Казалось бы, зачем сейчас, когда мы празднуем очередной юбилей Великого Октября, вспоминать о прошлом? Но не успокоится моя душа, мое сердце, если не расскажу вам об одной из горьких страниц жизни моего народа.
В те дни вся наша страна праздновала четырнадцатую годовщину Великой Октябрьской революции. Я был только принят в комсомол — мне уже исполнилось шестнадцать лет! — и все вокруг меня пело и радовалось, как пела и ликовала моя душа, когда я шагал по дороге в аул Иыртык, где жила моя тетя.
Она очень обрадовалась моему приходу и сказала:
— Как хорошо, что ты пришел, племянник. Сегодня такой праздник! Наш колхоз зарезал верблюда, будет той.
Почти весь аул собрался на этот той. Согласно обычаю, поели крепкой, наваристой шурпы и пошли в мечеть, которую все называли "Ак-ышкол" — "Белая школа", где состоялось собрание. За столом сидели представители из района. Один из них, имя его, кажется, было Арчин, встал и стал называть поименно колхозников, когда те подходили, он вручал кому отрез на брюки, кому алый сатин на платье.
— Кочова Айджемал! — выкрикнул он следующее имя.
Поднялась стройная молодая женщина. Она была хороша собой: огромные черные глаза, румяные щеки, брови дугой… На голове высокий борик, с него спускался большой платок, поверх которого был накинут халат.
— Иди сюда, дочка, не стесняйся, — позвал Арчин, — да скажи людям пару слов, — а потом, обращаясь к сидевшим, добавил: — За ударную работу Кочова Айджемал награждается швейной машинкой!
Все захлопали. А она, немного смутившись, сняла с головы халат и отдала его соседке, а потом смело пошла к столу. Немного постояв, она откинула платок со рта и горячо заговорила:
— Дорогие мои земляки! Вот уже несколько лет, как мы зажили по-новому. Будем жить еще лучше. Однако среди нас еще есть байские прихвостни, которые мешают нам и нашей работе. Но мы уберем и их! Так давайте в честь великого праздника, который мы отмечаем сегодня, назовем наш колхоз "Четырнадцатая годовщина Великого Октября!"
Когда она произнесла эти слова, раздался выстрел, Айджемал покачнулась и упала. В зале начался переполох, стрелявшего схватили. Председатель колхоза бросился к Айджемал. Но помочь ей уже никто не мог: из груди хлынула кровь, глаза открылись еще шире, губы одеревенели. Такой я ее запомнил на всю жизнь.
Прошло несколько лет. Я уже стал к тому времени настоящим закаленным комсомольцем. Мне даже доверили оружие. Я ездил по аулам, выступал на собраниях с сообщениями об итогах первой пятилетки и о задачах на вторую, агитировал за ударный труд. И постоянно со мной был образ Айджемал. Выступая перед колхозниками, я невольно сжимал рукой лежащий в кармане пистолет.
Как-то возвращался я из очередной поездки. Дорога была хорошей: рытвины подсыпаны мелким щебнем, а кое-где даже покрыта камышом и посыпана песком. И не мудрено, ведь в сезон дождей она превращалась в глинистое месиво, и добраться до райцентра не было никакой возможности.
Справа от дороги были заросли кустарника, а слева расстилалось огромное хлопковое поле.
Настоящее зеленое море! Оно шумело и колыхалось, а кое-где проглядывала блестевшая на солнце вода. Удивительная картина! Так бы стоял целый день и глядел на этот зеленый разлив. Вот только жаль: времени на любование этой красотой у меня было мало. Я оглянулся назад в надежде увидеть хоть какую-нибудь повозку, которая подвезла бы меня к райцентру. Но дорога была пустынна. Дело шло к вечеру, и в кустарниках завели песню цикады.
Вновь повернувшись лицом к полю, я заметил пробиравшегося через него человека. Сердце мое екнуло, а руки лихорадочно сжали пистолет. Я вновь вспомнил Айджемал.
— Здравствуй, брат, — приветливо сказал подошедший.
