потому что ее талант отметили после того, как она сбилась, а не тогда, когда она была по-настоящему собой довольна. – Но об этом мы поговорим потом. Звони Дмитрию. Скажи, что станцуешь с Сашей.
И тогда я понимаю кое-что, что не давало мне покоя в первые несколько дней в Питере, до того, как на меня все навалилось.
– Это ты рассказала Дмитрию, что я вернулась?
Нина вздыхает.
– Сердишься на меня? Он знал, что ты когда-нибудь вернешься, и сказал, что ты снова будешь танцевать. Так что, пожалуйста, не злись.
У нее такой расстроенный голос, что мне приходится пошутить насчет того, что ей следует в дальнейшем при каждом моем появлении в городе извещать об этом Дмитрия и всех остальных моих давних врагов. Наконец я прощаюсь с Ниной и набираю его номер. Когда я сообщаю ему, что готова выступить с Сашей, Дмитрий смеется и отвечает:
– Прекрасно, потому что он прилетел прошлой ночью.
За три дня до премьеры «Жизель» и за два дня до первого прогона на сцене я захожу в репетиционный зал за час до начала класса. Я не танцевала три дня, что немыслимо в неделю выступления. Пропуск одного класса в неделю ощущаешь сама; пропуск двух отмечает педагог; пропуск трех замечает зритель. Я подшиваю пуанты, растягиваюсь и разминаюсь, пока Света и Вера Игоревна вместе дружно не заходят в зал. За прошедшие месяцы они, похоже, сблизились на фоне фортелей моего своенравия. Педагоги раскладывают свои вещи у зеркал, обмениваясь понимающими взглядами закаленных в бою товарищей.
Когда мы собираемся приступить к разогревочным tendus, мое сердце едва не останавливается, когда я вижу высокую фигуру Саши в открытом дверном проеме.
– Простите за опоздание. Приехал в Питер всего несколько часов назад, – оправдывается он. При виде Саши дамы неосознанно приосаниваются – даже Вера Игоревна, которая обычно сварлива с очаровательными молодыми людьми точно так же, как и со всеми остальными; ее брюзжание предназначается в равной степени всем танцорам. Но, если бы опоздала я, – она отчитала бы меня как маленькую девочку. А к нему она идет с протянутой рукой.
– Рада с вами наконец-то познакомиться, Александр, – говорит Вера Игоревна, горячо пожимая Сашину руку. – Это моя коллега, Светлана Тимуровна.
Света воркует с Сашей, перечисляя ее любимые роли в его исполнении и судача по поводу артистов Большого и Мариинского. Это тянется настолько долго, что Вере Игоревне приходится грубо встрять:
– Так, у нас очень много работы на сегодня. Начинаем. – Музыку возобновляют с разогревочных tendus, что спасает нас с Сашей от неудобного воссоединения перед педагогами. Я подозреваю, что Вера Игоревна и Света все подстроили заранее, и ощущаю еще большее почтение к их безграничной мудрости.
Пока мы занимаемся у станка, я бессловесно вновь знакомлюсь с Сашей. Первое впечатление – он вообще не изменился с тех пор, как я его видела в последний раз два года назад. Золотистые волосы почти до плеч. Худое и подтянутое тело с рельефным торсом, напряженными сухожилиями и аккуратными впадинами. Но истина всегда открывается в танце. Во время tendus передо мной человек, который с особой осторожностью выполняет базовые движения, потому что с возрастом те становятся более приятными – и менее болезненными. На adagio я замечаю, насколько бережно он относится к своим изношенным бедрам и спине. Вот и grands battements: наивысший расцвет его сил уже миновал, но он еще не готов сдаваться. Саше тридцать пять, и он только-только вступил в собственное пятилетие затухания в качестве танцовщика. Мы часто говорили с ним об этом. Саша всегда готовился к неизбежному – но, когда этот момент наконец наступает, все равно удивляешься и расстраиваешься.
