…Тем и дорога для меня наша журналистская работа — что вот уже в который раз сталкивает она с людьми, чьи имена навсегда вписаны в историю Родины. Не так давно как раз с заданием подобного рода я направился в родные места — Теджен.
Дальний путь одному в кабинке "Жигулей" — всегда в тягость. Возьму-ка я пассажира, кого придется… С этой мыслью я завернул на автостанцию. Затормозил, оглядываю народ. В глаза сразу бросился высокий, крупного сложения человек. В летах, степенный, борода лопатой. Стоит, большой палец левой руки за ремень заложил, кого-то выглядывает на дороге. Я всмотрелся: хоть человек и пожилой, однако сразу видно: пальваном в свое время был, да и сейчас еще здоровяк, бодрости не утратил. Скулы так и выдаются, крепкие, словно каменные, — признак воли, упорства. На голове тельпек из дорогой смушки дымчатого оттенка. А взгляд черных глаз внимательный, зоркий, в нем угадывается и острый ум, и богатый опыт.
Я вышел из машины, вежливо приветствовал незнакомца, пригласил…
— Понимаешь, чуть улыбнувшись, заговорил он, — за мной машину должны были прислать. Да, видно, задержка вышла… Что ж, если подбросишь меня, дело доброе. Верно говоришь, одному ехать — тоска. Мне до Душака только, поговорим, скоротаем время. А там и до Теджена рукой подать.
…Спутник мой в дороге все глядел по сторонам, молчал. Проехали поселок колхоза "Совет Туркменистаны", одного из самых передовых в республике. Какой там поселок — ни дать, ни взять благоустроенный, цветущий городок! Дальше — новая железнодорожная станция возле древнего Аннау. Вижу, у старика глаза так и загорелись восхищением. А когда проезжали мимо совхоза имени Девяти ашхабадских комиссаров, утопающего в густых садах, он не удержался, воскликнул:
— Ох-хо-хо-о!
— Что вы, уважаемый? — обернулся я.
— Жизнь! — только и выговорил он задумчиво.
Машина между тем приблизилась к памятнику, воздвигнутому на том месте, где погибли девять отважных.
Вижу, спутник мой посуровел, глаза сузились, не отрывает взгляда от скорбного и величественного обелиска.
— М-м-м… — он подавил стон, когда мы поравнялись с памятником, горестно покачал головой.
Мне были понятны его чувства. Каждый, кто бы здесь не проезжал, ощущает подобное. Люди не забудут, не устанут прославлять героев.
— За нашу долю жизнь отдали люди, — как бы подслушав мои мысли, задумчиво произнес старик. — Не узнать бы им теперь здешних мест. Прежде тут одни шакалы бегали… Ох-хо-хо-ов! А теперь? Ты только погляди! — Сделав выразительный жест рукой, он начал бегло перечислять, что и когда построено в здешних местах, каковы достатки людей в окрестных аулах… Я не стану пересказывать все, что он говорил. Разве удивишь этим нынешнего читателя? Конечно нет.
Мы подъехали к мосту, пересекающему Каракумский канал имени Ленина — Канал счастья, как у нас его нередко называют. Здесь я остановил машину. Пассажир мой вышел, облокотился о перила моста:
— Ты только полюбуйся на эту чудо-реку! Ведь в прежние времена, чтобы ее провести в песках, туркменам потребовались бы столетия!
Он поднял голову. Оглядел белеющие невдалеке аккуратные домики одного из совхозов, недавно созданных в зоне канала, просторные, с ровными бороздками хлопкового поля — и вдруг запел вполголоса:
Разрытым кладбищем, безмолвною пустыней —
Таким ты взору представал, Кесе-Аркач…[2]
Какая-то песня прежних времен. А может, он сам ее сочинил?
…Ковром из алых роз тебя устлали ныне
Твои сыны — питомцы счастья на века!
— О, яшули, да вы, оказывается, поэт! — улыбнулся я. И тотчас пожалел — ему, похоже, не понравилась моя усмешка: густые брови сдвинулись, лицо посуровело. Меня немного забавляло его волнение, но я держался невозмутимо.
— Мне, кажется, яшули, вы считаете пределом то, что здесь достигнуто сегодня?
