Между Павлом и мной, прерывая его рассказ, повисает тишина, подобно официанту, который многозначительно убирает со стола, чтобы поторопить засидевшихся посетителей. Свеча на столе давно погасла. Я оглядываю зал и вижу, что мы и впрямь последние гости. У бара угрюмо перешептываются сотрудники в белых рубашках с черными галстуками-бабочками. До полуночи осталось несколько минут, время закрываться. Я уверена, что Игорь Владимирович распорядился, чтобы нас ни при каких обстоятельствах не беспокоили, и меня на краткий миг охватывает благодарность и признательность к управляющему.
– Боюсь, я заболтался и утомил вас, – говорит Павел, хотя именно он выглядит так, будто нуждается в отдыхе.
– Это вы меня извините. – Я прикрываю рот руками. – Потеряла счет времени и даже не предложила заказать нам чего-нибудь поесть.
– За это не беспокойтесь. Уверен, что жена ждет меня дома с ужином, – слабо откликается Павел. – Вам многое нужно обдумать.
– Я хочу дослушать историю. Но вы правы. – Я машу в сторону бара, и один из официантов бросается к нам. Я чиркаю номер комнаты на счете, и молодой человек принимает его с поклоном и радостью за законченную смену. – Слишком много всего для одного дня. У меня немного голова кружится, Павел Иванович.
– Буду здесь завтра к шести.
– Сможете? Буду вам премного благодарна. – Я поднимаюсь, собирая свои вещи, а Павел подхватывает портфель и пальто. Мы снова обмениваемся рукопожатием, и, прежде чем вернуться к себе в номер, я наблюдаю, как он исчезает за вращающейся дверью.
Я заставляю себя принять горячую ванну, прежде чем рухнуть в кровать. Я не столько засыпаю, сколько теряю сознание, и мне видятся черные птицы, кружащие в аметистовом небе. Ураган оборачивается мрачным каскадом, когда птицы разом устремляются вниз. Земля уходит у меня из-под ног, и я тоже падаю в ее глубины.
Утро прокрадывается ко мне через окно, и я резко просыпаюсь. Минут двадцать я лежу в постели, не в состоянии шевельнуться. Я заставляю себя сначала подвигать пальцем. После этого я пробую силы, приподнимая веко. Частица за частицей мое тело собирается воедино, пока я добредаю до душа. Поток горячей воды снова творит чудеса. Я энергично вытираюсь, увлажняю кожу, надеваю чистое трико и разогревочную одежду и, наскоро перекусив, отправляюсь в театр.
Танцовщики рано учатся раскладывать мысли по полочкам. Если педагог тебя критикует на виду у всех, а потом требует идеального исполнения элемента, без привычных ошибок, ты отделяешь одно от другого. Если падаешь во время генеральной репетиции, а все равно надо выходить на сцену, ты отделяешь одно от другого. Если танцуешь с партнером, которого ненавидишь, ты отделяешь одно от другого. Те, у кого не выдерживают нервы, у кого чувства превалируют над танцем, не добьются успеха в этом мире. Я всегда ставила танец выше чувств, потому что без танца никакие эмоции в моей жизни ничего бы не значили. По крайней мере, я думала так до сих пор.
И все же, повторяя со Светой упражнения у станка и на середине зала, я чувствую, что слабею. Вся энергия уходит на то, чтобы не вспоминать рассказанную прошлой ночью историю, и лишает мое тело сил. После petit allegro я прошу сделать перерыв, пью воду и валюсь на пол. Света взволнованно возвышается надо мной.
Тут в зал влетает Вера Игоревна с таким выражением лица, которого я не видела у нее с момента, как Нина не прошла во второй тур конкурса в Варне. Она выглядит как хозяйка двадцатилетнего кота, которого пришлось усыпить, силящаяся не плакать перед детьми, которые уверены, что питомца отвезли на дачу или в какой-нибудь санаторий для кошек.
– Тхэхён не сможет репетировать, – резко объявляет она. – Он только что позвонил, у него пневмония. – Последнее слово она произносит так, будто у Тхэхёна обнаружили не распространенное заболевание, а что-то иное и постыдное вроде ручного удава или пристрастия к разглядыванию ступней.
Света разевает рот. Я произношу вслух то, что они думают:
– К чему репетиции? До премьеры шесть дней. Он проваляется в постели недели две – а скорее, целый месяц.
Вера Игоревна выдерживает паузу, чтобы сделать самый глубокий вдох, который я когда-либо видела. Затем она говорит:
– Так и есть. Дмитрий Анатольевич знает о проблеме и сейчас ищет замену.
В большинстве случаев нет особой трагедии в чрезвычайных медицинских ситуациях. Есть дублеры, которые тихонечко, как в пантомиме, репетируют роль в уголке; более того, большинство артистов в штате многие сезоны выступали друг с другом, так что смена партнера никого не шокирует. Но я провела вне театра два года, и это должно было стать моим триумфальным возвращением. Я избегала афиш, расклеенных по городу, но знаю, что мой камбэк рекламируют слоганом «Наталья Леонова – Жизель». Это постоянное напряжение, сопоставимое разве что с давлением на глубине сотни километров под землей, придает отсутствию Тхэхёна специфическую остроту.
Помимо того что новость застает меня врасплох, теперь приходится считаться с более прагматичными соображениями, из-за которых меня и поставили в пару с Тхэхёном. Хотя я сильно продвинулась в части восстановления своей техники и выносливости, я все еще далека от пика. Света заверяла меня, что я даже не в самой лучшей форме на голову выше многих танцовщиков в абсолютной форме, но теперь эти слова кажутся мне изобличающими. Чтобы не разочаровать поклонников, мне нужен исключительно сильный партнер, который сможет компенсировать мои слабости стабильными поддержками и устойчивыми поворотами в pas de deux и который перетянет часть внимания благодаря собственным ослепительным соло. В рядах Мариинки только Тхэхён звезда сам по себе и к тому же самоотверженный партнер. Замена танцовщика на менее виртуозного или даже физически более уязвимого может привести к тому, что сотни вещей пойдут не так.
Когда я упрашиваю отпустить меня с индивидуальной репетиции, Вера Игоревна холодно кивает мне. Я возвращаюсь в отель и отлеживаюсь несколько часов. Значит, мне больше не суждено станцевать на сцене. Глаза застилают слезы, и я понимаю, что, даже когда страдала эмоционально и физически, верила, что все получится. Говоря по правде, я начала готовиться к «Жизели» в тот самый миг, когда Дмитрий сел рядом со мной в Летнем саду и предложил мне роль.
Без четверти шесть я спускаюсь на лифте и иду в ресторан. Я немного удивлена, когда обнаруживаю там дожидающегося меня Павла. Пальто и портфель аккуратно лежат рядом с ним. Я сразу же заказываю нам еду и напитки.
– Как вы себя чувствуете? – застенчиво спрашивает Павел.
– Хорошо, – отвечаю я, но тотчас же качаю головой. – Если честно, мне очень тяжело сейчас. Но буду вам благодарна, если вы расскажете до конца историю про того пациента, который подписался вашим именем.
Павел кивает и продолжает с того места, где остановился вчера.
Павла ошеломило то, что жена поведала ему о странном пациенте, назвавшемся его именем. Он спросил, узнала ли она что-нибудь еще об этом человеке. Но даже возможности такой не подвернулось: день был бурный, у нее было много больных на грани жизни и смерти. Да и занималась она только его выпиской, долю секунды проглядывала его документы. Возможно, помешанный пациент по чистой случайности оказался полным тезкой мужа.
