«Выхода нет. Его ловушка чертовски идеальна», – думал Джек Баррон, прохаживаясь по патио под серым пасмурным небом Нью-Йорка, чувствуя влажную прохладу передышки между ливнями через поднятый воротник куртки. Заходящее солнце окрасило слои облаков из темных полос в грязно-фиолетовый цвет, а нарастающий шум часа пик казался еще более диким из-за влажного черноватого покрывала (состоящего из дождя и нью-йоркской грязи), лежащего на тротуарах, улицах, машинах, спешащих по улице двадцатью тремя этажами ниже людях-муравьях.
«Вечер вторника. Конечно, скоро будет ночь, потом утро, потом снова закат, а потом восемь утра. А потом… и что потом, чувак, что? Что, черт возьми, ты собираешься делать? Что ты способен сделать?»
В доме Сара проигрывала одну из тех хриплых старых пластинок Дилана, принесенных с собой из Виллиджа. Пронзительный голос, вестник минувших эпох, выводил, как будто насмехаясь над Джеком, с непринужденной и заезженной иронией:
…Но прервал меня доктор, и молвил он:
«Эй, у меня был такой же сон —
Но мой отличался чуть-чуть от твоего:
Мне снилось, что после войны, кроме меня, нет никого.
Я не видел тебя там…»
Если бы старина Боб Дилан был еще жив – он бы удивился, насколько своевременны его тексты двадцать лет спустя. Бедный параноидальный ублюдок родился слишком рано и не застал Царство Истинной Паранойи! Но уже тогда он точно знал, что будет происходить сейчас. Хотя не нужно быть провидцем, чтобы понимать: миф о добром Самсоне, берущий начало в веках, с той или иной периодичностью повторяется. Прямо сейчас Джек Баррон мог запросто представить, как идет в студию, включенную в сеть спутникового вещания, налегает на метафизические колонны, столпы – и обрушивает на головы филистимлян этот чертов храм…
Устроить эту расправу проще простого. Включить запись их с Бенни разговора в эфире. Вызвать Бенни в эфир и рассказать на всю страну (рейтинг аудитории – сто миллионов) всю правду о бессмертии в обмен на невозвратно загубленные детские жизни. Швырнуть правду в лицо сотне миллионов лишенцев – сказать, что где-то в нем сейчас есть частицы бедных детей, волшебные ростки жизни, стабилизированные раковые опухоли, изъятые из убитых лучевой болезнью тел, чьи хромосомы наверняка были не просто повреждены, а полностью разрушены. Может, хоть так наивные ротозеи по всей стране поймут, что за «герой» этот их Жук Джек Баррон, белый негритос… Может, хоть так они пробудятся из летаргии, хоть так раздерут Говардса на куски, уничтожат его Фонд, выдворят всех его подставных лиц… Стоит лишь подтолкнуть – и каменные стены рухнут. Они все раздавят, они все уничтожат, нужна только смелость для последнего толчка – и плевать, что под обломками останется и он, Джек, и его любимая Сара…
Баррон вздрогнул, когда вспомнил название песни Дилана. Разговорный блюз Третьей мировой. Да, вот как-то так, с небольших толчков, и начинаются войны… геноцид…
«Говардс, может быть, совершенно сумасшедший, но он знает, как обстоят дела, и кто знает, может быть, он прав, может быть, важно только одно – жизнь, возможность остаться в живых. Сара… да, Сара здесь, рядом – она под адреналиновым кайфом с тех пор, как мы вернулись из Колорадо; думает, что мы всего добились, и будем жить вечно бок о бок, и на завтра уже назначен Судный День для Бенни Говардса, ведь против него на ринг вышел сам Мини-Большевик Джек Баррон, чемпион-тяжеловес; завтра Третья мировая будет наконец развязана, отстреляются пушки, отгремят фанфары – и на рассвете, озаренные победой, мы с нею пойдем рука об руку, под звуки играющего на заднем плане боевого гимна, вперед – в великое достославное Навсегда. Ох, Сара… Ну давай, Джек, обманывай себя и дальше и говори, что все из-за Сары. Не будь ее рядом, ты все равно упал бы Говардсу на хвост – со всеми вытекающими последствиями, включая твое соучастие в детоубийстве. А дальше – по канонам: «банзай!» во имя Императора, будь прославлен он в веках! Конечно, ты бы так и сделал. Тысяча лет на кону… миллион… плевать – ты бы поступил именно так! Не будь Сары – ты бы разбился насмерть, но и Говардса забрал бы с собой. Аксиома!»