В голосе моего спутника звучали нотки обиды:
— Нет, я совсем не думаю так. И прошлое я вспоминаю не просто ради того, чтобы снова прославить достигнутое. Скольких мучений, какого труда все это стоило — вот чего не следует забывать…
Помолчав, он жестом руки указал на юг, туда, где вдоль отрогов Копетдага черною змейкой пролегла железнодорожная колея:
— Видишь, там сейчас пустошь, безлюдье. Так вот, послушай: в самом ближайшем будущем эти места, да и весь Кесе-Аркач от края до края покроются густыми тенистыми садами, а в них — яблоки, груши, гранаты, урюк. Виноградники взбегут по склонам гор…
— А откуда у вас такая уверенность?
Вместо ответа он снова облокотился о перила моста, устремил неподвижный взгляд на поверхность воды, на легкие волны, которые нагоняя одна на другую, с разбегу ударялись о песчанные, с выбоинами, берега. Потом вздохнул с облегчением, расправил плечи, правою рукой разгладил бороду, и произнес раздельно:
— Так будет! И за все это — благодарность и вечная слава отважным!..
Я уже свыкся с довольно необычною, несколько выспренной манерой моего спутника высказывать свои мысли и, думается, правильно понял его ответ. Да, благодарность отважным! Тем, кому были неведомы усталость и уныние, кто ради счастья народа стойко переносил голод и жажду, а когда требовалось — отдавал и жизнь. Таких героев не счесть у моей Родины.
Когда тронулись в путь, мы с моим спутником обменялись еще несколькими фразами на эту тему. В то же время с неслабеющим интересом глядели по сторонам.
— А по сторонам — раздолье, красота неописуемая! Трудолюбивые дехкане-каахкинцы — мы уже въехали в пределы их района — насколько хватает глаз высеяли зерновыми степные просторы вдоль всего шоссе. Свежо и молодо зеленеют нивы озимого ячменя, чьи корни крепко впились в исконе засушливую почву. В отдалении лениво бредет по неровной степи стадо овец, оно то взбирается на возвышенность, то исчезает во впадине…
— Сейчас только еще зима кончается, вот и зелени немного, — словно угадав мои раздумья, подал голос пассажир. — А если б летом ехали мы с тобой в этих местах — ох-хо-хо, просто глаз не оторвать!
И в самом деле, весной и в первые летние месяцы этот уголок нашей земли необычайно красив. Под жгучими лучами солнца лед и снег на горах плавятся и шумными потоками низвергаются вниз, на равнину. Небо по весне что ни день разражается обильными дождями, они освежают воздух, умывают лицо степи. В бархатный халат укутывает ее на много дней пушистый мятлик. Бурно вздымаются повсюду травы с крепкими, уходящими в глубь почвы корнями. Пройдет еще немного времени, и поднимут головы маки и тюльпаны — украшенье весны, с цветками алыми, будто раскаленные уголья. Бугорками вздымая почву, покажутся на свет гелин-комелек — "невестины грибы", похожие на подушечки, обтянутые красно-фиолетовым шелком "дараи".
Мне казалось, мой спутник так же, как и я, представил себе подобную картину. Однако он внезапно проговорил:
— А я еще помню вот эту самую степь горькую, вытоптанную сапогами беляков и английских интервентов…
Впереди забрезжали дома и сады поселка Каахка.
— Слушай, — обернулся ко мне пассажир — в шестидесятом году здесь установили памятник одному из героев гражданской войны. Давай заедем! Долго не задержимся…
Мы подъехали… Вокруг скромного постамента с бюстом героя — цветы, множество букетов. Имя героя — золотом на мраморе "Александр Григорьевич Гинзбург". Об этом замечательном человеке и я, разумеется, немало слышал и читал, кое-что из прочитанного пересказал теперь моему спутнику. Он внимал молча, склонив голову, не отводя взгляда от памятника. Какой-то паренек прислушался к моим словам и наконец проговорил:
— А у нас в районе живет соратник товарища Гинзбурга. Даже однополчанин…
— Этот человек и сам совершил много подвигов, — затараторила стоявшая здесь же кареглазая девчушка в красном галстуке. — Нам про него говорил учитель истории.
— Вот как? — я обернулся к девочке. — Кто же он? И где живет?
— Его зовут Лаллык-хан. А живет он в Душаке. Знаете, — у нее разгорелись глазенки, — в Берлине есть постамент славы. На нем наш танк — "Т-34". И на броне этого танка написано имя Лаллык-хана! Учитель говорил: скоро у нас в школе будет с ним встреча…
Да, завидная судьба у человека, если имя его — на постаменте славы далеко за рубежом, если оно — на языке у старого и малого в родном краю!