— Здравствуйте… — сдержанно ответил я.
— А я вот вижу стоит молодой парень и, наверное, скучает. Подошел — нет, гляжу, не скучно ему.
Я ничего не ответил, а он, помолчав, добавил:
— Да, ты, друг, вижу тот, кто был у нас в колхозе "Четырнадцать лет Октября"… Тогда, на собрании, когда колхозу присвоили имя…
Я опять молча кивнул.
— Ты, вижу я, опасаешься меня, руку в кармане держишь, глаза осторожные, а на лице тень. Правильно, делаешь, неспокойное время еще, ох, неспокойное. Да ты не бойся меня. Я — мираб, работаю на этом поле. За дорогой вот слежу, чтоб арык не засыпало. Если арба груженая проедет, то осядает берег арыка и воде хода нет..
Видя, что я молчу, словоохотливый собеседник умолк, а затем вновь заговорил:
— Если не веришь, спроси у людей, работающих на поле… Они все меня знают.
Он снял чекмень, под которым была одна рубашка, некогда белая, по пожелтевшая от пота и солнца. Карман рубахи оттягивал какой-то предмет. Я вновь насторожился: мало ли их, кто выдает себя за друга, а при первом удобном моменте готов тебя пришлепнуть.
Мираб посмотрел на меня с укоризной, сунул руку в карман и вытащил оттуда табакерку с насом, поднявшись на высокий берег арыка, позвал и меня:
— Эх, парень, иди сюда, поговорим, да и дорога будет видна, как на ладони… Фургонов-то с утра не было… Может и проедет какой, подвезет тебя.
Успокоенный тем, что оружия у него нет, а лопату он оставил внизу, я поднялся вслед за ним и присел поодаль. Я взял табак и клочок газеты. Слово за слово мы разговорились.
— Так вы, яшули, должно быть знали Айджемал, — поинтересовался я.
— Э, брат, и ее, и родителей знавал, — ответил мираб.
— Так расскажите о ней, прошу вас…
Когда-то в нашем ауле жил бай. Богатый, очень богатый. И был у него сын Ислам. У бая в работниках были два брата, Кочкули и Неркули. И отец-то их был батраком, хоть и считался родственником бая. Что ж делать, бедность кому хочешь на шею ярмо оденет, будь ты родственником самого падишаха… Гонял он отары байские с пастбища на пастбище, бывало и караваны его в Иран водил. И вот однажды, уходя с очередной краденой отарой от погони, он был смертельно ранен и, умирая, попросил бая, чтобы он присмотрел за сыновьями.
Вот и выросли они, батрача, на байском подворе. Не чурались никакой работы. Высокие, статные, сильные… Настоящие пальваны. Да и отец их пальваном был.
Старый бай к тому времени умер. Его место занял сын Ислам. Хитрый и жадный, как отец, молодой бай быстро усвоил его методы. Приумножив отцовские богатства и связи, он стал настоящим хозяином аула. Его слово было законом для бедных соплеменников.
Будучи ярым сторонником межплеменной розни, он так настраивал молодых парней, батраков своих и чабанов.
— Если встретите пастухов-соседей с отарами возле своих пастбищ, овец угоните, а людей избейте. Только тогда они будут бояться и уважать вас…
— Вот видишь, брат, каким человеком был Ислам-бай. Не многие из нас понимали тогда, что нашим племенам надо держаться вместе…
— Да, яшули, верно… Вот и Махтумкули говорил:
"Единой семьею живут племена.
Для пиршеств расстелена скатерть одна…"
или вот:
"Слились в один поток йомуды и гоклены…"
Мираб закивал головой.
— И у нас в ауле был один человек, который понимал стихи Фраги. Да беден он был, а ведь тогда как было? Кто богат, у того и власть, и правда на его стороне. А темный забитый дайханин разве понимал это? Вот баи и пользовались, набивая свой карман деньгами.
Как-то раз была в ауле свадьба. По нашим обычаям на свадьбах и пальваны-борцы состязаются, и соревнования молодых джигитов устраиваются. Так вот на этой свадьбе поспорили Ислам-бай с баем Мамышем, из соседнего аула, из-за пустяка. И решили рассудить свой спор поединком пальванов.