Насмерть… насмерть… Джек прокрутил это слово в уме, выжал его, как лимон, чтобы извлечь кислый сок из реального положения дел. Смерть – что там, за ее порогом? Никто так и не вернулся назад, никто об этом доселе не рассказал. Может, однажды какой-нибудь труп из числа покоящихся в гибернаторах разморозят – и тогда человечество узнает, каково это: побывать мертвым еще до момента наступления фактической смерти. Но в гибернатор путь заказан убийцам… никто не уложит в спячку обуглившийся, поджаренный на старом-добром электрическом стуле труп… поджаренный до черноты… «Если ты черный – когда ты уйдешь, то уйдешь с концами, и никаких тебе больше надежд». Как тебе такое, Белый Негритос? Конечно, ты бы похоронил Говардса в одном гробу с собой. Жук Джек Баррон смерти не боится; он всегда в центре внимания, а на миру и смерть красна. Только ради Сары Джек Баррон выбрал бы жизнь!
Разговорный блюз…
«Да, у тебя есть стиль, Баррон, ты идеальный парень на роль героя; откажись от вечной жизни, выбрось миллион лет на ветер – и кто знает, может быть, век спустя какие-нибудь очередные отщепенцы, собравшиеся на грязном чердаке, подумают, что Жук Джек Баррон (помните такого?) был отличным парнем, и миру много хорошего принесла его смерть…»
Белый Негритос. Ну не остроумное ли прозвище для всех нас? Тонкая белая масочка из папье-маше, нашлепнутая на черное ревущее ничто. Черный – цвет смерти, черный – цвет вечности, черный – цвет пустоты, цвет неудач, цвет воюющих джунглей, цвет засохшей венозной крови, чьи капли падают с губ алчного бледного вампира. Так давайте решим уже, на что поставим… на черное или на белое, на проигрыш или на победу, на смерть или на жизнь. Никаких промежуточных состояний и половинчатых выборов не предусмотрено. Ноль или единица. Жить вечно на куче трупов… или стать одним из трупов в куче, вот и все.
«Если бы не Сара, ты бы, Джек, навсегда остался на стороне неудачников, на стороне мертвецов. Ты извечно с ними – ну а как иначе, ты ведь долбаный Белый Негритос! Нечего и думать! Нечего и гадать!»
Ливень стеной обрушился на город, нереалистичный в своей мгновенности, похожий на киношный спецэффект. Грязно-серый нью-йоркский дождь заволок все и вся, размыл цвета и краски, оставив только серое на сером. За спиной Джека Сара включила цветомузыку, и огромная комната расцвела огоньками. Музыка, уютное оранжевое освещение, камин, все эти красные ковры и стены, обшитые дорогими панелями из настоящего дерева… Сара! Живая, по-юношески наивная и бессмертная! Ева в Эдеме его памяти, райская птичка в этом искусственном уголочке Калифорнии, воссозданном им на высоте двадцати трех этажей от всей нью-йоркской грязи! Джек подставил лицо дождю – пусть себе льет, жирный от нефти, черный от смога; постоял так немного, а потом, ощущая в душе тупую, ноющую досаду, все-таки вернулся в квартиру.
В гостиной пахло Вечностью. Безвременьем пропахли толстые ковры и камин с газовым пламенем в нем; мысли о вечном навевали дребезжащие гитарные риффы и плач гармошки, скрип двери и голос Дилана (мертвого Дилана) поверх барабанного боя дождя по граням прозрачного купола, ловящего блики цветомузыки. Вечность пахла как сладковатая вонь «травки», разлитая в воздухе, меж стен с полноцветными экранами, встроенными в цепь «сигнал-спутник-реальность»… меж этих электронных окон в огромную, ужасно далекую Вселенную… во Вселенную, пахнущую вечностью.