Мы отходим от станка, выполняем несколько упражнений на середине зала и приступаем к соло в первом акте. Теперь уже нам не спрятаться: придется смотреть друг другу в глаза, держаться за руки и танцевать вместе. Мы до сих пор еще даже не поздоровались, но это ничего. «Привет» и «как дела» в нашем случае – фарс; эти слова были бы ненужными и даже фальшивыми. Все, что нам надо друг другу сказать, мы гораздо лучше можем выразить в танце.
Вера Игоревна объясняет нам особенности постановки в Мариинке. Потом мы проходим весь первый акт без остановки. В первом акте Жизель влюбляется в Альберта. Она думает, что знает, какой он человек, но он скрывает от нее, кто он на самом деле. Когда правда открывается, Жизель сходит с ума и умирает. По настоянию слуги безутешный Альберт покидает сцену. Жители деревни оплакивают Жизель, и занавес падает.
Саша закрывает лицо руками. Света накрывает его плечи плащом и жестом призывает: «Бегите, ваше сиятельство!» И он скрывается в углу, где переводит дыхание до окончания музыки. Я все еще лежу с закрытыми глазами посреди зала, но чувствую на себе его пристальный взгляд, словно я – появившийся на заре на линии горизонта корабль.
На следующий день мы прорабатываем весь второй акт и целиком прогоняем балет. Мы все еще ни словом друг с другом не обмолвились – благодаря стараниям наших говорливых педагогов.
В лесу наступила ночь. Саша посещает мою могилу. Он кладет лилии у креста. Преисполненный сожаления и вины, он становится на колено и одной рукой прикрывает лицо. Я появляюсь с двумя стеблями лилий. Он пытается поймать меня, но я дымкой уношусь от него, оставляя после себя только цветы. Он стоит, охваченный отчаянием. Я проношусь сверху и осыпаю ему голову дождем из лилий. «Теперь я лишь призрак, но вот знак, что я по-прежнему тебя люблю». Он держит цветы у сердца, замерев в надежде.
Прибывают виллисы с их мстительной повелительницей Миртой, которая приговаривает Сашу к смерти. Я вылетаю вперед и встаю между ними, оттесняя Сашу к моей могиле. Там он находится под защитой креста, и жезл Мирты переламывается пополам. Чтобы умиротворить Мирту, я танцую вместо него – но мой танец вынуждает Сашу выйти из прибежища, и он начинает танцевать со мной. Виллисы разводят нас. Мы вырываемся из их хватки и обнимаемся.
После нашего pas de deux черед моей вариации. Та же самая хореография, которую я уже исполняла десятки раз. Но сейчас она вытягивает из меня что-то новое. Бывает так, что не вы правите искусством, а искусство правит вами. Будто кто-то выкрутил кран, а вам – бедной чашечке – остается ловить воду, причем не обычную, а воду жизни, каждая капля которой бесценна. И при этом вы понимаете, что вы – лучшее вместилище для этой жизненной влаги, а потому вы покойны и делаете все, что в ваших силах, ведь именно это и требуется – ни больше ни меньше.
Когда я убегаю, к своей вариации приступает Саша. Я много раз видела, как он ее исполняет, и теперь замечаю – что-то изменилось. Вот рука у лба, которую я не узнаю, новое port de bras к chassé pas de bourrée. Дело не в том, что Саша так никогда не танцевал Альберта. Я никогда не видела, чтобы кто-то так его когда-либо танцевал. От понимания причин этой перемены у меня застилает глаза.
Однако виллисы непримиримы. Мирта приказывает Саше танцевать, пока он не падает в изнеможении. Я молю о пощаде, но просьбы бессмысленны. Мирта готова отнять его жизнь.
И тут вдалеке слышен звон церковных колоколов. Рассвет.