Ислам-бай подозвал братьев Кочкули и Неркули и сказал:
— Если проиграете пальванам Мамыша, хлеба не дам…
Те из гостей, кто услышал эти слова, стали говорить, что нельзя так настраивать парней, в состязании всякое случается, но бай гнул свое:
— Не вздумайте проиграть. Делайте, что хотите, правда будет на вашей стороне, ведь я с вами!
Началась схватка. Первым выступал Кочкули. Никогда прежде не знал он поражений, но ведь время идет, подрастают и молодые силы. И соперником Коч-пальвана на этот раз был молодой борец, который превзошел его в силе. Бай Ислам топал ногами и кричал: "Мерзавец, ты хочешь позора нашему роду!" А потом он повернулся к Неркули и зло бросил:
— Ага, и ты, наверное, хочешь, чтобы люди смеялись надо мной? А ну вступай в схватку, раз твой брат не смог справиться с каким-то щенком!
Молодой пальван смутился и ответил:
— Что вы, бай-ага, как можно! Давайте отложим схватку на следующий раз, силы покинули меня, я не могу сейчас бороться.
Однако бай был непреклонен. С пересохшим от злобы лицом он кинулся к Неркули и вынудил вступить его в схватку. Силы были неравные. Соперник Неркули изловчился и резко повалил его на землю. Раздался хруст. Неркули застонал и впал в безпамятство. Все бросились к нему.
А два бая грызлись, как дворовые псы:
— Чтобы я не видел твоих овец возле Сонарли! — кричал Мамыш-бай.
— Все равно, это мое пастбище и рано или поздно оно будет моим, — вопил Ислам-бай.
Им и дела не было до того, что рядом умирал человек. Коч-пальван подошел к Ислам-баю и сказал:
— Бай-ага, надо где-то палас взять…
— Это еще зачем?
— Неркули там лежит…
— Полежит и встанет, не маленький.
— Не сможет он, у него сломана поясница!
— Так ему, мошеннику, и надо!
Глухая обида вскипела в сердце Кочкули, но бай есть бай…
Неркули умер в страшных мучениях, а брат его, Кочкули, долго не мог прийти в себя после его смерти.
В это время в аул вернулась жена Неркули. Она гостила у своих родителей. Бедняжка была беременна и радовалась этому, еще ничего не ведая о случившемся. Через некоторое время у нее родилась дочь, Айджемал. Несчастное дитя! Не зная своего отца, она вскоре лишилась и матери, та умерла от тифа, когда девочке было всего несколько месяцев. И Кочкули взял ее к себе.
— Так вот почему фамилия ее было Кочова! — воскликнул я.
— Ну, да… Кочкули стал ей отцом. А когда записывали ее фамилию в документах, так и написали "Кочова"…
Жизнь брала свое. Надо было работать и заботиться о своей семье, первым ребенком в которой стала маленькая Айджемал.
По-прежнему батрача на бая, Кочкули видел, что Ислам-бай не доволен им. Еще бы! Пальван растерял половину своей силы и мощи. И задумал Кочкули уйти от бая, хотя понимал, что тот, другой, к которому он наймется в работники, будет не лучше, а может быть, и хуже.
С этим решением он и пошел к Ислам-баю.
А у бая был в это время английский гость. Он частенько заглядывал к нему в дом, ведя о чем-то переговоры сдержанным шепотом.
Бай говорил:
— Да, тяжелое нынче время, смутное… Ни торговать, ни караваны водить стало невозможно, одним твоя жизнь нужна, другим твое богатство…
— О чем это вы, дорогой друг? — спросил белобрысый гость, разливая по пиалам чай.
— Да, это я так… Есть у меня один работник Кочкули, чувствую, уйти он хочет от меня… А мне лишние руки терять не хочется…
— Видел я его, какие он мешки поднимает! Хороший работник… А он грамотный?