О, жизнь.
Жизнь – это запах дерева, обманчивое пламя, чад дурмана, музыка; синий цвет, красный цвет, изумрудный цвет – цвета, сверкающие попеременно в стеклянных гранях купола. Жизнь – это звук гармошки, пронзительно визжащей в ночи, ощущение напряжения всех мышц в теле при движении. Когда Баррон двигался по ковру, продавливая ворс весом, его ноздри щекотали запахи (дождя, пламени, травы, мускуса, женского тела, Сары), а на языке память пробуждала вкус… вкус ее губ… вкус огромной наэлектризованной Вселенной. Его кровь закипала в артериях от этого вкуса жизни… ибо его жизнь заключалась в Саре.
О, белизна ее тонко пахнущей кожи – праздник для глаз… исполненная плавных линий нагота в обрамлении расхристанного черного бархатного халата… Сара лежала, раскинув в бессознательном приглашении ноги, на оранжевом диване, отстраненно покачивая головой в такт музыке. В ее пальцах тлела сигарета «Акапулько Голдс» (пепел сыплется на ковер, черт), и огоньки цветомузыки чарующе непристойно ласкали ее роскошную плоть тысячей сверкающих пальчиков. На ее лице цвела открытая миру улыбка, улыбка дикого детского счастья, еще не поруганной детской наивности, и где-то за этим пасторальным фасадом, в недра ее тела, был запрятан мерзкий раковый биоматериал, патогенная форма жизни, что разгоняла по телу темную лимфу зла, в которой вечными отзвуками звучали крики убитых, уничтоженных вплоть до последней хромосомы мертвых детей, белых и, куда же без этого, черных… Но не стоит, не стоит об этом думать!
Пусть перед глазами задержится этот образ. Прекрасный образ, самый главный в темной церкви разума Джека Баррона со времен Беркли, Акапулько, Лос-Анджелеса… Сара будто и не старела – реальная и идеальная, с упругой грудью, с гладкой кожей, с распущенными светлыми волосами. Она здесь, в его квартире мечты, в подконтрольном ему континууме калифорнийской грезы; стоит только принять вещи такими, какие они есть, – и она всегда будет тут, вечно живая, с вечно живыми и жаждущими половыми железами… Но где-то там, под мягкой, зовущей наготой – темные включения, вкрапления зла, патогенные формы детской жизни, даже не взятой взаймы, а попросту отобранной — и темная лимфа знай себе сочится, сочится, сочится из них…
– Джек! Ты же промок до нитки, глупый! Ну зачем под дождем-то стоять…
Она вскочила. Ее грудь красиво подпрыгивала под черным шелком, когда она босиком бежала к нему. И Джек тоже двинулся навстречу ей, сбрасывая мокрые туфли (к черту этот ковер!) и снимая пиджак. Игривые пальчики Сары стянули с него рубашку, и сам он ловко вывернулся из брюк, отшвырнул их, и они застыли друг перед другом, слегка касаясь друг друга – она в этом роскошном черном халате, он в простых темно-синих «боксерах».