Виллисы пропадают, как туман. Саша поднимается, и мы танцуем наше последнее pas de deux в розовом свете восходящего солнца. Настал мой черед вернуться в могилу. Саша бежит за мной, преграждает мне путь, скрещивая руки. «Не уходи. Оставайся со мной». Но мне нельзя дольше задерживаться. Перед тем как покинуть его, я дарю Саше последнюю лилию. «Я прощаю тебя». Оказавшись один посреди залитой светом поляны, Саша плачет и подносит лилию к губам.
Когда музыка замолкает, Вера Игоревна выходит из зала, а Света поворачивается к нам спиной, утирая слезы. Саша лежит по центру зала, а я свернулась в углу, и мы оба плачем, неспособные утешить друг друга.
Саша застыл в напряженном ожидании, пока Вера Игоревна и Света собирают вещи. Я стягиваю пуанты медленно, чтобы у него не оставалось иного выбора, кроме как последовать за педагогами. Когда шаги затихают, я поджимаю ноги и закрываю лицо руками.
– Наташа, – зовет мужской голос.
Я поднимаю голову, думая, что это Саша, но передо мной Дмитрий.
– Поговорим? – спрашивает он и заходит, не дожидаясь ответа. Он берет стул, ставит его рядом со мной и садится с привычным изяществом. Уход из танцовщиков не лишил Дмитрия прежних навыков. Известно, что он нередко произвольно демонстрирует хореографию без разминки.
– Репетиции с Сашей прошли хорошо. – Дмитрий закидывает ногу на ногу и сплетает руки на колене. – Я наблюдал за вами из кабинета. Вы двое – что-то раскрываете друг в друге.
Я пожимаю плечами, во мне не осталось упреков или сарказма.
– Ты и сама знаешь, что я прав. А теперь выслушай меня. – Дмитрий склоняется так близко, что я вижу его длинные черные ресницы, ярко-зеленые радужки и алые кровеносные сосуды во внутренних уголках глаз, перистые и спутанные, как веточки омелы. И я сижу и слушаю этого человека, глаза которого – темная чаща. – Сегодня ты станцевала хорошо. Но твои лучшие дни на сцене уже в прошлом, Наташа. У каждого танцовщика в жизни наступает момент, когда надо принять этот факт и продолжать танцевать. Ведь нельзя же уйти сразу, как только ощутишь, что слабеешь. И потому ты противишься слабости. Бывают даже дни, когда думаешь: «Ой, нет, я ошибся, просто день был неудачный, я смогу наверстать упущенное». А потом понимаешь, что спад – реален. И ты начинаешь скрывать и от себя, и от мира, что твое состояние ухудшается. Борешься за жизнь. Я искренне думал, что у тебя осталось больше времени. Я вернул тебя сюда, чтобы ты могла проработать у нас до пенсии, но я совершил ошибку. В тридцать четыре ты не сможешь танцевать Жизель так же хорошо, как раньше, когда ты не понимала, что твои дни в балете сочтены. Больно теперь думать: «И зачем я впустую растратила свои способности, как же я не углядела!» Знаю, это мучительно. Вероятно, ты не поверишь мне, ведь я танцевал отлично и даже идеально много раз… Но если быть откровенным, то в моей жизни было всего несколько случаев, когда я танцевал лучше, чем мне позволяли человеческие возможности, танцевал так, будто не мог ошибиться, танцевал так, будто я бог. И, когда это произошло в последний раз, я обезумел. Дни, месяцы, годы скапливались как песчинки, пока я маниакально добивался того же превосходства – хотя бы еще один раз. Может быть, ты все еще готова отдаться течению времени. Предвкушать «Жизель», возможно, «Маргариту и Армана», современные постановки, где тебе не надо будет перенапрягаться. Но я думаю, что тебе пора остановиться, пока ты на коне. И тогда ты будешь легендой, а не неудачницей. Таков был мой личный выбор.
Я облизываю сухие губы и смотрю на него из-под полузакрытых век.