Лаллык-хан, а точнее — Ханов, Лаллык… Это имя мне, конечно, тоже доводилось слышать. А что, если сейчас, по пути, встретиться с замечательным земляком? Может, и написать о нем удастся… Верно, более удобного случая и не представится. Со мной в машине — односельчанин Лаллык-хана, он и дорогу покажет.
— Яшули, простите, вы ведь из Душака? — Нерешительно начал я, когда машина тронулась с места. — Наверное, знаете Лаллык Ханова, о котором вот только что ребятишки сказали? Я хотел бы с ним познакомиться…
Мой спутник в ответ лишь хмыкнул непонятно. Я так и не понял, исполнит ли он мою просьбу. Переспросить не решился, однако встревожился. Глянул на него через плечо.
— Ты, братец, лучше на дорогу смотри! — тотчас с лукавинкой бросил мой спутник. — Вот ведь штука: говорят, люди пишущие — разговорчивые, а по тебе этого не скажешь. Посадил пассажира, так спроси, кто он, как зовут. А ты — нет… И свое имя не назвал. Как ты только пишешь — не понять…
Старик не зря подтрунивал надо мной: даром красноречия я и в самом деле не обладаю. Пришлось извиниться, рассказать о себе.
— Да, еще раз простите, уважаемый… обо мне-то вы теперь знаете, но я еще не знаю вашего имени. "Раз увиделись — знакомые, еще раз — уже родные", — так в народе говорят… Так как же вас зовут?
Но в ответ он сперва гулко захохотал, потом сказал:
— Потерпи, приедем ко мне домой. Тогда и потолкуем за чаем, и познакомимся основательно.
Заезжать в дом к совершенно незнакомому человеку, распивать с ним чай — это никак не входило в мои планы. Хотелось поскорее встретиться с Лаллык-ханом, услышать из его собственных уст обо всем, что он совершил за свою долгую, славную жизнь. Но какая еще выйдет встреча… Сомнения этого рода я, не таясь, высказал спутнику.
— Лаллык-хан не совершил ничего сверхъестественного, что отделило бы его от народа, — немного ворчливым тоном отозвался тот, видимо, не принимая всерьез мои опасения.
Тем временем мы подъехали к Душаку, покатили улицей поселка.
— Вон туда, направо, к тому дому, — показал старик.
— Отдохнем немного, перекусим. Там, глядишь, и подойдет Лаллык-хан. Ему без малого восемьдесят, — небось, далеко от своего дома не убежит…
Видно было: человек приглашает от чистого сердца. Отказываться — и думать нечего. Подъехали к воротам, остановились; мой спутник вышел из кабины, широким жестом окинул поселок. Пояснил:
— Колхоз наш называется "Москва"!
…Дома колхозников — многокомнатные, однотипные, все под шифером — нанизаны вдоль широкой улицы, точно серебряные бляшки на нити "сатира" — старинного женского украшения. Перед каждым домом участок земли — меллек, большую часть которого занимает сад, а в нем — плодовые деревья разнообразнейших сортов. В самом центре поселка Дом культуры внушительных размеров, неподалеку школа с веселым гомоном ребячьих голосов. Чуть в стороне — колхозные мастерские, гаражи, склады. Тут не счесть всевозможной техники — автомашин, тракторов.
— Видал? — подмигнул мой спутник. — А в сорок шестом году всего-то была у колхоза одна полуторка. Да и ту достал по случаю не кто иной, как все тот же Лаллык-хан.
— Как так? — невольно вырвался у меня вопрос. — Где же он ее взял?
Собеседник мой с ответом не спешил: Помолчав с полминуты, завел речь издалека:
— Совсем вроде недавно жили мы в черных кибитках с острым верхом. Свяжешь остов из камыша, прутья покрепче стянешь, а снаружи обмажешь глиной. Вот тебе и лачуга! Слепишь себе такое вот жилье — и кажется оно краше, чем шахский дворец. А если раз в месяц кино немое в колхоз привезут, так ты от радости в собственном халате не умещаешься. — Он умолк, пристально взглянул мне в лицо: — Где, спрашиваешь, Лаллык-хан полуторку достал?
— Да…
— Не спеши, дружок. И об этом расскажу.
— Похоже, вы близко знаете Лаллык-хана.
— Очень даже хорошо знаю.