Ее взгляд, безмятежный взгляд из прошлого в Беркли в нью-йоркское настоящее, был Вечностью. Эти глаза победили и завоевали Джека однажды; они не уставали побеждать и завоевывать его теперь. Они могли делать это целую вечность!.. Вечно свободные, вечно девичьи глаза, манифестация непреходящей юности, полные желания обладать и давать… но где-то там, в глубине…
«Как было бы здорово, если бы вскрылось, что Бенни нас просто облапошил! – думал Джек. – Но, увы, это мне придется завтра облапошить Сару. Завтра вечером, любовь моя, ты узнаешь, какой он – твой великий народный герой. Завтра, когда я начну громить одного за другим конкурентов Бенни Говардса, вместо того, чтобы нанести удар ему самому, ты все поймешь. Это я не сумею от тебя скрыть – но, по крайней мере, ты никогда не узнаешь, что спрятано в твоем теле, кто оплачивает наш бесконечный счастливый банкет. Бросишь первый взгляд – и все будто бы идеально; но темная лимфа сочится, сочится, сочится где-то там, в глубине…»
Он отвел взгляд от ее невинных инкриминирующих глаз и сосредоточил внимание на ее зовущем к тактильным взаимодействиям теле – утлый треугольничек промежности, груди, свободно и естественно нависающие над немножко ввалившимся животом. Родинка, чуть смещенная от оси тела, красовалась над пупком, будто дублируя его. Взгляд Джека пополз ниже, как жук (Жук?..) к ее гладкокожим, налитым приятной полнотой женским бедрам. Такие тактильные! Такие гиперреальные! Она – как изваяние Микеланджело, выполненное из натуральной плоти в натуральную величину… более живая, чем сама жизнь… и, если играть в игру Бенни до конца – такой она и будет всю (вечную!) жизнь…
– Джек… – Она улыбнулась, мягко вздохнула, неверно истолковав его взгляд, позволила черному бархатному халату соскользнуть с плеч. Когда она высвобождала руки из рукавов, ее грудь призывно вздыбилась ему навстречу. Вскоре он уже ощущал мягкость ее грудей своим торсом, когда они сошлись; его сознание восхищенно застыло на границе меж их тел, и он внял силе ее крепких женских рук, сцепленных у него за спиной – сильных, молодых, неистово нежных женских рук, молодых, сильных и гладких, как… как у здоровой самки животного, как у молодой, как у сильной, как у здоровой, как у вечной.
Она со смехом потерлась о его грудь, зацепила его голой ногой и толкнула назад всем своим весом. Джек позволил себе упасть – и нежно, но неудержимо притянул Сару к себе, чувствуя мышцы ее плеч под атласной мягкостью кожи, под своими пальцами, чувствуя ее живот, прижимающийся к его животу. Плоть к плоти! Она стащила с него «боксеры», и ее тело затрепетало верхом на нем, излучая чарующие гармонии, и он обхватил обеими руками ее мягкие и подвижные ягодицы. Мягко-крепкие ляжки Сары сдавили его с обоих боков, подталкивая к влажной разгоряченной щели и распаляя, и он чувствовал, как ее короткая лобковая поросль любящей мелкозернистой наждачкой трется о мягкие кудри на его лобке. Губами и языком она выписывала на его груди влажные горячие следы, покусывала его за шею и подбородок, сверкая маленькими, чуть неровными зубами; розовый кончик ее языка игриво показывался наружу, и он, понаблюдав за этой его игрой в прятки немного, блаженно смежил веки, позволив своей нижней половине тела включиться в единый ритм, синхронизироваться и гармонизироваться с нижней половиной тела Сары. Их губы сошлись, в этот раз – крепко, не желая разрывать эту связь. Дыхание стало одним на двоих, и Джек почувствовал, как пещеры его души открылись перед сутью и сущностью Сары. Она билась на нем, будто неистовый фонтан голой плоти, и выгибала спину, когда он подавался вперед, в нее; вперед и назад – теплый язык Сары рвался ему в рот, сокрушая, видоизменяя натуру мужского-женского удовольствия, меняя эти натуры местами, переполняя его своей влажной инвазией. Ее язык был как отдельное существо, как трепещущий слепой организм, выползший из сокровенных глубин ее тела – тех глубин, в которых, перегоняя темную лимфу туда-сюда, притаились мерзкие патогенные чуждые новообразования, куски плоти мертвых детей, биоматериал зла. Он задыхался под напором ее языка – она набила ему полный рот пульсирующей плоти, и густой слюнный сироп, что заливался в него, был полон темной лимфы, потому что эта зараза уже наверняка по всему ее телу разошлась – сок, выдавленный из детишек, сожранных раком. И он закашливался, потому что не хотел это глотать, хотя и задним умом понимал – он сам давно уже полон этого, липко-сладкого плесневелого меда бессмертия, черного меда из черных детишек, уснувших навечно, утыканных катетерами и иглами с подсоединенными трубками, с этими тонкими щупальцами погибели, восходящими к неприлично толстому члену – трубопроводу Смерти; страшно представить, как этот аппарат, глуша стоны, протесты и мольбы, силком толкается в глотку, по самые гланды – тяжелый, свербящий массивный придаток, и в какой-то момент приходит осознание: нечем дышать, совершенно нечем, нет воздуха, мамочка, я умираю, я умираю, я УМИРАЮ. Рвотные рефлексы переполнили Джека против его воли. Лица мертвых черных детей. Влажные железистые языки – полные крови слепые паразиты, насыщенные отнятой у жертв лимфой. Нет, больше этого никак не вынести! Жгучая рвота заклокотала у Джека в глотке, пока нижней половиной тела он в жутком ритме молотка, вколачивающего гвозди в гроб, входил в Сару, а она азартно подпрыгивала на нем, будто крышка гроба, в чьих застенках мучился от нехватки воздуха похороненный заживо…
В паническом рефлекторном спазме он оттолкнул рот Сары, потрясенной ужасом того, что он только что испытал, – и она завалилась на бок рядом с ним, растерянная и разбитая. Он уставился на нее взглядом загнанного зверя, отделенного от пасти капкана считаными дюймами.
