Звонок от курьера раздался в 9:42 – типичное «дин-дон», как в парикмахерской в которую ходила Шарлин. Она инстинктивно сделала то же, что и всегда: посмотрела на себя в зеркало. Стерла потекшую тушь туалетной бумагой как могла, но часть, видимо, впиталась в кожу. Кожа была серой, под глазами темнели круги. Такие лица Шарлин видела пять дней в неделю – в холодильниках и в мешках.
Из-за двери туалета донесся голос Луиса:
– Шарлин? Они здесь.
Ладно, бывало и хуже. Она ущипнула себя за щеки: один из приемов матери. Заплаканные глаза казались менее красными на фоне покрасневших щек. К тому же боль взбодрила Шарлин, как глоток виски. Она проглотила оставшиеся горячие слезы жалости, нацепила решительную улыбку и выскочила за дверь.
– Я тоже здесь, – объявила она.
Луис перестал расхаживать между третьим и четвертым столами. У него было серьезное, робкое выражение лица, он явно не был готов к скандалу в ночную смену. Шарлин возненавидела себя за провокацию.
– И снова привет, – сказал он. – Я сам справлюсь. Иди домой. С моей стороны было эгоистично дергать тебя так поздно.
– Нет. Я в деле.
– Мы вроде не в мелодраме. Тут все просто. Ты мне не нужна.
– Нужна, Акоцелла. – Она взяла щипцы и щелкнула, направив их на него. – Ты просто еще этого не знаешь.
Луис с сомнением посмотрел на нее, возможно гадая, что она зажмет ему щипцами, прежде чем направиться дальше. Шарлин открыла шкаф и достала бланки свидетельства о смерти и отчета о вскрытии. На бланках был напечатан контур человеческой фигуры, на котором рисовались надрезы, родинки, татуировки, шрамы, ссадины и раны. Отразить это было так же важно, как и вскрыть пациента. Однажды она не обратила внимания на отсутствие кончиков пальцев у умершего. Он обморозил их, когда спасал друга из ледяного озера. Но семья пациента потом долго отказывалась верить, что Луис и Шарлин вскрыли их родного человека, жалобы дошли до Джея Ти, и все кончилось не очень хорошо.
Шарлин уверенно бросала на поднос ножи, стамеску, молоток, пилу для костей и ножницы для кишечника, заглушая отдаленный разговор парамедиков из больницы Архангела Михаила и собственные эмоции. Достала свой PM40 с наклейками, лучший в мире скальпель, и положила рядом со скальпелем Луиса. Разложила оставшиеся средства индивидуальной защиты: нейлоновые фартуки, пластиковые нарукавники, закрывающие руки от запястий до бицепсов, и пластиковые щитки, которые нужны, если что-то пойдет не так. Судя по всему, так и будет.
Она убрала свои густые светлые волосы под сеточку, и тут Луис вкатил их счастливую каталку в прозекторскую № 1. По характерному скрипу переднего левого колеса Шарлин смогла определить вес покойного – семьдесят пять, максимум восемьдесят килограммов. Она схватила сеточку Луиса и кинула ему. Он поймал ее.
– Никаких бахил, – сказал он.
– Ай-ай-ай. Устав.
– Если я поскользнусь и упаду в бахилах, буду плакать.
– Ничего себе, вот это да, – без эмоций произнесла Шарлин. – Если бы я знала, надела бы каблуки по такому случаю.
Она все равно натянула бахилы. Было приятно погрузиться в работу. В этот час здесь не было ни молодых врачей, проходящих ординатуру, ни студентов-медиков, перед которыми Луису и Шарлин пришлось бы вести себя профессионально. Простое и четкое выполнение обязанностей подействовало на Шарлин успокаивающе. Они откинули стопоры на колесиках каталки, четыре привычных металлических щелчка. Раз, два, три, подняли, переложили тело на стол для вскрытия. Зашуршал разворачиваемый рулон сверхпрочных голубых бумажных полотенец. Луис суетливо поправлял то одну, то другую эластичную лямку своего фартука, как бейсболист на поле. Ну и конечно же, белый пластиковый мешок с телом расстегивался долго и монотонно.