С этими словами он распахнул ворота. За ними оказался просторный двор, посредине — кран водопроводный, наполовину открытый; журчит, бежит вдоль цементированной канавки чистая вода. Дом просторный, добротный: три комнаты, с коридором, застекленною верандой. Вхожу вслед за хозяином. Стены жилых комнат увешаны коврами, на полу — кошма, вытканная бордовыми цветами. На одной из стен, в застекленной раме, большой фотопортрет хозяина. Ни погон, ни пилотки, однако едва глянешь, сразу видно: изображен человек военный. По плечам ремни, на голове кубанка с пятиконечной звездочкой.
Оторвав взгляд от портрета, я вопросительно посмотрел на хозяина.
— Да пришлось немного послужить в свое время, — тотчас понял он мой вопрос, затем распахнул дверь в соседнюю комнату, где на полу, на ковре, уже был разостлан сачак, а на нем — чурек и сласти. — Милости прошу!
— Иного человека нелегко бывает вызвать на рассказ о самом себе, — проговорил я, опускаясь на ковер. — Может, и у Лаллык-хана такой характер?
Мне подумалось: хозяин поймет намек и для начала сам кое-что расскажет о своем знатном односельчанине. На всякий случай я приготовил блокнот и ручку.
— Не-ет, Лаллык-хан совсем не такой. Что пережил, все расскажет, без церемоний. Да-а… — старик помолчал, уселся поудобнее:
— Было это, видишь ли, если память не изменяет, году, значит: в девятьсот седьмом, девятьсот восьмом… Зима выдалась суровая, и мой отец тогда зимовал в песках с отарами Агаджан-бая. Опытный чабан был мой отец, знал, каково у нас в Этеке в такую зиму — весь скот можно потерять, если зазеваешься. Старался изо всех сил… Скотину почти всю уберег, а сам, в одной низинке, в глубине Каракумов, замерз горемычный, в зеленую глыбу льда превратился! А мне тогда шел всего десятый…
Признаться, я ощутил огорчение и беспокойство. Вместо того, чтобы рассказать о Лаллык-хане, хозяин повел речь о своем детстве. А прервать — неудобно. Делать нечего, я принялся как попало — то ли пригодится, то ли нет — записывать его рассказ. Он же, словно ничего не замечая, продолжал:
— Три сестренки у меня было: Чебшек, Огульнабат, Сюльгюн. Нашу маму звали Саппы. Как же теперь, потеряв кормильца, наша бедная матушка — сама-то с кулачок! — вырастит четверых! Ведь подумай, в те времена — где она власть, помощь какая, или хотя бы свой меллек? У богачей-то и камня сухого не выпросишь…
Несчастная мама, как сейчас помню, схватила меня за руку, сестренкам велела следом бежать — и к дверям байской кибитки. Выходит к нам бай. Глаза кровью налились. Твой муж, говорит, болван этакий, пол-отары мне погубил! Так что же нам теперь делать? — это мама говорит. — Куда идти? Сама плачет, слез не утирает. Так-то, братец, глаза бы не глядели, плечи бы не ведали. Только в сказке и услышишь такое… А вот мы все это испытали, пережили.
Однако, братец, нужно и правду сказать: были все-таки и у нас в ауле люди милосердные. На арыке, повыше аула, в те годы стояла мельница. Построил ее все тот же Агаджан-бай. Силу мельнице давали ручьи, что бежали с журчаньем от горных склонов. Вот она-то и стала спасеньем для нашей семьи. Каждый день на заре матушка приходила сюда вместе с нами. Кому помочь мешок доверху насыпать, кому на ишака взвалить, рассыпанные зерна поднять, возле входа подмести, — глядишь, и насобираем на пропитание.
Как-то явился на мельницу Агаджан-бай. Поглядел, насупился.
— Хоть никто, — бурчит, — спасибо тебе не скажет, а все же, доброе дело кинь в реку — рыба не заметит, а аллах все равно заметит. Вот и ты: каждое утро полей-ка вокруг мельницы и подмети. Ну, а я уж отсыплю зерна тебе фунта три-четыре. И мальца своего, чтоб у него штаны не свалились, посылай-ка подпаском к моим чабанам.
Тут, мир для меня словно сделался просторнее. Матушка от радости каждого из нас, детишек, к груди прижимает, слезами умывается, бедная.
— Видите, — говорит, — какой добрый наш бай-ага. Благодарение творцу, милосердие ниспослал он в сердце нашего бая!..
Тут мой собеседник ненадолго умолк. Молчит, а сам нет-нет, да и глянет искоса на своего гостя.