— Да, где там! Темный и забитый батрак, а тоже чего-то хочет…
— У нас, в Великобритании почти все работники грамотные, тоже выступают, бастуют. У вас же народ молчаливый, это хорошо. А с этим парнем поступи так… — он вытащил из кармана какую-то коричневую палочку, толщиной в указательный палец, — дай ему этой штуки. Уйти от тебя он не сможет, бунтовать не будет, но и никогда не улыбнется. И все будет так, как ты хочешь.
У бая хитро заблестели глаза:
— И много ты, мой друг, привез этой штуки?
— Целый хурджун… И все оставлю тебе, а ты делай, как я тебе говорю…
Бай и белобрысый гость засмеялись…
Этот смех услышал Кочкули, когда подходил к дому бая. Конечно, дальше порога его не пустили. А когда он, переминаясь с ноги на ногу, поведал баю о том, что больше у него работать не может, тот стал упрекать его:
— Ну, что ты говоришь, Коч-пальван! Конечно, уйти твоя воля, но ведь ты мой должник. Когда ты женился, я тебе и кибитку справил, и овец дал, и верблюдов, и калым за жену тоже я заплатил! Вот расплатись со мной, и ты сам себе хозяин!
Пальван не верил своим ушам. Оказывается, бай его благодетель!
Видя, что работник его вконец растерялся, Ислам-бай смягчился:
— Ну, ладно, Коч-пальван, ступай, подумай, потом приходи… А пока… — эй, жена! Завари-ка для гостя моего чаю и принеси чайник!
— Тогда с чаем плохо было, — пояснил собеседник, и бывало так, что муж пил один сорт чая, а жена — другой.
Жена бая принесла чай. Кочкули пил и чувствовал, что все заботы куда-то исчезли, а в тело входила приятная истома, печали забывались, все вокруг казались славными и добрыми людьми.
Потом бай отсыпал в один чарык[1] горсточку зеленого чая, в другой положил небольшой, величиной в спичечный коробок кусочек, от той коричневой палочки и подвинул их Кочкули:
— На вот тебе моего чая… Да подумай о том, что я тебе сказал. Как надумаешь, приходи… — проговорил он, усмехаясь.
Покорно склонившись, Кочкули ушел.
Так началось его приобщение к терьяку. Втянулся он незаметно, и получал от этого удовольствие. Все для Кочкули казалось прекрасным, силы в нем умножались, бай был для него родней отца. Уходить от него он уже не думал и был готов ради него на все, лишь бы он снабжал этим зельем.
Он снова таскал огромные мешки, водил байские караваны, рубил для него дрова… Занимался тяжелой работой и дома. Казалось, что силы его неисчерпаемы… пока действовал терьяк.
Но не прошло и пяти лет как Коч-пальван стал чувствовать себя совершенно разбитым. Он уже не мог поднять огромный мешок — пот заливал глаза, подгибались колени, сердце было готово выскочить из груди. Теперь он стал дряхлым и слезливым. А бай все реже давал ему терьяк и все чаще попрекал куском хлеба. По его словам получалось, что он, Ислам-бай, содержит семью Кочкули только из милостыни, хотя это было не так. Кочкули выполнял всю тяжелую работу по дому, жена его ткала баю ковры и валяла кошмы, дети таскали воду и подметали двор.
А однажды бай, уже откровенно тяготившийся Коч-пальваном, вовсе не дал ему зелья и сказал, что больше не намерен кормить нахлебника. Как подбитая собака, поплелся он домой.
— Неужели он не мог одним махом бросить это дело! — горячо воскликнул я.
— Эх, брат! Легко сказать "бросить". Многие в ауле говорили ему так. А он, не вступая в долгие объяснения, отвечал им: "Вот попробуйте, привыкнете к этой отраве, а потом советы давайте!"
Пришел Кочкули домой, собрал кое-что из одежды и понес все к одному купцу-прощелыге, который тоже этим зельем промышлял. Выменяв немного терьяка, он опять забылся в сладком дурмане. Но шли дни, а денег ни на еду, ни тем более на зелье у Кочкули не было. И он снова пошел к баю.