Джон Доу был голый. Его костюм, снятый с помощью ножниц в больнице Архангела Михаила, был упакован отдельно. Луис и Шарлин извлекли Джона Доу из сумки и переложили на стальной стол. Смерть наступила слишком недавно, чтобы от тела исходил запах. И хорошо. Плохо было то, что Шарлин чувствовала тепло тела через перчатки, она ненавидела вскрывать еще теплые трупы. И думала, что все ненавидят. Мертвая плоть должна быть холодной и похожей на глину, в отличие от живой.
Шарлин подняла руку над головой, и Pentax начал снимать под разными углами: спереди, справа, слева. Луис стоял рядом с ней, проверяя больничные браслеты Джона Доу. Теперь, когда началась серьезная работа, Шарлин могла думать о Луисе более отстраненно. Она никогда не встречала никого, похожего на него, это правда. Но разве это не ее вина? Не связано ли это с местами, в которые она попадала, и людьми, которые там обитали?
Шарлин не могла припомнить ни одного мужчину, кроме Луиса Акоцеллы, который не вгонял ее в краску хотя бы раз. Это началось еще в детском саду и последний раз случилось совсем недавно, во время утреннего похода за кофе. Шарлин была из тех подростков, которых считали «сложными». Она отшивала поклонников и орала отцам подруг, чтобы те не пялились на ее сиськи. Это были захватывающие времена. Они с подругами кричали в машинах с опущенными стеклами, возбужденные и напуганные одновременно. Их будоражила собственная уязвимость. Каждое мгновение – словно вниз с крутого холма рванули. Это была игра на опережение с наглыми самцами.
А вот влюбленность в начальника заставляла Шарлин чувствовать себя глупым ребенком. В то же время пренебрежение общественными устоями вернуло ей ощущение бурной молодости, когда каждый неправильный поступок давал понять: жизнь бьет ключом. Мало кто отвергал ее ухаживания тогда, мало кто отвергал их и сейчас, даже будучи женатым. С Луисом было иначе. Даже мысль о том, что ее могут отвергнуть, причиняла боль. И тело на столе отлично от этой мысли отвлекало.
Джона Доу пришлось перевернуть на живот, чтобы сфотографировать его спину. Луис помогал, и Шарлин видела, как бережно и аккуратно он держит мужчину за плечо и бедро. Шарлин углядела в этом нечто отеческое, хоть и знала, что снова поддается эмоциям. Нежность – это просто врачебная осторожность: никогда не знаешь, чего ожидать от спины покойника. Зияющие колотые раны, гноящиеся пролежни – она все это видела. Но спина Джона Доу была по-детски безупречна.
Стол для вскрытия также служил весами. Как она и предполагала, неизвестный весил семьдесят девять килограммов. Шарлин перешла на автопилот. Произвела измерения. Сделала рентгеновские снимки. Нарисовала дефекты на бланке отчета о вскрытии. Это было похоже на привычные работы ее юности. Барменша, уборщица загородного клуба, оператор выдувной машины на заводе. На этих работах она чувствовала себя мертвой, как этот Джон Доу. Она вспомнила, как однажды особо муторной ночью – Шарлин могла бы поклясться – все на заводе словно превратились в трупы, лежащие рядом с жужжащими машинами. Гротескная живая картина.
В морге у нее никогда не возникало такого ощущения. Процедуры были рутинными, но жизненно важными; Луис осознавал, как серьезна его работа. Именно этого хотела Шарлин, объявив шокированной матери, что она, девушка, которую мама называла «бомба из Бронкса», возвращается в медицинский колледж. Мэй Рутковски одарила ее жалостливым взглядом: она не верила, что у Шарлин хватит мозгов и целеустремленности. И Шарлин только тогда поняла, насколько уверена в своем решении. Должно быть, ее чувства к Луису возникли оттого, что ей важна эта работа. Это казалось вполне логичным, и она предпочитала так и думать.
Только одна часть работы беспокоила Шарлин. Она не говорила об этом, потому что сказать означало риск полномасштабного невроза. Шарлин знала, что отчасти именно поэтому зависит от присутствия Луиса.
Шарлин Рутковски, профессиональный динер с губной помадой и татуировками, хозяйка своей судьбы, все еще боялась оставаться наедине с мертвым телом.