"Лучше б вы все же рассказали про Лаллык-хана", — чуть было не вырвалось у меня. Хозяин, однако, по-видимому, не допускал мысли даже, чтобы его перебили. А умолк лишь потому, что, без сомненья, воспоминания о былом его же самого глубоко взволновали.
— Так, — я первым прервал паузу, желая подбодрить рассказчика. — И что же дальше?
— Дальше? Целых семь лет проходил я тогда следом за отарой, а потом и говорю матери: пора у бая плату потребовать. Она диву далась: что, мол, такое ты говоришь, сынок? На пороге смерти вымолила я, чтоб тебя сделали чабаном. А теперь — еще и плату? Не огорчай нашего бая, прогонит — земля жесткая, а небо высоко… Нет, говорю я ей: если отвагой сердце загорелось, — и земля не такая уж жесткая, и до неба — рукой дотянемся!
А знаешь, братец, отчего мне в ту пору отвага в сердце запала? Гром Октября долетел до наших песков. Как раз в те дни к нам на чабанский кош добрался человек — его уже тогда большевиком называли. Это Аннамурад-Потра; он и сейчас в Теджене живет: Он сказал: "Взошло солнце бедняков, скоро будете владеть и землею, и водой!" Но только, братец, раньше времени храбриться мне не следовало. Октябрьская заря уже взошла, однако баи пока еще могли справиться с такими, как я, голодранцами. Пришел я требовать плату, а бай раздулся от злости, как варан.
— Твой отец, — кричит, — пол-отары у меня погубил! Если ты такой смелый — сперва уплати все, что твоя семья мне задолжала. Плати долги отца, чтоб он спокойно лежал в могиле! А пока не расплатишься — чтоб мать твоя к мельнице близко не подходила!
— Вах, что же нам теперь делать горемычным? — плачет моя матушка. Упала, в ноги баю. — Да стану я жертвой ради вас, бай-ага!.. — умоляет она. Пожалейте!
Бай выгнал ее из дома. А вслед крикнул: есть, мол, у вас эти… "балшабеки", вот пусть они вам и помогают.
Матушка его слова запомнила, только понять не могла.
— Сынок, о чем это он? — спрашивает.
Как умел, я растолковал ей про большевиков. А потом и говорю:
— Пойду-ка я к ним. Уж они сумеют вытребовать у бая все, что нам положено.
И пошел, вместе с еще одним сиротой вроде меня, искать Аннамурада-большевика. Нашли мы его в ауле неподалеку от Теджена.
— Не огорчайтесь, не унывайте, — сказал нам Аннамурад, — скоро все устроится.
Направил он нас к одному человеку, который в глубине песков саксаул заготавливал на дрова.
— Работайте там, — наказывает, — сил не щадите. Это не просто дрова — это пули в сердце баям!
Прибыли мы в пески, неподалеку от станции Уч-Аджи, грузили саксаул на верблюдов, отвозили на станцию. Топливом обеспечивали отряды большевиков. И вот однажды со стороны Ашхабада… погоди, братец, дай вспомнить, когда ж это… А, в середине восемнадцатого, летом! Да, вот, значит, вдруг на станцию — эшелон за эшелоном, с людьми, пушками, какими-то грузами. В Уч-Аджи долго не задерживаются — скорее дальше, на Чарджуй. Одеты люди кто во что, много наших дехкан, в тельпеках да халатах. Другие, видно, русские, — выглядят по-рабочему. Что за войско? Куда торопятся? Да ведь это и есть большевики, говорят нам, — те самые, что за бедняцкую долю воюют!
Войско большевиков возглавлял товарищ Паскуцкий, Николай Антонович. Вызвал он нас — тех, что саксаул заготовляли, поблагодарил за усердие и говорит:
— Контрреволюционеры подняли мятеж, из-за этого мы и вынуждены отступать в сторону Чарджуя. Но белых мы все равно прогоним, в этом сомненья нет! Кто хочет идти с нами, пусть собирается в Уч-Аджи. Идите, объявите в аулах.
И вот, дня через три на станции — столпотворение. Кого только здесь не было! Русские, туркмены, киргизы, курды, таранчи[3], белуджи… Всех погрузили в вагоны и живо — к станции Равнина. Винтовки раздали; тех, кто не умел с ними управляться, стали учить. Но, братец, времени-то не оставалось подготовиться как следует. Белые во главе с Ораз-сердаром вплотную приблизились к нашим позициям. Трудно нам тут пришлось. Но вот однажды разнеслась весть: к нам на подмогу приближается Казанский красный отряд.