На следующий день Павел на полную катушку использовал рабочие связи – сисадмин больницы был у него в долгу по причине, о которой они оба уже забыли, – чтобы собрать данные о больном по имени Павел Иванович Голубев. Запрос выдал ноль результатов. Павел попробовал добавить свою дату рождения – то же самое. Наконец, он просмотрел данные всех больных мужского пола, которых накануне выписали из больницы, и нашел запись о некоем Николае Борисовиче Константинове. Чувствуя, что сердце забилось в ушах, Павел открыл историю болезни. Фото не было. Была дата рождения, только Павел не мог припомнить, когда родился тот Николай, с которым он дружил. Длинный список курсов лечения на протяжении почти двадцати лет. И лишь следующая страница, где были записи врача с самой первой консультации, подтвердила, кто это был.
«Пациент, 31 год, ампутирована нижняя часть правой ноги, производственная травма, спасал другого лесоруба от скатившегося бревна (см. историю болезни из военно-морского клинического госпиталя во Владивостоке). Тяжелая боль в ампутированной ноге, вероятно, центральная сенситизация и соматосенсорная кора. Симптомы других установленных и неустановленных биполярных расстройств и паранойи. Семейное положение неизвестно. Адрес неизвестен».
Павел просмотрел материалы из госпиталя, которые свидетельствовали, что несчастный случай с Николаем произошел всего через год после переезда в поселок рядом с Владивостоком. Павел закрыл историю болезни и поблагодарил сисадмина, пытаясь скрыть головокружение и чувство тошноты от шока.
Николай жил на улице и, видимо, попадал в больницу только в самые тяжелые моменты. Найти его, пока у него не случился очередной рецидив, было невозможно. Да и, даже если бы его нашли, чем Павел мог бы помочь другу? И все же Павел заметил за собой, что на улицах приглядывается к мужчинам постарше в поисках теперь поседевшей клочковатой бороды и диковатых глаз.
Как-то вечером Павел выходил из метро на площади Восстания. Он направлялся на встречу с подрядчиком, который должен был починить вентиляцию в больнице. Плотный синевато-серый облачный купол, который нависал над городом целый день, слегка сдвинулся у линии горизонта, и ротонду станции сзади подсветила вспышка розовых сумерек. Поэтому глаза Павла, обычно прикованные к тротуару, поднялись чуть выше. К востоку Невский проспект становился дешевым и непривлекательным, а к западу тянулась модная часть улицы, на которую он не так часто выходил последние лет тридцать. Красивые кафе и рестораны были переполнены иностранцами и состоятельными людьми в одежде по фигуре и брендовых поясах. Вот «Гранд Корсаков» с восхитительным фасадом в стиле модерн и мальчиками на побегушках в строгой красной униформе. Через несколько улиц можно было добраться до сиявшего в сорбетовом свете «Пассажа», знаменитого дореволюционного торгового дома. Там, в галереях под стеклом, Павел вместе с бывшим другом когда-то потратил зарплату за полмесяца на новое зимнее пальто. Тогда он спрашивал себя, не слишком ли дорого обошлась ему обновка. Теперь же он думал, что пальто было столь же дорогим, как и все остальное в жизни, и что не в деньгах дело.
Павел снова опустил глаза и ускорил шаг, чтобы выбраться из сумбура на подступах к станции, и вдруг увидел осевшего серой кучей мужчину в инвалидной коляске. В обычных обстоятельствах Павел не узнал бы его. Лишь потому, что он только что вспоминал тот первый день в городе и свою молодость, Павел признал в бродяге старого друга Николая.
Павел подбежал к нему.
– Николай! Это я! – крикнул он.
Взгляд Николая был отстраненным и отрешенным, словно никого перед ним и не было.
– Это я, – повторил Павел тихим дрожащим голосом. По правде говоря, он испугался и Николая, который походил на мешковатый кулек в штанах, с пустотой, где должна была быть его правая икра, и исходившего от него чудовищного запаха. И все же, вопреки страху, Павел положил руку на локоть другу.
Николай поежился. Его зрачки расширились и сузились, как проем камеры, фокусируясь на Павле.
– Павел Иванович Голубев, – медленно проговорил Николай, звуча так, будто набрал в рот проржавелых стальных шариков. – Сахалин.
Павел кивнул и заключил руку Николая в свои ладони.
– Да, он самый, Коля. Дружище, а я и не знал, что ты в Питере… – Им так многим нужно было поделиться, что, в сущности, нечего было друг другу сказать. И тут Павел вспомнил, что опаздывает к подрядчику. – Коля, мне надо бежать на встречу. Побудешь здесь час? Дождись меня, поужинаем и поговорим, – попросил он.
Николай покачал головой. Его глаза уже помутнели, словно признание Павла полностью выбило его из сил.
– Заклинаю тебя: оставайся здесь. Я быстро – надо починить вентиляцию в больнице – срочный проект…
Николай пробормотал что-то странное, похожее на «птиц корю». Павел понял, что проблеск сознания друга угас, подобно потускневшим больничным лампам дневного света, под мутным стеклом которых бьются плененные мясистые мухи. Он посмотрел на часы, те самые, которые жена купила ему на серебряную годовщину.
– Сожалею, Коля. Прошу, просто подожди меня здесь, ладно? – проговорил Павел, пятясь в сторону Лиговского проспекта. Уклоняясь от бродивших около станции цыганок-гадалок и подростков-хулиганов, Павел не сводил глаз с Николая, пока это было возможно. Когда Павел наконец-то пересек Невский проспект, Николай крикнул:
– Анна! – И в следующую секунду, как показалось Павлу: – Наташа! – Прежде чем Павел успел обернуться, вечерняя толпа накрыла человека в коляске, как надвигающаяся волна набегает на камень на берегу.
– И это последний раз, когда вы видели отца? – спрашиваю я.
Павел кивает, опуская глаза.
– Когда я снова прибежал к станции, он уже пропал. Я следил за приемными отделениями больниц и расспрашивал друзей из этого района. Никто его не видел, – говорит он. – Я попытался найти вашу мать. Мы потеряли связь после стольких лет, но мне показалось, что она заслуживала знать о том, что произошло. Жена позвонила Тане, своей старинной подруге, и от нее мы узнали, что Анна скончалась несколько дней назад.
Я ничего не отвечаю, и Павел слегка сопит. Уже больше девяти часов вечера, и я чувствую отчаянную потребность обдумать все у себя в комнате, одна. Жестом я подзываю официантов, и один из них спешит к нашему столу со счетом. Пока я записываю номер, Павел берет свои вещи и поднимается.
– Павел Иванович, мне не хватает слов, чтобы выразить мою признательность, – бормочу я, тоже вставая и направляясь к выходу. – Могу я задать последний вопрос? – уточняю я, и Павел кивает. – Пальто, которое на вас. Это то пальто, которое вы покупали с Николаем? Которое вам подшила мама?
Павел снова кивает, покрываясь краской и смущенно дергая себя за лацкан. Так я понимаю, что он оплакивает не одного только Николая, но и Анну, в которую влюбился, и жизнь, которую мог провести с ней.
Попрощавшись с Павлом, я возвращаюсь в номер и ложусь в кровать, не переставая думать о человеке в инвалидной коляске. Я видела его после свадьбы Нины, у станции на площади Восстания. Но мне кажется, что это не мог быть отец: если бы у него не было голени, то я бы запомнила эту деталь. Проблема безмерно осложняется тем, что я никогда не видела его фотографий.