Ислам-бай полулежал на пестрых подушках и, прихлебывая чай, вел неторопливую беседу с муллой. Увидев на пороге Кочкули, брезгливо поморщился и тихо сказал мулле:
— А этому нужно одно… отрава… Эй, Кочкули, чего пришел? Мне нужны крепкие работники, а ты посмотри на себя — от ветра падаешь!
— Вах, бай-ага, я буду до конца дней молить аллаха о ниспослании тебе дальнейшего богатства и благоденствия… прошу лишь об одном: дай немного зелья! — униженно молил пальван.
— Да… да ты что! Что же у меня, по-твоему, клад зарыт, что ли? Ступай прочь!
— Бай-ага…
— Слушай, — вдруг переменил тон Ислам-бай. — У тебя, кажется, дочка есть, Айджемал. Отдай ее мне в жены! Вот мулла нас повенчает, а я, так и быть, помогу тебе.
От этих слов у Кочкули пропал дар речи. Наконец, совладев с собой, он сказал сдавленным голосом:
— Да как же так, бай-ага, она же дитя еще…
— Ничего не дитя, ей уже тринадцать лет… У нашего народа есть поверье: кинь в девочку шапкой, если она не упадет, ее можно отдавать замуж.
— Но она же дочь Неркули-джана!
— Не поминай имени своего брата в моем доме!
— Вах, бай-ага, как вспоминаю, в каких муках умер мой брат…
— Мы не на поминках… Не нравится — уходи прочь, — вскричал взбешенный бай.
Не смог Кочкули сдержать горечи и слез. Ноги его подкосились, и он, выйдя во двор, уселся на кучу золы возле очага.
Молодость нетерпелива, и я воскликнул:
— Неужели пальван, хоть и бывший, уселся на золу!..
— Да, брат, на золу! Ведь что с человеком проклятый бай сделал. Кочкули когда-то равных себе не знал. Но что делать бедняге, когда у тебя нет ни здоровья, ни сил, ни лихих родственников-джигитов, которые могли бы постоять за тебя и твою честь? А бай богат, бай всесилен…
— А сам Ислам-бай пользовался наркотиком?
— Еще как! Но ведь он был сыт, тяжелым трудом не занимался, дом его был полной чашей… Загривок у него был как у быка.
На другой день опять пришел Кочкули к баю. И снова у бая был мулла.
— С-алам алейкум, бай-ага… Салам-а-лейкум, мулла-ага…
— Ну, зачем пришел? — грубо спросил бай. — Подумал или нет?
Молчал Кочкули. За него ответил мулла:
— Молчит, значит согласен. По рукам, Ислам-джан! Поздравляю!
— Ну, вот что я скажу… Коч-пальван, — обратился. Ислам-бай к батраку. — За Айджемал я ничего не дам. Ее калым покроет твой долг. И пусть завтра приходит в мой дом как жена. А зелья я тебе дам. Завтра…
Ничего не ответил Кочкули, как побитая собака поплелся домой.
Что было делать? Ведь раньше женщину не спрашивали: хочет ли она замуж или нет. Продавали за калым так, будто она и не человек, а животное какое. И что она, бедняжка, могла поделать? Только плакать — вот её участь. Эти мужчины придумали пословицу: "Бабьи слезы, что вода, высыхают без следа…" А женщину они не красят… Такая это уж их доля была…
И как же они стали жить? Неужели Айджемал полюбила старого Ислам-бая? — мое нетерпение не давало мне покоя.
— Как жили! Эх, брат, молод ты еще… Только бай в дом, Айджемал — из дома, бай на улицу, молодая жена в дом… Вот так и жили!
Однако благодаря тому, что Айджемал вошла в дом бая, Кочкули заметно поправился. Когда никого в доме не было, она кормила его и уговаривала не брать терьяк, а он только улыбался и благодарил аллаха за такую дочь. Бай опять взял его к себе в батраки и дал ему три фунта зелья.