– Ты заставил меня вернуться, а теперь умоляешь снова попрощаться с балетом. Ты серьезно?
Он усмехается.
– Не надо вечно ожидать подвоха. К тому же у меня к тебе предложение. Должность заместителя худрука балетной труппы Мариинского театра. И кто знает? Может быть, если я через несколько лет перейду на другую работу, то ты сможешь занять мое место. Если все сложится, ты станешь одной из немногих женщин на посту художественного руководителя труппы мирового уровня. И, естественно, первой такой женщиной в истории Мариинки.
Первая женщина во главе балетной труппы Мариинского балета. Даже до всей этой политической встряски, которую мне пришлось пережить, я никогда не думала о возвращении в Россию насовсем, а уж тем более в Мариинку. Но я не могу отрицать, что чувствую себя обязанной попробовать – разумеется, если только это не очередная подстава от Дмитрия.
– Почему я должна тебе верить? Отношения у нас не сказать чтобы теплые. – Я мотаю головой. – Не понимаю, почему ты хочешь работать со мной.
– Хочешь правду?
Я киваю.
– Ну, во-первых, иногда мне кажется, что ты моя копия. А во-вторых – и к моему величайшему сожалению – ты самая обожаемая балерина в мире. И это заслуженно. – Дмитрий встает со стула и возвышается надо мной на длинных, сильных ногах, которые напоминают крепостные башни. – Никому не рассказывай, что я такое сказал. Даже мне. Увидимся на прогоне. – И с этими словами Дмитрий разворачивается и выходит.
За день до спектакля мы проводим первую и единственную генеральную репетицию. Меня сразу же смущают остальные артисты. С того первого дня я больше не ходила на общие занятия, и все мои репетиции были закрытыми, безопасными. Наша Мирта – Катя Резникова, которая никогда не проявляла ко мне даже нечаянного радушия – никаких случайных «приветов» или приглушенных «спасибо». Катя по-прежнему не обращает на меня внимания, пока мы разогреваемся бок о бок. И я почти что уважаю ее за такое постоянство.
Мой дискомфорт усиливается в присутствии Дмитрия, который сидит по центру партера с напоминающим мороженое в вафельном рожке микрофоном. Каждый раз, когда один из крестьян или призраков делает что-то не так, он поименно выкрикивает коррективы: «Выше переднее плечо на первом arabesque, Маша. Пожалуйста!» или «Тяни колено, Влада. Ради бога, вытягивай ногу до конца! Пожалуйста!». Это «пожалуйста» в конце каждой правки звучит скорее угрожающе, чем умиротворяюще. Ко всему прочему Дмитрий, Саша и я впервые оказываемся вместе в театре с того вечера, когда Дмитрий танцевал Меркуцио. Саша, вероятно, это понимает; скорее всего, осознает это и Дмитрий. Я вынуждаю себя забыть, кто я, и становлюсь Жизелью.
По окончании репетиции я заглядываю в партер, где сидят Вера Игоревна и Света. Они кивают мне и улыбаются, излучая неуверенный оптимизм. Значит, дурой я себя не выставила, но партию станцевала не лучше, чем раньше. И это очевидно. Я представляю, как закрываются слезные протоки. Кажется, это работает, и мои глаза остаются сухими в окружении членов труппы.
В уединении гримерки солистки я развязываю пуанты, вылезаю из костюма и надеваю пальто, которое мне одолжила Нина. К тому времени, как я покидаю театр, уже стемнело, и горят все уличные фонари, превращая город в подобие зрительного зала. Необычайно холодно для осени, и я кутаюсь в воротник пальто. И тут же чувствую едва уловимое тепло. Тепло нарастает, пока не оказывается совсем рядом со мной, придерживая меня за плечо.
– Мы можем поговорить? – просит Саша.