Она делала все, что могла, чтобы избежать этого. Мелочи, которые другие люди никогда бы не заметили. Строго соблюдала рабочие часы, чтобы в морге всегда было многолюдно. Выбирала время для походов к холодильным камерам так, чтобы там был кто-то еще. Если это было невозможно, Шарлин распахивала дверь как можно шире, чтобы сделать все за пару секунд, в течение которых она, как сумасшедшая, болтала сама с собой о всякой ерунде – телешоу или домашних любимцах, – пока снимала труп с полки и быстро-быстро катила его к двери. Страх, что дверь не откроется, перерастал в холодную уверенность.
Причиной страха был повторяющийся кошмар. О чем сон, не имело значения. Это мог быть сон о полете куда-то, о школьных треволнениях, о сексе. Это могло происходить где угодно. Офисное здание, супермаркет, общественный бассейн. Все это – лишь декорации. Кошмар таился глубже. В какой-то момент Шарлин, войдя в дверь, осознавала правду: кошмар с самого начала скрывался там.
Страшный сон всегда был один и тот же, за исключением двух деталей.
Шарлин заходит в комнату для вскрытия. Там очень темно, лишь мощная хирургическая лампа освещает мертвеца на столе. Шарлин подходит ближе. Каждый раз это один и тот же мертвец, одетый в модный смокинг. Его лицо кажется смутно знакомым, но она не может его опознать.
Ей требуется некоторое время, чтобы осознать, что комната запечатана. Дверь, в которую она вошла, исчезла. Других дверей нет, нет окон, нет выхода. А труп начинает говорить, таким музыкальным голосом:
– Привет, Шарлин, – и садится.
Спящая Шарлин мечется по комнате, бьется о стены в поисках скрытого выхода. Оглядывается через плечо и видит, как труп опускает ноги, обутые в блестящие туфли, на пол. Видит, как он встает. Видит, как он направляется к ней с неожиданной проворностью. Шарлин отступает в угол, и в ту секунду, когда ее спина упирается в стену, думает: какая же глупость. Если бы она могла контролировать свой страх и оставаться в центре комнаты, то, возможно, смогла бы ускользнуть от мертвеца. Конечно, он каждый раз загоняет ее в угол.
В сантиметрах десяти от нее труп поднимает свою тонкую руку, локоть расслаблен, ладонь поднята.
– Потанцуем? – спрашивает он с улыбкой.
Улыбка превращается в оскал. Затем снова в улыбку. Как колышущаяся вода.
Самым пугающим было то, что Шарлин не знала, опасен ли покойник. Но ведь так было со всеми мужчинами. Кроме Луиса Акоцеллы. После целого года мучений Шарлин навестила свою мать в Паркчестере, недалеко от Уайтстоун-Бридж, и вот она уже сидит одна в столовой, уставившись на пластиковое трехмерное изображение Иисуса на кресте, которое в дни ее юности украшало семейные трапезы. Шарлин слегка повернула голову влево, затем вправо. Изображение вроде бы изменилось. С одного ракурса был виден улыбающийся, всепрощающий Иисус, а с другого – его лицо было искажено агонией.
Иллюзия света и перспективы? Шарлин не знала, но решила, что постоянно меняющееся лицо мертвеца в кошмаре напрямую связано с образом другого ожившего трупа. После двух лет работы динером, разве могла она представить воскресшего Христа как-то иначе? В библейских кружках (Шарлин они запомнились лишь тем, что распространяли книги Вирджинии Эндрюс) она узнала, что Иисус воскрес на третий день. Шарлин рассуждала как медик. Трое суток – семьдесят два часа. У Иисуса разорвались бы мембраны. Руки, с помощью которых он творил чудеса, должны были окоченеть. Когда Иисус явился Марии Магдалине у своей могилы, как говорится в Евангелиях, она его не узнала. «Конечно не узнала, – подумала Шарлин. – Спаситель был бы багровый, раздутый от трупных газов, с кровавой пеной из носа и рта».