Павел сказал, что отец проворчал «птиц корю». Необычно. Мне вспоминается один из моих снов с башней кружащихся птиц. Видел ли и он их – и свели ли они его с ума?
Рассвет наступает прежде, чем мне удается поспать хотя бы час, но я не чувствую себя уставшей. Мое тело словно знает, что мне нужно, чтобы оно не подвело меня в этот день, – и, откровенно говоря, большую часть жизни это было моим тайным, редким даром.
Как только наступает приемлемое время для звонка, я набираю Свете. Она быстро поднимает трубку, будто ей тоже не спалось.
– Света, давай пропустим класс сегодня утром, – прошу я. Она начинает спорить, говоря, что надо готовиться к выступлению, что Дмитрий подберет мне партнера, что мы слишком далеко продвинулись, чтобы бросать все на полпути. Я отвечаю, что сегодня мне надо сделать кое-что более важное, и прошу ее пойти со мной.
– Последние дни и без того выдались тяжелыми. Ты уверена, что хочешь сделать это прямо сейчас? – спрашивает Света. На ней аккуратная черная водолазка, узкие брюки и накидка до бедер того же цвета. Руки в перчатках до локтей цепляются за ручку сумочки, подобно тому, как рыцарь в доспехах придерживает за поводья коня.
– Я, бывало, шпионила за тобой, когда ты шла сюда, – говорю я, пока мы пересекаем старый двор. – Думала, какая ты красивая и шикарная. Ты стала для меня провозвестником другого мира. – Местами бетонные плиты дорожки потрескались, а яблони, росшие по обеим сторонам вдоль нее, уже срубили. И, хотя сегодня не так уж холодно, я машинально обхватываю себя за локти. – Эти дома всегда были неприглядными, но ими теперь, похоже, вообще никто не занимается? – осуждающе заявляю я, когда мы проскальзываем в подъезд через входную дверь, и сразу думаю о собственном лицемерии – ведь я сама возвращаюсь сюда в первый раз за десять с лишним лет.
– Весной их снесут. Большую часть хрущевок уже убрали. Их не так много осталось в городе, – отзывается Света.
Мы молча поднимаемся по лестнице на пятый этаж. Оказавшись у нужной двери, Света вытаскивает из сумочки ключ и отпирает замок. Не сговариваясь, мы некоторое время ждем, пока свежий воздух проникнет в квартиру. Приходится бороться с желанием признаться Свете: «Мне страшно». Она и так все понимает и проходит внутрь первой, и мне лишь остается следовать за ней.
Все точно так, как я помню, только поистрепалось и обветшало. Кружевные занавесочки на кухне стали жесткими и желтыми, как бляшки. Я с ужасом узнаю их компаньонов – ажурные накидки на телевизоре и буфете и салфетки с оборками на старомодной мебели. Меня поражает, что до сих пор цел диван, который стоял у нас дома, сколько я себя помню, – тот самый, на котором я спала первые месяцы после того, как поступила в кордебалет Мариинки. Прежде яркая, но безжизненная зелень бильярдного стола пожухла до смурого цвета гнилых груш. Немного придя в себя после первого потрясения от того, что здесь ничего не изменилось, я замечаю, что кто-то позаботился и убрал вещи, которые так и остались бы на виду: чашки с недопитым чаем, снятый посреди дня свитер, швейный набор.
– Спасибо, что прибиралась здесь, Света, – бормочу я, и она кивает. – Не понимаю, почему она не тратила деньги, которые я посылала ей. Я всегда старалась помогать. – Я сажусь на диван и обхватываю себя руками. – Даже после того, как мы перестали разговаривать. Уверена, что денег у нее было предостаточно.
– Твоя мама была во многом похожа на тебя, – сухо говорит Света. – Гордая. – Она идет к окну и распахивает его настежь, запуская в квартиру порыв осеннего ветра. Затем возвращается и садится рядом.
– Она тебе рассказывала, что между нами произошло? – спрашиваю я.
Света снова кивает. И замечает:
– Боже, из-за тебя мне хочется курить, а я уже сорок лет как бросила. – Мы несколько минут молчим, прежде чем она снова заговаривает: – Ты, скорее всего, думаешь, что мама была несправедлива к тебе – и к Саше. Но ведь правда была на ее стороне. Саша – отвратительный человек. И, если честно, меня это не удивляет. Он всегда казался одним из тех мужчин, которые губят жизни, либо свои, либо чужие. Здесь дело не в эго или таланте. Андрей, Нинин муж, никогда таким не был.
– Света, умоляю тебя, – вздыхаю я, и она смягчается.
– Хорошо, не буду. – Она подскакивает и скоро идет на кухню. – Хочешь чаю?
– Света. – Я плетусь за ней и вижу, как она распахивает дверцу буфета. – Бог с ним, с Андрюшей. То есть мне не все равно… Я хочу знать, каким был Николай.
Свете требуется пара мгновений, чтобы понять, о ком я говорю. Она выдыхает и медленно закрывает дверцу.
– Я с ним никогда не встречалась, думаю, ты и сама об этом догадываешься. Он уже ушел от вас, когда мы подружились с твоей мамой. Все, что мне известно, я знаю со слов Аннушки.
– А фотографий его ты тоже не видела?
Она качает головой.
– С чего твоей матери показывать мне фотографии, которые даже ты не видела? Извини, не могу здесь особо помочь. Но, милая, с чего это ты вдруг вспомнила об отце?
И тогда я рассказываю Свете о встрече с Павлом, об истории, которую он мне поведал, и о том, что хочу найти отца. А для этого мне надо представлять, как он выглядел, и эта квартира – вероятно, единственное место в мире, где может быть его фотография, если она вообще существовала когда-то на свете.
На лице Светы отображаются все стадии шока, удивления, сомнения и решимости, через которые прошла я сама, только у нее на все уходит несколько минут, а не несколько дней. Она говорит, что займется гостиной и кухней – странное место для хранения памятных вещей, но, если подумать, кухня служила маме кабинетом.
Мне достается спальня с тяжелым шкафом и комодом, которые кажутся мне в равной мере многообещающими. Они забиты старыми выцветшими футболками и брюками, которые от постоянной стирки потеряли форму. По большей части все эти вещи мне незнакомы. Я практически не видела маму после того, как уехала из дома. Но я узнаю́ запах. Я пробегаю пальцами по ткани и, закрывая глаза, чувствую, будто мы с мамой лежим в постели, а ее рука гладит меня по голове. Меня переполняет глубокий страх перед ней и столь же глубокое желание порадовать ее. И это такая всепоглощающая любовь – от меня до мамы и от мамы до меня, – что она сносит все на своем пути, подобно свету звезд. Я прячу лицо в изъеденные молью свитера и позволяю им впитать мои слезы. Неожиданно меня захватывают воспоминания, которые я многие годы прятала подальше. После того как Света объявила, что меня приняли в Вагановку, я выбежала из академии. Мама, низенькая, мягкая, круглая, стояла на солнцепеке с необычайно мрачным видом – притом что она надела светло-голубое платье, выглядела она как бурая медведица. Лицо ее было красным и влажным, и даже в таком юном возрасте сердце кольнуло, когда я поняла, сколько же она прождала меня на жаре. Я обхватила ее за талию и крикнула: «Я поступила, я сделала это ради тебя!» А потом мы ели у киоска стаканчики мороженого. У нас тогда не было денег на такие лакомства, и щедрая, богатая, кремовая нежность, слегка сдобренная жарой, казалась чудом. Ощущала я чистейшее счастье, которое никогда больше не чувствовала. И чистейшую любовь, которую никогда не знала и никогда больше не узнаю.