Ему на лицо падает свет фонаря. Я замечаю, что в уголках его глаз, бровей и губ деликатно и неприметно наметились, как трещины на замерзшем озере, тонкие линии. Возможно, в золоте его волос уже много серебра.
– Я… О чем нам разговаривать? – Я не останавливаюсь.
– Я понимаю, что ты все еще зла на меня. Но, пожалуйста, удели мне немного времени. – Он указывает в сторону ресторана недалеко от нас. – Дай мне полчаса.
Я сдавливаю ладонями виски.
– Ладно, – отвечаю я, и лицо Саши светлеет.
Заведение без изысков. Над головой гудят лампы дневного света, а в виниловые кресла впечатался пикантный запах жареного лука. Мы садимся в углу, и я позволяю Саше заказать нам вареники, борщ и салат. Когда официантка уходит, Саша кладет руки на стол и внимательно разглядывает свои большие пальцы.
– Мне искренне жаль, что все так вышло, – наконец говорит он.
– Без разницы. Мне уже все равно.
– Разница есть, и мне лично не все равно. Ты меня не простила.
– Так вот ты о чем? Хочешь моего прощения? – Я хмыкаю. – Ты неисправим. Между нами все кончено – и это лучшее, что я могу для тебя сделать. Я должна быть хотя бы чуточку добра и к самой себе.
– Я не это имел в виду! Ты не должна меня прощать. Я о том, что тебе еще больно. И мне тоже. – Саша утирает покрасневший нос и смотрит в окно. – Я не знал, как тебе честно признаться в этой слабости. Было проще изображать, будто ее не существует. И, пока никто ничего не знал, мне казалось, что она нереальна. Если бы ты меня не застукала, то я бы продолжал прятаться.
Официантка возвращается с заказом, и Саша откашливается. Он сначала передает блюдо мне, а потом уже придвигает тарелку к себе, и несколько минут мы изображаем, что едим.
– Я тебе рассказывал когда-нибудь о пчелах? – говорит он, откладывая вилку.
Я качаю головой.
– В Донбассе дедушка разводил осмий, чтобы те опыляли наши фруктовые деревья. Осмии меда не производят, но у них к тому же нет и жал, они – милейшие существа. Когда я был маленький, я часто стоял у их улья, наблюдал, как они вылетали из него и возвращались обратно. Иногда они залетают головой вперед, иногда задом – как машинки на парковке. С наступлением сумерек я заглядывал внутрь и видел их спящие головки или задние лапки. Осмии несколько недель собирали пыльцу, откладывали яйца, запечатывали вход в улей и умирали. А в конце сезона дедушка разбирал улей на дюжину деревянных дощечек, в которых лежали коконы. Укладывал их в банку и прибирал на зиму в сарае. В начале весны он разламывал дощечки – в каждой было по четыре-пять коконов, размером с фасолину. Дедушка укладывал коконы в улей и выставлял тот на солнечную сторону сада, но не все осмии просыпались сами. Через несколько дней дедушка собирал невылупившиеся коконы в миску и заносил их в дом. Он садился за стол и ножничками делал маленький надрез в верхнем слое коконов, чтобы выпустить пчелок на волю. Малышки всегда появлялись какими-то смущенными, сбитыми с толку. Дедушка убирал их в разные стеклянные банки, и пчелки ползали там какое-то время, пока не наставало время отнести их в сад. Как-то вечером я наблюдал за ним и спросил, могу ли помочь. Я очень обрадовался, когда маленькая пчела – о чудо! – показалась между моими пальцами. Потом еще одна и еще одна. А вот со следующей что-то было не так. У нее будто не было тельца, а крылышки были вполовину нормальной длины. Я с ужасом понял, что, надрезая яйцо, нечаянно разрезал пчелку надвое. А она ползала, еще живая. Я вынес ее в сад и положил на цветок в надежде, что она хотя бы попробует нектар за краткий остаток жизни. Я плакал, хотя знал, что осмии не живут больше нескольких недель – и, в конце концов, это была просто пчела, а не собака, не кошка и даже не корова. Потому что, знаешь, я любил этих пчел. Я любил и ранил их. Все время думаю об этом. – Саша прижимает пальцы к внутренним краешкам глаз. – Я любил и ранил тебя. Мне очень, очень жаль.