– Джек… что… что случилось?..
Она смотрела на него уязвленными, ошеломленными глазами, а Джек чувствовал, как кожа на скулах туго натягивается, как горит изнанка щек, как язык превращается во рту в грубую подошву старого ботинка – будто он хапнул полную ложку присыпки, сделанной из обезвоженных алюминиевых квасцов.
«Нет, – сказал он себе, – я не смогу жить с ней, если каждый раз, целуя ее, буду чуять поганый привкус темной лимфы – дистиллированных жизненных соков, отнятых у кого-то другого. Я должен все рассказать ей – иначе мы сделаемся лишь конгломератами вонючей плоти друг для друга, а бессмертные души наши разлучатся навек, оттолкнутся одинаково заряженными полюсами магнита. Я точно не смогу лгать ей целую вечность. Я должен ей все рассказать – и будь что будет!»
– Послушай, Сара, – прошептал Джек, – я… мне… мне нужно кое-что тебе сказать.
Она легла на него, обхватив его щеки своими вспотевшими ладонями.
– Что случилось? Боже, ты очень плохо выглядишь. Когда я целовала тебя… – Сара зябко повела плечами. – Господи, мне в какой-то момент показалось, что ты… что тебе… что тебе от меня противно. Это же не так, Джек? Объясни, что происходит!
– Дело не в тебе, Сара. Клянусь, детка, ты ни при чем. Дело во мне… во всем чертовом мире… и в этом ущербном подонке Бенедикте Говардсе!
– В Бенедикте Говардсе? – озадаченно переспросила Сара. – Какое отношение Бенедикт Говардс имеет к нашим занятиям любовью?
Джек провел холодной огрубевшей ладонью по лицу, потер глаза. Разве же это просто – сказать, глядя любимой женщине в глаза: «Детка, мы с тобой злодеи. Мы – убийцы, ясно? Убийцы детей. В нас трансплантировали комочки плоти мертвых детей – их специально убили перед этим, облучили убойной дозой радиации, чтобы их лимфатические узлы как-то там волшебно стабилизировались. И теперь эти узлы – это наши с тобой узлы, гордиевы узлы, разбухшие от темной лимфы… и когда я целую тебя – о, Превеликий Господь, я могу уловить, какова эта густая темная лимфа на вкус».
– Сара, ох, черт! – заныл Джек, чувствуя бессмысленные спазмы тщетности, рвотную реакцию «выплюнь-выплюнь». – Мне нелегко это говорить. Мы убийцы, Сара, мы оба убийцы. Да, в нас теперь есть ростки бессмертия, но знаешь, из чего они добыты? Знаешь, как выглядит лимфатический узел? Это такой розовато-серый, ноздреватый комок плоти, размером с фасолину или даже меньше, скользкий, набухший от жидкостей… Эти штуки сохраняют нам жизнь… и теперь они способны вечно ее сохранять… но это уже не наши родные железы, Сара. Это трансплантат от детей. От выкупленных Бенедиктом Говардсом у бедняков, брошенных на бесчеловечные опыты, загубленных, замученных детей…
Его тело сотрясали судороги. Мурашки выплясывали сарабанду на его коже.