Волной накативший стыд выбивает у меня из легких весь воздух. Я не понимаю, с чего я решила, что вправе ее судить. Звериный вой вырывается из горла, прежде чем я успеваю прикрыть рот. Я плачу, зову ее, скручивая ткань в руках. Прибегает Света, сразу заключающая меня в объятия. Она предлагает уйти и вернуться позже, но я настаиваю, что сейчас успокоюсь и все сделаю. Если я и выучила хоть какой-то урок, так это тот, что жизнь коротка, а смерть вечна. Мне хочется найти все, что я могу, об отце.
Мы продолжаем поиски, вытаскивая мамины вещи одну за другой. И все же я не нахожу никаких следов отца: ни потертой рубашки, ни старого паспорта, ни тем более фотокарточки. Я не думала, что мама у меня сентиментальная, поэтому меня это не особо удивляет, но я все-таки разочарована. Последний раз заглядываю под кровать и обнаруживаю только комки пыли размером с выводок котят.
– Я ничего не нашла, а ты? – с надеждой спрашиваю я, выходя в гостиную.
Света сидит на полу у буфета, аккуратно разбирая наваленную гору вещей.
– Ничего от него, зато я наткнулась на милое фото твоего первого «Щелкунчика» в Вагановке. – Она вздыхает, передавая мне фотографию в рамке. Я и не знала, что мама что-то фотографировала на том выступлении. В роли маленькой Маши я застыла в arabesque, держась за руку мальчика, игравшего Щелкунчика.
– Я так злилась, что меня поставили во второй состав, а Нину – в первый, – говорю я, садясь рядом. – Даже не верится.
– Смотри, я нашла еще вот это. – Света подает мне толстую черную папку, в которой, судя по всему, хранятся квитанции за целое десятилетие. Я открываю ее, представляя себе, что обнаружу старые банковские выписки, медицинские рецепты, может быть, даже письма от отца или родителей мамы. А вместо этого вижу вырезки всех интервью, отзывов и статей, которые когда-либо выходили обо мне с самого начала моей карьеры в Мариинском. Последний материал – о моем уходе из Парижской оперы – датирован за неделю до маминой кончины. Необъяснимым образом рядом с заголовком синими чернилами выведена хмурая рожица. Мама не помечала улыбочками остальные заметки – например, сюжеты о вручении мне Гран-при в Москве и продвижении в прима-балерины. Я представляю, как она всматривается в прилагаемое фото с моего последнего выступления еще до травмы, осторожно вырезает статью и рисует эту печальную мордашку.
– Давай помогу с уборкой, – говорю я, утирая слезы. Света прикидывается, что целиком погрузилась в разборку старых пластинок. Их не так много, и одна привлекает мое внимание. Она с фотографией – и нет, это не фото отца, но как сыщик опознает человека по отпечаткам пальцев, так и я чувствую, что он имел отношение к этой пластинке. Я беру в руки «Кармен» 1964 года в исполнении Парижской оперы. С обложки на меня решительно смотрит Мария Каллас.
Мария Каллас, La Divina, prima donna assoluta. В 1958 году, во время дебюта на сцене Парижской оперы со своей коронной каватиной «Casta Diva» из «Нормы» Беллини, она вышла на сцену в платье от знаменитого кутюрье и украшениях на миллион долларов. Силой своего сопрано она могла заставить трепыхаться рубашки на теле зрителей, словно при землетрясении. И при этом ее поразительный голос пошел на спад необычайно рано – когда ей едва исполнилось тридцать лет. К сорока годам карьера Каллас была практически завершена. Никто не мог понять, почему так получилось, но высказывались следующие предположения: резкая потеря веса, пренебрежение вокальным покоем в начале карьеры или неправильная техника. А потом на глазах у всего мира Аристотель Онассис бросил ее и женился на Жаклин Кеннеди. Каллас оборвала связи и с родными, так что в конечном счете осталась совсем одна и лишилась главной любви в жизни: пения. На момент ее кончины официальной причиной смерти назвали инфаркт. И только спустя многие десятилетия было установлено, что у Каллас было редкое заболевание, которое поражало соединительные ткани, мышцы и органы, включая сердце – а заодно и голосовые связки.
В 1964 году, когда ей было сорок лет, Каллас записала «Кармен» в студии. Это был единственный раз, когда она полностью исполнила эту оперу. На сцене она ее так ни разу и не спела.
Было время, когда я маниакально, целыми неделями напролет слушала одну «Кармен». К этому меня подтолкнул моноспектакль Дмитрия, в котором он танцевал Кармен, Дона Хосе и остальные партии. Я не могла не поддаться чувству глубочайшего восхищения им, я тянулась к нему против воли. Тот вечер – музыка, хореография, освещение, погруженный во тьму зрительный зал – все было само совершенство. Тот час стал одним из немногих в жизни, которые придают осмысленность всем остальным сотням тысяч часов. И, к моему невыносимому раздражению, не я станцевала тот спектакль.
Вскоре Лоран позвал меня в Париж, и я позабыла о Дмитрии. Мой мир расширился далеко за пределы его досягаемости, и у меня было полно других забот. В том числе перелом кости, который вынудил меня отсидеться большую часть второго сезона в Париже. Восстановление – как ментально, так и физически – оказалось процессом долгим и непредсказуемым. И по возвращении я изменилась. Танцевала одновременно и лучше и хуже, чем раньше. Знала, в чем преуспела: я танцевала не для того, чтобы кому-то понравиться, а потому всегда была свободна, не отказывала себе в том, чтобы оставаться самой собой. Так ведут себя маленькие дети, прежде чем строгое воспитание совершенствует и в то же время разрушает их. Среди профессионалов лишь единицы танцовщиков столь поглощены собой. Такой была Сильви Гиллем. Среди мужчин вспоминается Владимир Васильев. Возможно, это тщеславие, но это также и предельная творческая состоятельность. А вероятно, и то и другое, но чем бы это ни было, это качество дарует артисту особый неповторимый характер. Именно такой сформировался у меня в лихорадочные годы после возвращения на сцену.
И все же я танцевала хуже, чем прежде, по гораздо менее загадочным причинам. Подобно платиновому кольцу, разрезанному и заново спаянному воедино, поломанные кости вроде бы срослись, но стали несоизмеримо слабее. Мои прыжки больше не отличались той же жизнерадостностью и ощущением невозможности. С технической точки зрения виртуозность, которой я прежде выделялась среди остальных, поблекла. Мне не нравилось об этом говорить. Лоран не указывал мне на то, что, как он понимал, мне самой и так было известно. К тому же я все еще продавала больше билетов, чем кто-либо, особенно после того, как Сашу объявили персоной нон грата.