Тут все духом воспрянули. Сколько-то времени прошло — подоспели товарищи на помощь, соединили свои силы с нашими. И тут мы вместе с Казанским отрядом как двинули по врагу! — Он — бегом на запад. Станцию Уч-Аджи поджег, пути разрушил, стал закрепляться возле Байрам-Али…
О том, что рассказывал старик, я, конечно, и раньше слышал. Знал, что Аннамурад-Потра, упоминавшийся в его рассказе, — это поныне здравствующий Сарыев Аннамурад, орденоносец, активный участник гражданской войны и борьбы против басмачей. Впрочем, одно дело читать о событиях, совсем другое — услышать о них от человека, который сам пережил тяготы и горести…
А мой собеседник тем временем продолжал:
…Итак, значит, противник укрепился под Байрам-Али, а мы, тем временем железную дорогу восстанавливали. — Ты, братец, должно быть знаешь: в то время был в Теджене окаянный Эзиз-хан. Много же он причинил нам вреда! Мы гонялись за ним в песках и уж было совсем обложили, но он своих головорезов увел к станции Каахка.
Многое мы пережили, многое перетерпели, столько жертв принесли, товарищей потеряли — а все-таки шаг за шагом продвигались вперед. И настроение у бойцов было приподнятым. Думалось: вот скоро вернусь я в родной аул. В своей кибитке — посижу, локоть на подушке, чаю свежезаваренного попью вдоволь. Обрадую маму, сестренок: мы победили, отныне горе-нищета больше не переступит нашего порога. Но не так все получилось…
Он умолк. Мне подумалось: этого пожилого человека можно бы назвать главой целого рода. Когда мы появились, детвора, подростки сбежались со всех концов. Только и слышно: "Дедушка!", "Отец, здоров ли ты?" — "Видишь?" — подмигнул мне тогда старик. — Вон какая орава!" Но сейчас… Он выглядел, словно человек, внезапно оставшийся совершенно одиноким. Вдруг расслабился, осунулся, слова не может вымолвить. Потянулся к чилиму, глубоко затянулся дымом… Поперхнулся, закашлялся, махнул рукой:
— Один я тогда остался, братец. Только ветер гулял на том месте, где стояла наша черная кибитка. Сестер Чебшек и Огульнабат голод скосил. Моя матушка взяла с собой младшую дочку Сюльгюн, да и пошла куда глаза глядят… Мне бы их поискать, но нет времени — как раз тогда враги обошли нас со стороны Тед-жена, перерезали железную дорогу. На помощь белым пришли англичане. Попали же мы, братец, в переделку! Снова Чарджуй оказался в опасности. Ну, тут и оказалось: о наших делах знает Москва… Подоспела к нам подмога, да еще какая! Бронепоезд из России пришел… Уж тут-то беляки, интервенты, всякие там Эзиз-Гезизы не смогли выдержать нашего напора. Как в мае девятнадцатого начали наступление под Равниной, так и закончили тем, что выгнали всех врагов вон с нашей земли. Было это в первых числах февраля двадцатого года…
Сколько долгих лет оставил за плечами мой собеседник — и все-таки помнит почти безошибочно, что, где и когда свершилось; помнит не только годы и месяцы — даже дни. Прямо-таки живая энциклопедия!
— Местное население наше, дехкане, — продолжал он, — оказали громадную помощь красным войскам. Ты слышал про таких людей: Курбандурды Атамурад, Кизыл-хан, Топпы-бай, Оразмет-Бурказ?
Да, я знал, что Атамурадов Курбандурды долго возглавлял один из колхозов в Туркмен-Кала, близ Мары, и скончался, наверное, лет пятнадцать тому назад. Кизыл-хан Сарыев, по словам стариков, был поначалу сотником в войске Эзиз-хана, однако распознал сущность этого кровожадного бандита, и вместе со своими всадниками перешел на сторону красных. Два других имени мне были незнакомы.
— Вот, всех их я хорошо знал, — помолчав, проговорил мой собеседник. — Они, в качестве выборных от трудящихся марыйцев, помогали нам, доставляли в отряд продовольствие, одежду, обувь. А рассказывал я тебе, что впоследствии сталось с Соколовым, командующим Закаспийским фронтом и с Гинзбургом, комиссаром Казанского отряда?
— Нет…
— Гинзбург погиб в августе восемнадцатого, когда мы штурмовали Каахка. Его я хорошо знал, потому и памятник часто навещаю. Ну, а Соколова тоже пуля куснула под Каахка. Но повоевал он еще долго. Когда оправился от раны, был направлен в Фергану. А геройской смертью погиб уже в тридцать первом году, когда воевали с басмачами в Каракумах.