Глаза Сары вмиг словно удалились на расстояние в несколько световых лет; он ощутил, как ее тело обмякло, ее руки упали ему на грудь парой мертвых птиц.
– О чем ты говоришь? – каким-то глухим, не своим голосом спросила она.
– О том, что Говардс сделал с нами, – сказал он. – О технологии бессмертия. Пересадка желез и лимфоузлов – вот в чем суть. Его ученые подвергают их шоковому радиоактивному облучению, чтобы навечно стабилизировать – достичь «гомеостатического эндокринного баланса», как Бенни мне сказал. Но этот фокус проходит только с биоматериалом детей. Потом их железы изымают, а самих оставляют умирать от стремительно прогрессирующей лучевой болезни. Хеннеринг узнал о том, для каких целей Фонд скупает детей у бедняков, и это его свело с ума – и Говардс убил его, чтобы правда никогда не всплыла наружу. Чтобы сделать взрослого человека бессмертным, нужно изъять пару-тройку «отбалансированных» желез у ребенка и пересадить…
– Пару-тройку желез? – глупо переспросила Сара. – Но это же пустяки, наверное. И…
– Сара! – рявкнул Джек испуганно. – Опомнись, милая, – ты что, не слушала? Шоковое облучение! Стремительно прогрессирующая лучевая болезнь! Они достают этот материал из гребаных детей, а потом выбрасывают обезображенные трупы, прикапывают на каком-нибудь безымянном огороженном могильнике с табличкой у входа «Осторожно, опасные биологические и радиоактивные отходы»! Прикинь сама – раз мы с тобой бессмертны, это значит, что ради нас у одного и у еще одного ребенка отняли гребаную жизнь! Убийства детей – вот чем промышляет Говардс! Хладнокровные, мать их, убийства!
Сара мелко задрожала, ее плечи резко поникли в жесте внезапного коллапса; челюсть отвисла, а глаза превратились в два слепых колодца.
– Уб… убийства, – повторила она и сглотнула. – Убийство… – Она повторяла это слово снова и снова, одним и тем же тоном, пережевывая слог за слогом, покуда оно не сделалось полнейшей бессмыслицей, звуком ради звука. Джек обхватил ее щеки руками и встряхнул. Мышцы Сары обрели прежний тонус, но глаза ее остались где-то там – удаленные на целые световые годы, погруженные в электрическую изоляцию. И когда она заговорила вновь, ее голос прозвучал как радиопередача от командира космической экспедиции, высадившейся на северном полюсе Плутона, холодно и безлично.
– Он пересадил… что-то от тех детей в нас? Значит, дети… дети у него вроде ресурса, да? Вроде лабораторных крыс? Господи! Он режет детей заживо… выковыривает из них что-то… и помещает в нас? Господи, детей?..
– Пожалуйста, Сара, бога ради, не теряй сейчас голову, – беспомощно попросил Баррон, осознавая, до чего бесполезны и беспомощны эти слова; но он не знал сейчас других слов, они не шли ему в голову, он не ведал, как быть и что делать. – Представь, что я чувствую! До чего жестоко ублюдок Говардс обманул меня! Он заставил меня хотеть это бессмертие, искать это гребаное бессмертие, идти ради него на уступки с совестью, бороться за него… он буквально размял меня, как глину, и вылепил какую-то хрень! И теперь внутри меня…
– Так ты не знал? – жалобно спросила Сара с видом промокшей под дождем кошки. – Он тебе не рассказал? Ты не знал, как все пройдет, и только когда проснулся… он поставил тебя перед фактом?..
– Кто я, по-твоему, такой? – взревел Джек. – Думаешь, я бы согласился, если б знал? Думаешь, я позволил бы им убить ребенка ради вечной сохранности собственной шкуры? В твоих глазах я такое вот чудовище, да?