После катастрофического интервью и последовавшего медийного скандала Саша ушел в отпуск на семь месяцев. Лоран изначально предлагал ему взять передышку всего на четыре месяца, и если бы Саша хранил молчание, то это бы сработало. Ажиотаж поутих уже через несколько недель после печально известного интервью. Американцы не особенно хорошо разбирались в ситуации и практически не интересовались Крымом. Однако в апреле, когда ситуация в Донецке и Луганске ухудшилась, Саша посчитал необходимым заявить в другом интервью что-то по поводу того, что он «поддерживает братьев из Донбасса». В августе конфликт перешел в острую фазу. Европейцы и в особенности американцы, которые в девяти из десяти случаев не могли отыскать Крым на карте мира, забили тревогу. Схожие реакции демонстрировали российские и украинские танцовщики из нашего окружения, которые первоначально были слишком шокированы, чтобы ощущать какие-либо иные эмоции. Мы были друг другу близкими и родными, учились в школах и работали в компаниях по обе стороны границ. Когда стало понятно, что конфликт продлится дольше нескольких недель, линии обороны стали возводиться и между артистами.
С российской стороны директор Большого театра Михаил Алыпов поддержал действия властей. Ольга Зеленко – прима-балерина Большого, но выпускница Киевского хореографического училища с украинскими корнями и украинской фамилией – подписала публичное письмо в пользу действий России в Крыму. Я сразу же вспомнила те летние выходные, когда Саша, Дмитрий и я побывали у нее на даче: квас на веранде, надменная серая кошка, Алексей Аркадьевич с кустами роз, завтрак из расписных керамических мисок. После той поездки едва заметная оттепель, наметившаяся между мной и Ольгой, снова сошла на нет. Нам не суждено было стать подругами. Однако я больше не могла недолюбливать ее, потому что гораздо тяжелее испытывать неприязнь к кому-то, кто тебя накормил тем, что сам вырастил, и приютил на ночь. Или к тому, кто позволил увидеть себя с уязвимой стороны. Сомневаюсь, что Алексей Аркадьевич был солидарен с женой.
Мои мысли унеслись к другому важному украинцу в моей жизни: Сереже. Я очень долго не вспоминала о нем и не связывалась с ним – и не потому, что он причинил мне боль, а потому, что боль ему причинила я. Осознавая это, с возрастом я чувствовала все больший стыд. Я не находила в себе храбрости позвонить или написать ему, спросить, как дела, что он думает обо всем этом. Мы даже с Ниной не поддерживали связи. После моей помолвки мы больше не переписывались. Тот единственный раз, когда я осмелилась заглянуть к ней в социалки, все, что я увидела, сводилось к коллекции со вкусом отобранных фотографий с выступлений и в окружении детей. Все буднично. Это меня не удивило. Сама идея комментировать происходящее просто не возникла бы у нее в голове, как, впрочем, и в моей. За годы учебы и совместной работы мы никогда не заговаривали о политике.
Большинство артистов довольствовались тем, что оставались вне повестки. Россия – ее язык, леса и поляны, реки и озера, многовековые столицы, стихи, молитвы, Толстой, Гоголь, Булгаков, Чайковский, Прокофьев, Ахматова, Маяковский, Пастернак, белые ночи, лета и зимы, семьи, дачи и прежде всего балет – взрастила нас и даровала нам смысл жизни. Я любила этот край и знала, что мое место здесь, в театре. И если что-то было не так, то подобным образом обстояли дела и в любой другой стране. Я не ощущала насущной необходимости вовлекаться в политику – вплоть до того момента.
По мере развития конфликта на Сашу обрушились нешуточные угрозы расправы. Поначалу это сбивало его с толку: Сашу раньше никто и никогда открыто не ненавидел. Более того, Саша считал, что не погрешил против правды в своих заявлениях.
– Если бы кто-нибудь внимательно прочитал, что я сказал, или узнал, что я на четверть украинец по матери, то не изображал бы меня убийцей, – замечал он. – Вроде бы Запад – эталон свободы слова.
Даже я не избежала критики. Как и Саша, я покидала квартиру в солнечных очках и головных уборах и перенаправляла всю почту в администрацию Парижской оперы. Остальные танцовщики – коллеги, к которым я всегда относилась доброжелательно и почтительно, – натянуто улыбались мне или замолкали при моем появлении. Всегда добросердечный Фархад отправил мне длинное сообщение о том, что слова Саши задели его за живое. Саша поддержал Россию, а значит, по его мнению, выступил за преступления против человечества. Будучи Сашиной невестой, я навсегда потеряла его уважение и дружбу, писал Фархад. Мои отчаянные попытки связаться с ним остались без ответа, и я предположила, что Фархад уже заблокировал мой номер. Это ранило меня гораздо сильнее, чем остальные новости. Я не знала, получится ли у меня проявить себя с лучшей стороны в такой ситуации, но все равно ощущала себя виноватой.
– Вот что ты наделал, – сказала я, тряся телефоном перед лицом Саши.
Он отозвался, что ему плевать на моего «американского татарского друга» и на то, что тот думает о его взглядах. Саша оказался абсолютно негибким, и меня потрясла его самоуверенность. Впрочем, все изменилось, когда я застала его за разговором с родными.
– Почти все уехали из деревни. – До меня донесся приглушенный голос Сашиного дедушки. – Молодые пошли воевать, а женщины и дети по большей части уехали туда, где безопаснее.
– Но они же не будут нападать на своих? – взволнованно спросил Саша.
– Почту разбомбили. И электричество обрубили, – ответил дедушка.
– Дедушка, надо уезжать, – взмолился Саша. – Деньги нужны? Я переведу.
– А в поле кто работать будет? За садом кто присмотрит? Наша буренка уже на последнем издыхании. Ветеринар осмотрел ее перед эвакуацией, сказал, что переезда она не выдержит. А еще же пчелы… Я их не брошу, – отозвался дед. – Пока что топлива достаточно, и я могу зарядить телефон и уехать, если потребуется. Мы слишком старые, чтобы покидать дом.
После этого разговора Саша наконец-то прекратил оправдывать себя. Когда я возвращалась домой, он уходил в спальню. Когда я предлагала поужинать, он говорил, что уже поел. Ни он, ни я не заговаривали о том, чтобы разойтись. Мне хотелось сохранить наши отношения, но иногда я задавалась вопросом, не пытался ли Саша вынудить меня первой порвать с ним. Чаще всего он меня не слушал, когда я пыталась поговорить, а если и слушал, то держался отчужденно или резковато. Он даже упрекал меня, когда я радовалась или расстраивалась из-за какой-нибудь роли, за то, что, дескать, я была «чрезмерно впечатлительной», «сверхэмоциональной» и в целом «слишком» во всем. Я вспомнила, что во время нашего первого ужина в грузинском ресторане Саша пересказывал все те обвинения, которые он теперь предъявлял мне. Тогда он сказал: «Не изменяй себе». Когда-то он меня любил за то, кем я была, а теперь ненавидел по тем же самым причинам.
После возвращения на работу мы без лишних слов поняли, что больше не сможем танцевать исключительно друг с другом. Как Нуреев и Фонтейн, мы танцевали вместе все важные постановки, если только один из нас не был травмирован или болен. Такое молчаливое согласие – один из величайших знаков почтения в искусстве, где исполнителям отказано в полной автономии. Что это значило: танцовщики вместе – больше чем просто пара, важнее, чем администрация, к ним стоит относиться как к чему-то исключительному и ценному, подобно последней паре вымирающего вида птиц. Теперь же Лоран отметил восстановление Саши в труппе, поставив его в «Лебедином озере» с двадцатилетней sujet по имени Тейя. Директор посчитал нужным пояснить, что Саше лучше вернуться тихо, что в свете текущей напряженности двое русских на сцене – это могут расценить как провокацию.