Разумеется, Иисус не был единственным знакомым лицом в этой комнате. Мэй Рутковски, женщина пятидесяти четырех лет, устроилась на диване со стаканом зеленого мятного ликера – единственной выпивки, которая была у нее в доме. Вены на ее худых запястьях проступали сквозь тонкую, как бумага, кожу, когда она нажимала кнопки на пульте телевизора. Каналы мельтешили, отвлекая внимание. Шарлин потерла виски, которые ныли при каждом визите, и от усталости ляпнула о кошмаре, который мешал ей спать.
– И зачем ты держишься? – спросила Мэй. – В смысле, за эту работу. Всю жизнь, если мне не нравилась моя работа, я увольнялась!
– Деньги хорошие, – машинально ответила Шарлин. Деньги, конечно, были не ахти какие, их и близко не хватало, чтобы оплачивать учебу в медицинском колледже. Шарлин знала настоящую причину, по которой она не меняла работу, но ни за что не рассказала бы Мэй Рутковски о Луисе Акоцелле и его трех «красных флагах». Начальник, женат, мексиканец.
– Помнишь Кэрол Спрингер? – Мать повысила голос, пытаясь перекричать телевизор. – Ну, из Гранд-Конкорса? Она стала стюардессой. Ее мать рассказала, что Кэрол постоянно снятся кошмары. Ее самолет каждую ночь сгорает в огне!
Шарлин слишком хорошо знала, что будет дальше. Ей было тридцать пять. По мнению Мэй, годы, потраченные на работу динером, лучше было бы потратить на мужа и детей. Но интерес Шарлин к детям начал угасать в тот день, когда она помогала Луису при вскрытии беременной жертвы автокатастрофы. В матке женщины был обнаружен плод, который, в отличие от растерзанного тела матери, имел безупречную форму, а черты лица были изящны, как у фарфоровой куклы. Держа крошечного человечка на ладони, Шарлин застыла, пораженная. Луису пришлось дважды сказать ей, чтобы она поместила плод обратно в матку. Он будет похоронен там, внутри своей матери. На протяжении того дня мысли Шарлин шли по спирали. Зародыш, живущий некоторое время внутри мертвой матери; мертвая мать, посаженная в живую землю; земля, существующая внутри мертвого пространства; пространство, существующее в предполагаемых животворящих объятиях Бога.
Луис заметил, что ей нехорошо, и мягко объяснил, что для некоторых плодов матка может стать могилой.
Шарлин никогда не забудет это сравнение. Матка и могила.
Было ли место погребения Иисуса таким же?
– Иди сюда! – воскликнула Мэй Рутковски.
Шарлин увидела черно-белый клип, в котором худощавый мужчина в черном костюме с фалдами, белом галстуке-бабочке и белой бутоньерке отбивал чечетку на глянцевой сцене. Он корчил из себя марионетку перед женщинами в черных одеждах и одинаковых масках. Шарлин не понравилось – должно быть, это фильм ужасов, – но мать от волнения расплескала свой мятный ликер.
– Хорошая песня, – сказала Мэй. – «Потанцуем».
Шарлин узнала мужчину из ночного кошмара, труп, который встал, подошел к ней и протянул ей руку.
Это был Фред Астер.
Мэй наклонила голову, следя за тем, как он танцует с Джинджер Роджерс. Шарлин почувствовала себя Джинджер, попавшей в костлявую хватку Фреда и кружившейся до колик в животе. Парочка повернулась к камере, взявшись за руки, и Джинджер превратилась в такое же бездушно ухмыляющееся существо, как и Фред. Они протянули зрителям свободные руки, приглашая их присоединиться к танцу в сером мире, который не истлел за десятилетия и, возможно, выдержит любую старость. Они одновременно открыли рты и произнесли последнюю, самую неприятную фразу.
Ну, хо-хо, и кто теперь будет смеяться последним?
– Я всегда любила Фреда Астера, – вздохнула Мэй.
– А я нет, – сказал Шарлин, отводя взгляд. – Он всегда казался мне похожим на…
– На что? – Мэй не отрывала глаз от надписи на экране: «КОНЕЦ».
Шарлин отметила, что зеленый ликер, который пила ее мать, напоминает то, что могло бы вытекать из разлагающегося трупа. И все же пожалела, что не согласилась выпить, когда ей предложили.
– Не знаю, – сказала она. – На давнего-давнего мертвеца.