– Он совратил нас, – пронзительно прошептала Сара, и ее взгляд потускнел. – Он сделал это – этот монстр Говардс с его деньгами, с его легионом замороженных трупов, с глазами ящерицы, прошивающими тебя насквозь и назначающими за тебя цену, как за шмат мяса… У нас двоих никогда не было шансов против него, да и ни у кого нет шансов. Говардс может принудить кого угодно, заставить кого угодно сделать что угодно… обмануть, подчинить, развратить или убить. Никто не может тягаться с этим чудовищем. Он так и будет дальше покупать детей… потрошить их, как скот… они будут принадлежать ему точно так же, как принадлежим ему мы. Все будет принадлежать этой проклятой ящерице в белом, холодном храме смерти – все, везде и всегда…
– Сара! Ради всего святого!..
Ни с того ни с сего скрючив пальцы, Сара больно впилась ногтями Джеку в грудь.
– Ты должен остановить его, – затараторила она. – Останови его, скорее. Мы ведь просто не сможем с тобой спокойно жить… не сможем быть вместе… с этими штуками, что вшиты в нас… если ты его не уничтожишь! Скажи, Джек, что ты сможешь уничтожить Говардса!
Хоть ему и хотелось крикнуть громкое «да», реальность обратилась к нему некрасивым, выдолбленным из льда лицом. Единственный способ уничтожить Бенни – стать камикадзе. Они оба отправятся на электрический стул. Джеку предстоит умереть… стать мертвым… гнить среди червей, ничего больше не вкусив и не услышав, больше ничего не видя, больше ничего не чувствуя, больше ничем не будучи… отбросить свою молодость и возможность прожить с Сарой миллион долгих лет. Миллион долгих лет на гребне вязкой волны темной лимфы… миллион долгих лет барахтанья в болоте чужих жизненных соков…
– Я не могу! Не могу! – крикнул он. – Бенни слишком умен! Контракты, подписанные нами, – это еще и доказательства нашего соучастия в убийстве. Доказательства, имеющие силу в любом суде. Понимаешь, что это значит? Мы – злодеи. Если я разоблачу Говардса, он разоблачит нас, и все мы, дружно взявшись за ручки, отправимся под суд. Я не сумею прикончить этого гада, вместе с тем не прикончив нас!
– Это несправедливо! – вскричала Сара. – Мы ничего не сделали. Никакие мы не злодеи! Мы такие же жертвы, как и эти бедные дети… нам никто ничего не сказал!
– Такую же песню пели нацисты, вспомни! – бросил Джек горько. – «Никто из нас не поддерживал нацизм… мы все были партизанами… все восемьдесят миллионов человек в стране… мы не ведали, что творим, просто выполняли приказы». Яволь, мейн фюрер, – как нам приказывали, так мы и делали! Конечно, мы можем именно так и сказать судье… да вот только Бенни пообещал привести двадцать подкупленных свидетелей, чтобы те в один голос заявили: двое этих белых богатых засранцев совершенно точно знали, в чем секрет технологии бессмертия, они знали это до того, как подписали бумажки. Говардс сдавил нас в стальном кулаке. Мы ничего не можем сделать, чтобы сокрушить его.
– Но должен быть какой-то выход… нельзя же просто смириться! Как победить его?
– Только ценой наших жизней, Сара. Ты готова умереть… сейчас, в ближайшее время… зная, что мы можем прожить еще целый миллион лет? Хватит ли тебе смелости умереть?
– Нет, – просто сказала Сара, и ее глаза заволокла пелена мучительной боли.
– Вот и мне не хватит, – признался Джек и почувствовал, как его сознание пораженчески отстраняется, ускользает из мертвой хватки обстоятельств, упрощает себя до примитивного автоматизированного интерфейса с парой простеньких обратных связей.
– Это несправедливо… ужасно несправедливо… – пробормотала Сара. На ее бледном лбу выступила холодная испарина; взгляд стал таким же расплывчатым и непонятным, как образ в запотевшем зеркале.
– Можно сколько угодно спорить о справедливости, – подвел неутешительную черту Джек, – а факт остается фактом. Мы в заднице. Нас поимели. И дороги назад нет.
Тело Сары обмякло вновь – обратилось в безжизненный груз холодного человеческого мяса, похабно навалившийся на него. Воздух в комнате похолодел, мурашки поползли по голой коже… Джек и Сара встали и оделись, не обменявшись более ни словом. Будто чужие друг другу.