Я чувствую, что он хотел рассказать мне об этом очень давно. В моих мыслях возникает образ Саши в детстве, а потом и все последующие Саши – неопытный и вспыльчивый в юности, великолепный после двадцати лет, страстный, общительный, равнодушный, неистовый, неуверенный, дерзкий. Все эти Саши накладываются друг на друга и наконец растворяются в Саше, который сидит напротив меня. Он два года ждал и прилетел сюда по первому зову, чтобы рассказать мне это.
– Все в порядке, – говорю я. – Я понимаю. Я тебя прощаю.
Саша тянется через стол и берет меня за руку.
– Ты – единственный человек, которого я когда-либо любил, – заявляет он. Когда я ничего не отвечаю, он притягивает мою руку к губам. – И все еще люблю.
– А как же Тейя?
– Мы расстались несколько месяцев назад. По обоюдному согласию. Но мы бы в любом случае долго не продержались. – Он сжимает мою руку в своих. – Наташа, нам с тобой на роду написано быть вместе. Мы не из тех людей, которые легко сходятся и расходятся, больше никогда не вспоминая друг о друге. Потом, когда мы будем оглядываться в прошлое, эти два года будут нам казаться случайным сбоем. Я несчастлив. Я могу прожить достойную жизнь без тебя, но эта жизнь не будет выдающейся и честной. Она не будет чудом, сказкой, сном наяву. Ты знаешь, о чем я. И ты согласна со мной.
Я киваю, и Саша еще крепче сжимает мои ладони.
– Я хочу прожить с тобой остаток жизни. Иметь с тобой детей. Все делать вместе, – продолжает он. К его щекам вернулся цвет.
– Я скучаю по тебе, – начинаю я. Взгляд застилают слезы, которые я сдерживала весь день. Перед глазами расцветает жизнь, которую он описывает, – искусство, семья, близость, подобно страницам в книге. Я опускаю подбородок и сжимаю его руку. Не отпуская меня, он приподнимается, чтобы сесть рядом. Мне ничего не хочется в мире так сильно, как почувствовать себя в его объятиях – таких крепких, чтобы болело все тело.
К нашему столику снова подходит официантка, чтобы уточнить, будем ли мы заказывать десерт. Саша садится на свое место. Девушка убирает со стола, вытаскивает из передника счет и уходит с Сашиной банковской карточкой. И за эту минуту, в течение которой Саша держит меня за руку, словно боясь отпустить, что-то меняется. Он это тоже понимает, и блеск, который озарял его лицо, исчезает.
– А Тейя знает?
Я выдергиваю руку, чтобы утереть слезы, которые наконец-то льются у меня по щекам, и Саша не пытается меня остановить.
– Я не могу, Саша. Мне жаль тебя. Мне жаль нас обоих. И я в самом деле желаю тебе всего самого наилучшего.
Прежде чем растерять всю решимость, я поднимаюсь и надеваю пальто. Сашины глаза краснеют от слез, но он ничего больше не говорит. Мы выложили наши карты на стол. Никто не победил, но игра закончилась.
Я исполняю свой привычный ритуал накануне спектакля. Я готовлю пуанты и убираю в сумку трико и разогревочную одежду. Волосы и макияж, а потом растяжка, ванна и мази. После я ложусь в кровать с наушниками, слушаю завтрашнюю музыку. Мне снова снятся черные птицы, ураганом несущиеся вниз, но я их больше не боюсь. С наступлением утра я открываю глаза и вижу, что за ночь все запорошило. Словно птицы из моих снов превратились в снег.