Как-то днем, во время самостоятельной подготовки к «Дон Кихоту», я вдруг почувствовала, что не могу двигаться. Такое иногда случается с танцовщиками: я знала про то, как известная американская балерина однажды проснулась здоровой, но по какой-то причине лишилась возможности вертеть шеей. А ведь шея – самое главное, особенно если ваш коронный номер – вращения. Я осторожно покачала головой, убедившись, что тело меня еще слушается. Но, пока играла музыка Минкуса, мои ноги отказывались прыгать. Стояла пасмурная погода, и окна пропускали только мутные осадки дымчато-серого света. Я выключила музыку, и мои уши заполнило жужжание ламп дневного света. Зеркала были в подтеках, а пол – потертый и липкий. Все, что раньше дышало романтикой и историей, теперь выглядело до ужаса обыденно.
Наконец я, глубоко дыша, легла на пол и подождала, пока к пальцам ног не вернулась чувствительность. Я уставилась в сводчатый потолок и подумала, что в глазах окружающих я была лишь немногим лучше Саши. И я была солидарна с ними. Не потому, что я русская и его невеста, не потому, что я в чем-то виновата. Проблема была не только в Украине, но и в гуманизме как таковом: голод, насилие, угнетение и ужасающая нищета обосновались на всех континентах. Я впервые засомневалась, что искусство так уж важно для мира. Мои самые значимые достижения были до смешного несущественными – и, как бы я ни танцевала, мир все равно бы продолжал гореть синим пламенем. И посреди пепла и пожарища я посещала занятия, репетиции, выходила на сцену, словно ничего вокруг не происходило. В нашу эпоху невозможно искренне служить искусству, высшим проявлением которого была самоотверженность. Вот в чем истинная природа искусства, а я была так же далека от нее, как если бы и не помышляла о ее существовании. Но какой у меня был выбор?
Этими мыслями я ни с кем не делилась, особенно с Сашей. Мы вообще почти не разговаривали друг с другом, тем более о причинах наложенного на него дисциплинарного взыскания. Но, к чести Саши, события отрезвили его, лишили и иллюзий и спокойствия. И, хотя он старался не высказываться на этот счет, я знала, что он все время волновался за бабушку с дедушкой – и что он заплатил огромные деньги, чтобы все-таки вывезти их в Западную Украину. Он больше не высказывался резко – ни во всеуслышание, ни приватно. Вместо этого он замкнулся и ушел в себя, чего я никогда прежде за ним не замечала. Даже после возвращения в театр, которое прошло до предела гладко, Саша оставался мрачным и холодным. Так я поняла, что он не был просто ужасным человеком. Он впал в депрессию.
Когда в декабре настал его день рождения, я приготовила для нас изысканный ужин: лесные грибы в вине и свежую пасту. В тот вечер он танцевал «Щелкунчика», и, так как часики тикали, я стала волноваться, что домой он не придет. Я то и дело вынимала из духовки еду и ставила ее обратно на самую низкую температуру. Спустя какое-то время я задула свечи, чтобы воск не поплавился еще сильнее. Ближе к полуночи я сняла платье и переоделась в пижаму, сдерживая слезы. И тут я услышала, как повернулся ключ в двери. Пришел Саша. Он уставился на накрытый стол.
– Что это такое? – спросил он, будто я что-то натворила.
– Ужин приготовила на твой день рождения. Он в духовке, если хочешь.
Я ушла в спальню и бросилась на кровать. Я слышала, как он шуршит, и предполагала, что он разденется и примет душ. Вместо этого он вошел ко мне и сел рядом с тарелкой пасты.
– Вкусно, – сказал он.
– Все уже холодное.
– Нет, еще не остыло. – Он навертел немного пасты на вилку. – Вот, попробуй.
Я долго лежала неподвижно. Он многие месяцы не вел себя так нежно со мной – и то же самое можно было сказать про приготовленный мной ужин. В наших отношениях мы достигли точки, когда должны были либо ухватиться друг за друга, либо дать течению времени навсегда разлучить нас. Мы долго были вместе – может быть, даже слишком долго, – и устали друг от друга. Однако под выгоранием скрывалось и что-то столь же несокрушимое, как сейф, обнаруженный в обломках дома после землетрясения. Просто ни один из нас не знал, что внутри того сейфа.
Я оттолкнулась от кровати и съела лапшу с его вилки.
– Вкусно.
Он улыбнулся мне, и в уголках его глаз появились морщинки. Золотистые волосы кукурузными рыльцами опадали вокруг его лица. Я положила голову ему на грудь, и он, ничего не говоря, притянул меня к себе. Как в фильме, который я когда-то посмотрела ночью в гостинице, когда выступала с гала-концертом в Мадриде. Фильм был о человеке, которому нужно было перебраться на другую сторону пропасти в нескольких сотнях метров над землей. И единственное, что он мог делать, – ступать в пустоту, рассчитывая, что мост появится сам собой. И именно это и произошло: он прошел по невидимому мосту. Я чувствовала себя, как тот герой, – только навстречу мне с другой стороны через пустоту шел Саша. Любовь – по большей части мираж, который может стать реальностью, если оба человека рискнут поверить в него.
Как-то осенним утром перед классом я не обнаружила дома Сашу. Выйдя из душа, я встала у окна и смотрела, как его высокая фигура скрывается под укрытым плющом навесом над нашим входом. Спустя несколько минут он вошел с белым пакетом круассанов и двумя капучино. С ним ворвался чистый бодрящий воздух.
– Что это? По какому случаю? – Я села за стол.
Саша поставил стаканчики, вытащил два идеально загорелых рогалика и положил их поверх бумажного пакета. Они напоминали пару отдыхающих, улегшихся на пляжное полотенце.
– Ты хочешь мне что-то сказать? – спросила я, надкусывая круассан и вытирая рот.
Саша немного нервно улыбнулся.
– Да. Тебе это не понравится.
Я прекратила жевать и посмотрела на него.
– Ну, давай же.
– Следующей весной будут ставить «Ромео и Джульетту».
– Ах, ты об этом… – Я выдохнула и махнула рукой. – Я уже переговорила с Лораном. Джульетту я не танцую. У меня прямо до «Ромео» дебют с Татьяной в «Онегине». Глупо разбрасываться своими силами.
– Дело не в этом. – Саша вертел в руках выпечку, ломая ее на мелкие кусочки. – Лоран пригласил звездного танцовщика на роль Меркуцио.
– Почему Меркуцио, а не Ромео? Ой. – Я побледнела.
Саша отпил капучино.
– Да. Дмитрий. Он никогда не танцевал Ромео. Но он – лучший Меркуцио в мире.
– Мне пора. – Я подхватила стаканчик и взялась за тренировочную сумку. – Прости, знаю, что ты не готов. Габриэль за тобой заедет через тридцать минут.
Я застала Лорана у себя в кабинете. Он сидел за столом и обсуждал с помощницей детали ужина с композитором из Мексики. Увидев мое раскрасневшееся лицо, Лоран отпустил ассистентку, обошел стол и сел на край, рядом с пресс-папье от «Эрмес» в форме головы коня. Жестом Лоран предложил мне занять кресло в центре комнаты, и я села.
– Вы пригласили Дмитрия Островского? – спросила я без вступления.
Лоран сощурил глаза.
– Откуда вы узнали? Я еще ничего не объявлял. – Он провел ладонью по лицу и несколько раз моргнул. – В любом случае так оно и есть.