Старик откинулся на подушки. Я молча разглядывал его окладистую пышную бороду, морщины на широком лбу, подбородок с уже отвисшими складками смуглой кожи. Разглядывал — и словно оживали перед моими глазами все неисчислимые жертвы, все тяготы, которыми оплачено утверждение нашей сегодняшней жизни. Как будто на свои плечи перекладывал я все, пережитое в прошлом такими вот ветеранами. Тут я вспомнил его слова: "Лаллык-хан тоже не совершил ничего такого, что возвысило бы его над людьми, просто он исполнял свой долг." Не спросить ли мне, наконец-то, про самого Лаллык-хана? А старик тем временем продолажл спокойно, неторопливо:
— Не думай, братец, что зажили мы сразу счастливо и спокойно. Нашлись тут всякие — Ата-Меанали, Котуркул-калтаман… Защищали баев, мешали создавать первые колхозы. Но подумай: разве каких-нибудь три-четыре негодяя, будь они даже на конях и при оружии, сумеют задержать, остановить то, что нарастает, катится, словно могучий сель в горах? Да и самому фашизму разве оказалось это по силам? — он громко, победно расхохотался. — Когда окончилась гражданская война, бойцы и командиры нашего полка еще долго оставались на службе. Я тоже подал рапорт, попросился на границу. Так и служил я до самого тридцать четвертого года, пока меня не отозвали в родные места и не выбрали председателем сельсовета, — старик внезапно рассмеялся, как будто пораженный тем, что сам же сообщил: — Я — и вдруг председатель! Кто я? Вчерашний подпасок, бездомный бедняк, сирота!.. Много раз я задавал себе такой вопрос — и всеми силами стремился оправдать доверие людей, не щадил себя. Когда я работал председателем немалую помощь оказывали нам пограничники, оберегали колхозное добро от врагов. Еще больше помогли нам они в годы войны. Сам знаешь, братец, в то время по аулам редко можно было встретить человека в тельпеке, вся тяжесть труда упала на плечи женщин и ребятишек. А фронту нужен хлеб, ячмень. Вот друзья в зеленых фуражках и приходили на помощь, когда необходимо было прокопать новые арыки, засеять поля, собрать урожай. За это колхозники Душака навеки им благодарны.
Рассказывая, мой собеседник то и дело прерывал речь, как будто вглядывался в себя, в свое прошлое, затем улыбался с удовлетворенным видом.
— Итак, подробное знакомство с вашей биографией состоялось, — проговорил я, воспользовавшись одной из пауз. — Остается узнать немного: как же ваше имя?
— Мое-то? Хо-хо-хо-ов!.. — загрохотал он. Но ответить не успел. В комнату — ну, будто подслушав мой вопрос! — внезапно вошла женщина, пожилая, дородная, черные косы в белом инее.
— Плов-то уже сварился, слышишь, Лаллык — с улыбкой обратилась она к хозяину. — Нести или нет?
— Неси, Оразнабат, неси, пожалуйста!
Лаллык! Вот, оказывается, что! С растерянной улыбкой я глядел на него. И хозяин дома, конечно, понял меня:
— Скажи-ка, братец, разве это подобает, едва поздоровались, так сразу тебе и выложить, мол, я Лаллык-хан. А кроме того, я ведь еще в начале сказал: ничего такого особенного Лаллык, не совершил по сравнению, допустим, с такими героями, как Аллаяр Курбанов, Оразберды Кулиев, Евгений Сухов, Курбанмамед-баба, Григорий Мелькумов, Атчапар Тахиров, Бяшим-сердар, Аннамурад-Потра… Многих я уж и забыть успел… Ну, да их часто поминают. Тех, кто жив, — награждают, приглашают на праздники. Кстати, и меня вот вызывали в Ашхабад, пришлось съездить, — он обернулся, позвал жену: — Оразнабат, принеси-ка папку, что я сегодня привез!
Внутри папки, обтянутой красно-фиолетовым шелком, на листе гладкой плотной бумаги было написано золотом:
"Товарищу Ханову Лаллыку, от имени Центрального Комитета Коммунистической партии Туркменистана, Президиума Верховного Совета и Совета Министров Туркменской ССР, — за трудовые успехи в социалистическом соревновании, в связи с 80-летием со дня рождения".