В лобби я прошу позвать Игоря Владимировича. У стойки появляется управляющий в безупречном костюме-тройке даже в восемь часов утра.
– Чем могу быть вам полезен, Наталья Николаевна? – говорит он, складывая руки на мраморной столешнице. – И ни пуха ни пера вам сегодня вечером.
– О, так вы знаете об этом?
– Сложно было не заметить повсюду ваши афиши, Наталья Николаевна. И все очень взволнованы. Петербуржцы не видели вас на сцене десять лет, вы – гордость нашего города. – Управляющий застенчиво улыбается. – Уланова, Макарова, Нуреев, Барышников, Лопаткина… А теперь – Леонова.
– Ну что же, Игорь Владимирович, раз так – приходите посмотреть, как я буду танцевать, – отзываюсь я, вытаскивая два билета. – Родным и близким предоставляются места в царской ложе.
Он пораженно разглядывает билеты.
– Моей дочке восемь. Она несколько лет занимается балетом. Она сойдет с ума от счастья.
– Тогда подготовьте ее. Вы будете сидеть рядом с Ниной Березиной и Андреем Васильевым, примой и премьером Мариинского театра. – Я улыбаюсь. Управляющий сначала теряет дар речи, а потом настаивает на том, чтобы мне собрали завтрак и успокаивающий чай с вареньем с собой.
Вечер. Без пятнадцати семь. За многослойной драпировкой и деревянными экранами, выкрашенными под цвет занавеса, слышится, как на сцене разминают пуанты. Повсюду снуют, проверяя шкивы и растаскивая реквизит, рабочие сцены в наушниках. С лязгом зажигаются споты, выпуская запахи целлулоида и дыма. В воздухе также смешиваются ароматы старинного бархата, канифоли, струнных инструментов и пудры.
Я выхожу на середину сцены и ложусь. Отсюда мне слышно, как по другую сторону занавеса под нежный шелест партитур готовятся музыканты. Струнные настраиваются на открытых струнах: ми-ля-ре-соль-до. Кларнеты и флейты проносятся вверх-вниз по гаммам. Литаврист осторожно ударяет по литаврам, чтобы проверить звук, не пугая зрителей, уже рассаживающихся по местам. Возбужденные голоса наполняют зал, омываемый золотистым светом десятков хрустальных подсвечников. Где-то среди них я почти что слышу тех, кто пришел увидеть меня: Нину и Андрюшу с детьми, Сережу, Игоря Владимировича с дочкой.
Один за другим танцовщики покидают сцену и занимают места за кулисами. А я все лежу по центру, не открывая глаз. Проходящий помреж шепчет:
– Пять минут.
Остальные артисты уже ушли, но кто-то подходит и ложится рядом со мной. Я узнаю этот оттенок тепла где угодно. Я открываю глаза – вот и он. Человек, бывший когда-то парнем, которого я любила, и ставший мужчиной, чей жизненный путь отдаляет его все дальше и дальше от меня.
В оркестровую яму входит дирижер, и зал стихает настолько, что я слышу звук дыхания своего партнера, по мере того как вздымается и опускается его грудь. В полной тишине мы не отрываем глаз друг от друга.
Возвращается помреж и умоляет нас покинуть сцену. Маэстро кланяется, и зрители аплодисментами берут курс на начало действа. Когда рукоплескания стихают, из-за кулис слышно, как шипит Вера Игоревна.
Мы сжимаем руки и улыбаемся. Вопреки всему. Из-за красоты и трагедии жизни, которая открывается в промежутке между тем, что могло бы быть, и тем, что вышло. Но по большей части, уверяю вас, это прекрасно.
В воздухе слышится мягкий шелест смычков, когда дирижер поднимает палочку, готовясь к вступлению. В последние мгновения до того, как разойдется занавес, мы вскакиваем и убегаем за кулисы, хихикая как дети, которыми мы когда-то были.