– Вы же знаете, что произошло между мной и Дмитрием. Он подлый, непорядочный и безнравственный. Вы несколько раз говорили, что разделяете мое мнение.
– Наталья, – медленно проговорил Лоран, будто обращаясь к капризному ребенку. – Я согласен, что Дмитрий – тот еще змей. Охотно верю, что на сцене от него исходит яд. Но это все личное, а мы тут бизнесом занимаемся.
– Я не хочу видеть его в Париже. Вы обещали, что позволите мне оставаться собой.
– Я обещал, что у вас всегда будет выбор, с кем вам танцевать. Я не обещал, что вы будете выбирать, кто танцует в Парижской опере. Вот и все.
Лоран встал, хмурясь. Поднялась и я. Щеки горели.
– Мне нет дела, плевал ли вам Дмитрий в лицо или оскорблял ли он вашу мать. Оставьте это все позади, – сказал Лоран несколько резковато по собственным меркам. Видимо, он и сам это понял и помотал головой. – Вы даже не задействованы в «Ромео». К тому же вы не первый год здесь после Большого. Это в Большом политика и удары в спину – дело чести. Вы не привязаны к одному месту. Дмитрий пробудет здесь всего неделю, и потом вам не придется его больше видеть. Боже, ему же сорок два. И, если честно – и мне не следовало бы вам это говорить, – Дмитрий поделился со мной, что собирается уйти со сцены уже следующим летом.
Мне ничего не оставалось, кроме как дожидаться неизбежного. Я позабыла о Дмитрии, но, едва мне о нем напомнили, я поняла, что моя ненависть к нему за прошедшие пять лет не ослабла ни на йоту. Это меня удивило. Я считала себя неспособной ненавидеть кого-то настолько сильно, чтобы желать человеку смерти. И тем не менее я искренне полагала, что это успокоило бы меня, – и мне не нравилось осознание, насколько кровожадной и мстительной я была в самых затаенных уголках своей души. Не меньше пугало, что из этого же самого источника я черпала вдохновение для танца. Иногда я боялась саму себя больше, чем кого-либо, и это был один из таких моментов. Я решила подавить в себе ненависть, не дать ей вырваться наружу и не позволить заглянуть мне в лицо.
Кое-как я выдержала класс и дневные репетиции и отправилась в единственное место, которое мне пришло на ум: бар на площади Вогезов. Когда я вошла, за стойкой не обнаружилось никого, кроме Анри. Я спросила, где Леон. Анри протер руки полотенцем.
– Его пришлось уволить. Слишком много пропусков, отсутствие на работе посреди смены. – Анри осуждающе посмотрел на меня, и я подумала, не лучше ли мне уйти. Вместо этого я села и заказала себе негрони. Анри приготовил его мне безо всякой любви, словно опасаясь, что если мы слишком сблизимся, то и он подхватит лень, которая завладела Леоном.
– Не в курсе, где он сейчас работает? – спросила я.
Анри передернул плечами.
– Вы же знаете, что Леону не хватает сосредоточенности. Он постоянно берется за что-то новое, – проговорил он. – Кажется, его видели в Пигале, в салоне, где рекламируют «бесплатные татуировки для студентов». – Он ухмыльнулся. И тут же, будто вспомнил о важной встрече, извинился и принялся разворачивать бутылки, чтобы все этикетки стояли идеально en face.
Покидая бар, я написала Леону без каких-либо ожиданий. Меня не удивило, что он не ответил – ни сразу, ни после. Леон мог проводить со мной время, разговаривать так, будто я действительно была ему небезразлична, а потом пропадать на целые месяцы. При следующей встрече он вел себя так, словно не игнорировал мои сообщения. Обычно я терпеть не могла такое поведение. Но не судила Леона строго, потому что чувствовала, что каким-то образом он оставался в этом верен себе. Он вроде как мог жить только одним моментом, и не только в том, что касалось карьеры (слово, которое ему категорически не подходило), но во всем. Пока я была прямо перед ним, я имела значение; когда я находилась вне поля его зрения, он забывал обо мне. Он был постоянен в своем непостоянстве. А отношения могут крепнуть только при условии исполнения ожиданий, поэтому наша связь оставалась поверхностной вне зависимости от всех минувших лет, что мы были знакомы.
В следующие несколько месяцев я сконцентрировалась на разучивании новых партий. Я танцевала больше неоклассических, современных, актуальных балетов, которые не только привнесли свежесть в мой несколько обремененный классикой репертуар, но и порой требовали от меня куда меньше физических усилий. Преимущественно это были постановки Баланчина, Роббинса, Пети, Алонсо, Форсайта, Каннингема, Прельжокажа, Ратманского, Доусона. Через какое-то время я начала раздражаться: где женщины? Я пришла в кабинет к Лорану, созвонилась кое с кем и подписала контракты с другими труппами. Получилось станцевать в постановках Грэм, Тарп, де Милль, Чайлдс и еще в новой работе на манер Айседоры Дункан. Кажется, Лорану было по душе, что я нашла отдушину, и он приветствовал мой призыв поддерживать женщин-хореографов. Ничего не говоря, Лоран заключил, что это был справедливый обмен на приглашение Дмитрия.
В предшествовавшие «Ромео и Джульетте» недели я с тревогой представляла себе, как сталкиваюсь с Дмитрием на улицах, в коридорах дворца Гарнье, в кабинете Лорана. Однако, когда это наконец случилось во время класса, ни он, ни я не могли позволить себе гримасы и оскорбления, поскольку нас отделяли несколько станков и десятки танцовщиков. На расстоянии казалось, что он ни на день не постарел с того момента, когда я его видела в последний раз. Его волосы все еще были бархатисто-черными, а тело – по-мальчишечьи стройным, с высокими узкими бедрами. Когда концертмейстер закончил разминку и разговоры артистов затихли, Саша подошел и встал за мной у станка. Дмитрий глянул в нашу сторону и задрал брови в подобии приветствия. Я отвернулась. Но после занятия – во время которого Дмитрий безо всякого труда справился с молниеносными французскими petit allegro – он направился в нашу сторону.
– Саша. Наташа, – сказал он, слегка задыхаясь. – Сколько лет, сколько зим?
– Дима. Надеюсь, у тебя все в порядке, – осторожно ответил Саша. – Ты же уже танцевал здесь? Каково это – вернуться?
– Ну, я же всегда говорю, что в мире есть только три балетные школы. Москва, Петербург и Париж. – Дмитрий приподнял край мокрой майки и промокнул лоб, демонстрируя голый торс. – И кое-что мне здесь все-таки нравится. Еда в Париже точно лучше.
– Соглашусь. – Саша усмехнулся. – Тогда увидимся на репетициях.
Дмитрий дернул в мою сторону подбородком и полуулыбкой попрощался с Сашей.