Я от души поздравил хозяина дома с высокой наградой. И сразу вспомнил вопросы, которые уже приготовил заранее. Особенно не терпелось мне узнать о делах Лаллык-хана в годы Отечественной войны.
— Когда началась война, люди Душака поднялись как один, вместе со всем советским народом. — Явно испытывая блаженство после превосходного, ароматного плова, Лаллык-ага велел жене подать чай, а сам продолжал рассказ:
— с сыном Ата, я отправился в военкомат. Однако, братец, оказалось: тылу тоже требуются люди. Ведь армию нужно было снабжать продовольствием, одеждой обувью. В военкомате мне сказали: "Сына твоего возьмем на фронт. А твоя забота — расширять посевы". Да и вернули домой.
…Воды в обрез, рабочий скот — ишаки да верблюды, бычок да захудалый коняга. Инвентарь — соха, да еще дедовский плуг. Была у нас, в районе, правда, МТС, а в ней до десятка тракторов, штук пять молотилок… Ну, а что касается автомашин, то в колхозах нашего района про них в те времена даже не слыхивали. Между тем посев следовало увеличить в два раза и урожай собрать вдвое против намеченного с весны.
И все это, братец, крепко усвоили колхозники нашего села Душак. Принялись они работать, не различая дни и ночи, не считаясь ни с голодом, ни с усталостью. Почти все, что зарабатывали, тоже отдавали фронту. Девушки и женщины с работы возвратятся, темно уже, так они зажгут светильник дымный — сами же смастерили, бутылочку из-под одеколона керосином налили, фитиль заправили — и давай вязать из шерсти варежки да носки для бойцов. Каждый помогал фронту чем мог. Ну, а у меня в хозяйстве были в то время свои овцы и козы, пять-шесть коров. Пока на границе служил, каждый месяц шло мне жалованье. Если у кого привычка кутить да пропивать заработанное — ничего бы, конечно, не осталось. Но у меня даже в мыслях не было подобного, так что на книжке поднакопилось денег…
Посовещался я тогда с женой, говорю: человеку хватит одной кошмы да одеяла. Продадим что найдется в доме ценного, соберем денег и отдадим для фронта. А жена и говорит: если так, то я и халатом укрываться могу, а кошму давай тоже продадим. Только бы врага одолеть, да чтоб все вернулись домой невредимыми, и наш сынок тоже.
Собрали мы шестьдесят тысяч рублей. Повез я их в Каахка, в банк. Попросите, говорю, пусть на эти деньги построят танк. Взяли у меня деньги, выдали квитанцию… Оразнабат, ну-ка, принеси, покажи!
Седоволосая женщина протянула мне пожелтевший листок бумаги.
…Получено от Ханова Л., председателя Душакского аулсовета, из собственных сбережений 60 тыс. рублей на постройку танка, перечислено на счет № 350. Подпись. Печать.
— Танк, построенный на мои деньги, был передан в мотомеханизированный корпус генерала Рыбалко. В составе корпуса танк участвовал во многих сражениях и наконец дошел до Берлина. Вот его-то и установили там на постаменте славы. Ну, а на броне — мое имя, это верно, братец. Вспомню и как будто душой молодею… Ту помощь фронту, что я оказал, высоко оценили наша партия и правительство, — после этих слов он поднялся и показал мне сперва благодарственную телеграмму Верховного Главнокомандующего Сталина, потом ордена и медали, полученные в годы войны и позже.
— А в сорок шестом году, — продолжал он, — маршал бронетанковых войск Рыбалко пригласил меня в Москву, на праздник Дня танкиста. Товарищ Рыбалко тогда познакомил меня с руководителями нашей партии, государства. Вот, говорит, человек из Туркменистана, который в годы войны очень нам помог. А когда я собрался уезжать, он сказал: "Дарю вам легковую машину, будете ездить на ней". — Лучше бы, — говорю, — грузовую". И рассказал ему про наши колхозные заботы. Просьбу мою уважили. Возвращаюсь домой — у ворот новенькая полуторка. Ну, я ее сейчас же отдал колхозу. Ведь нужно было поднимать хозяйство.
"Нужно было поднимать хозяйство…" До сих пор звучат у меня в сердце слова старого коммуниста. И не верится, что этот человек, столько переживший, так много сделавший для счастья и славы народа, уже перешагнул восьмой десяток. Нет, взять хоть характер, хоть речь, хоть осанку — он по-прежнему молод. Да ведь и верно: народ не дает состариться своим славным сынам. Ибо слава о них не умолкает…
Перевод А. Зырина