На следующий день, направляясь на репетицию «Онегина», я проходила мимо открытой двери другого зала. Несколько солистов как раз выходили оттуда, складывая руки на талии или у сердца и благоговейно заглядывая внутрь. Я подошла, и они немного расступились, чтобы я тоже могла посмотреть. Кордебалет выстроился по периметру помещения и замер с ничуть не меньшим почтением. В центре зала Дмитрий танцевал вариацию Меркуцио. «Ромео и Джульетта» – самый сложный балет для мужчин-танцовщиков, и, хотя Меркуцио проводит на сцене не столь много времени, как Ромео, роль эта не менее коварная. В ней есть все те же вращения en dehors и en dedans, а заодно бесчисленные жесты и высокий уровень актерской игры. Танец получается в худшем случае дерганый или технически совершенный, но натужный. Однако в исполнении подходящего артиста это гипнотический номер, в котором одно движение плавно перетекает в другое. Меркуцио – как ион: заряженный, непредсказуемый, дьявольский, восхитительный. Более того, талантливый танцовщик может в веселом танце предвосхитить грядущую смерть героя. Вот вам прокофьевская ирония! И именно она была подвластна Дмитрию – вихрь leggerezza, великолепное итальянское качество ballons и высокая скорость – так что, когда он закончил соло на тройных pirouettes, встал на колено и послал в зал воздушный поцелуй, весь краткий танец – одна минута и двадцать секунд – показался квинтэссенцией юмора, похоти, смерти и жизни.
Зал взорвался криками и аплодисментами. Краем глаза я увидела, как Саша хлопает и что-то шепчет Тейе, которая дебютировала в роли Джульетты. Я знала, что Саша флиртовал со всеми партнершами. Он ничего не мог с собой поделать; такова была его натура, хотя мне и казалось, что при мне он мог бы вести себя сдержаннее. И все же я не сумела как следует разозлиться – так сильно меня вновь тронуло выступление Дмитрия.
Домой я вернулась одна. Саша пришел час спустя, чувствуя приятную усталость. Я сразу поняла, что репетиции прошли замечательно, а для счастья ему больше ничего не требовалось. Мы погрузились каждый в свои мысли, и ужин прошел почти что в тишине. Потом я приняла душ и легла в кровать, разглядывая стену, на которой умывалась и чистила зубы Сашина тень.
– Тейе всего двадцать два, но она умна, и у нее верное чутье, – сказал он, прополоскав рот и сплюнув пену.
Я представила себе широко распахнутые глаза, смуглую кожу, унаследованную от предков из Прованса, и идеально ровные белые зубы. Тейя была молода и нетерпелива, поэтому танцевала все «на высоте», словно подтягиваемая за ниточки марионетка. Она не знала, как быть не просто воздушной, но пространной, доверяясь силе тяжести и собственному телу.
– Она талантлива, – сказала я.
– Да, но Тейю жалко. – Он забрался в кровать. – Ее дебют в роли Джульетты полностью затмит Дмитрий. Прости, знаю, что ты не хочешь о нем слышать.
– И да и нет. Спасибо, что думаешь об этом. Но он… – Я выдержала паузу, подыскивая точное слово. – Уникальный. Я понимаю, почему тебе хочется о нем говорить.
Саша улыбнулся, поцеловал меня в щеку и выключил прикроватную лампу.
И разумеется, Дмитрий, точно так же, как в Москве, очаровал всех. Я выбросила его из головы, чтобы сосредоточиться на собственном дебюте в «Онегине». Моя тяга к состязательности со временем пошла на убыль, и я больше не оценивала успех по тому, насколько я всех перетанцевала. Мне было безразлично, буду ли я звездой в ту неделю и смогу ли затмить триумфальное возвращение Дмитрия в Париж. Но все же я чувствовала потребность что-то доказывать самой себе и не собиралась изменять этому принципу до самой смерти. Выход на сцену всегда требовал некоторой жертвенности и преодоления страха неизбежных потерь. Я отдавала себя до последней капли, словно закладывая все, что у меня было, ради малой толики совершенства на несколько часов. Я покоряла не всех, но те, кто замечал это мое качество, любили меня именно поэтому. Неминуемая расплата заключалась в том, что после спектаклей я несколько дней не могла танцевать. Я не могла продолжать игнорировать износ своего организма, и на восстановление мне требовалось все больше времени. И я понимала, что настанет день, когда этот процесс затянется на неопределенный срок и мне уже будет не под силу вернуться на сцену.
За день до Сашиного выступления я осталась дома вместо утреннего класса. Мне приснился страшный сон. Когда я стряхнула с себя остатки кошмара, то почувствовала, что физически справлюсь с упражнениями, но ментально все еще в разладе с собой. Мне снилось, что я оказалась в огромном доме, предположительно доме отца. Я просматривала его вещи, в том числе стопку пластинок, что-то сохраняла, что-то продавала, что-то отдавала. Потом я нырнула в другое сновидение, в котором мы с Сашей находились в нашей квартире. Он крайне холодно общался со мной, и меня это злило. Затем он начал доставать мои вещи из шкафа и выбрасывать их. «От всего надо избавиться», – сказал он. Когда я обернулась, Саша выталкивал за дверь кого-то, кто был очень похож на него, – свою точную копию. Этот второй Саша выглядел таким печальным, бледным и хрупким, каким я никогда не видела его в реальной жизни. И я не могла разобраться, кто был настоящим Сашей, а кто самозванцем. В эту минуту я проснулась.
Я медленно вернулась в собственное тело и начала вслушиваться в звуки снаружи. На узенькой улочке пели птицы и урчали автомобили – признаки нежного утра, которое скоро должно было обратиться в бурный июльский день. Все было так, как и должно быть. Я осторожно приподнялась, думая, что полный покой поможет мне восстановиться. Весь оставшийся день я собиралась отдыхать, даже легкую растяжку решила не делать. Один или два раза в год я позволяла себе подобную роскошь: проваляться двадцать четыре часа в постели, словно я заболела. Встала я только на несколько минут, чтобы сходить на кухню и вскипятить себе воды, которой мне хотелось и в жару.
Около полудня я попросила Габриэля съездить мне за супом и съела его, укутавшись в простыни. Еще я прочитала несколько глав из книги, которая несколько месяцев пролежала у меня в чемодане.
Когда солнце село, а зной стал дымкой покидать землю, я решила, что чувствую себя достаточно хорошо, чтобы поужинать в городе. Хотела устроить сюрприз Саше после финальной репетиции. На следующий день мыслями и телом он будет совершенно в ином месте, которое разделит со своей партнершей и двумя тысячами зрителей. Тем вечером я хотела его для себя одной.
Габриэль высадил меня у «Оперы Гарнье» и остановился у обочины. Я пошла за Сашей. Половина кордебалета, судача о предстоящих каникулах в Испании и Италии, высыпала из служебного входа, когда я зашла в театр. Я прошла мимо балетмейстеров в черных кроссовках и покачивавших головами в такт музыке в наушниках работников сцены, но Саши нигде не было видно. В пустом коридоре пахло потом и ностальгией, как в последний день школьного учебного года. На лифте я поднялась до ротонды. Открыта была только дверь в зал Нуреева, откуда сумеречно лился моцартовский фортепианный концерт № 23. Танцовщики редко замечали во время репетиций, что из круглых окон ротонды Байо открывался прекрасный вид на Париж. Сквозь грязное стекло стремительным июльским пульсом мерцал город. Я вошла, чтобы насладиться этой картиной, почти позабыв, зачем я вообще сюда пробралась.
В зале слышалось тяжелое дыхание. Звук фортепиано приглушал его, но теперь я отчетливо слышала вздохи. Ищущие и находящие друг друга губы, кожа к коже. Стон наслаждения, не пронзительный и наигранный, как бывает в молодости, а глубокий, приземленный и изысканный. И, разумеется, я знала, кому он принадлежит, еще до того, как мои глаза отыскали переплетенные тела на полу. Золотистое тело принадлежало Саше. А обвивало его…
Музыка звучала громко, и они меня не заметили. Я выскользнула из комнаты. Теперь все утратило и одновременно обрело смысл.