Кочкули вновь водил караваны в Иран, пас отары, все, казалось бы, стало на свои места. А тем временем прошел по аулу слух, что белого падишаха "скинули". Бай заволновался и стал готовиться к отъезду. И Айджемал переменилась. Она ластилась к баю, чего раньше с ней не бывало, и, обиженно надувая губы, говорила, что бай-де ее не любит и предпочитает ей других жен.
— Эх, глупая женщина! Вот перейдем благополучно на ту сторону, в шелка тебя одену, золотом осыплю. Только, смотри, не проговорись.
А в ауле он пустил слух, что хочет продать часть скота в Иране, так как придет суровая зима, и он боится падёжа скота от бескормицы. Так он объяснил и Кочкули, который должен был угнать отары за границу.
И вот подошел день отхода каравана. Ислам-бай с сыновьями вышли днем, а Кочкули уже был с отарой на пути к границе — он поднялся задолго до рассвета. Но вскоре хозяин нагнал батрака.
— Эй, стой, Кочкули! — крикнул бай. — Довольно, отдай свою чабанскую палку одному из сыновей и ступай домой. Ты мне больше не нужен!
— Да как же это, бай-ага… — слова бая взволновали чабана. — Я же верно вам служил, возьмите меня с собой…
— Отец, — вмешался один из сыновей бая, беря наперевес ружье, — давай сократим ему дорогу… домой.
О! Если бы они поступили так, это было бы великим благом! Но хитрец бай решил иначе:
— Что ты, сын мой! — ответил он. — Убийство великий грех! Я сделаю так. — Он подозвал к себе Кочкули и дал ему небольшой пакетик:
— Это тебе за службу. А теперь ступай домой!
Делать нечего. Повернул Кочкули домой. Но дома оказался не скоро!
— Эх, надо было ему к большевикам обратиться, — снова прервал я рассказ яшули. — Они бы помогли! Ведь тогда в районе была ячейка!
— Эх, брат, ну, и чудак же ты! Откуда ему, забитому батраку, знать об этих ячейках Для него что и было, так и то мулла говорит: грех, Коран говорит; грех… А сколько суеверий было. Темный был батрак, забитый и запуганный. И не забывай, что для него зелье было и отцом, и матерью, и ясным небом.
Когда приплелся, наконец, Кочкули к родному очагу, его встретила Айджемал, веселая. Удивился Коч-пальван: ведь она должна с баем быть уже за границей. Но Айджемал, усадив отца, рассказала ему обо всем случившемся. Оказывается, еще до замужества познакомилась Айджемал с Сахатом, парнем из соседнего аула. Он тоже батрачил на Ислам-бая. Ну, и полюбили они друг друга. А тут Ислам-бай захотел ее в жены! Долго горевал Сахат, но что он один мог поделать с баем? Ничего! Но виделись они с Айджемал ежедневно. А когда бай решил бежать, Айджемал все рассказала Сахату и просила украсть ее, забрать от постылого старого мужа. И Сахат сказал так:
— Не тужи, моя милая! Освобожу я тебя обязательно. Но только никому ни слова. Собирайся со всеми, а что будет потом, сама увидишь.
А сам ускакал в город, к большевикам. Они-то и помогли задержать бая, вместе с караваном и отарами. Бая повезли в город, а Айджемал вернулась в аул.
Через несколько дней приехал в аул Сахат и забрал Айджемал. Стали они мужем и женой.
А для Коч-пальвана наступили дни мучений. Он слонялся по аулу без дела, ему нужно было зелье, а его не было. Жена его упрекала в том, что он бездельничает:
— Я тружусь день и ночь, едва зарабатываю на кусок хлеба детям… А ты все тащишь из дому.
Кочкули молча сносил попреки жены. Но день ото дня ему становилось все хуже и хуже — тело ломило, руки и ноги не повиновались. И он решил продать единственно ценную вещь в доме — новый халат жены. Обезумев от желания насытиться призрачным здоровьем и видениями, он грубо оттолкнул жену, вырвал ключи от сундука, забрал халат и ушел.
Совсем опустился Коч-пальван. Да и не пальваном он уже был, а немощным стариком. Единственным человеком, для которого он был еще дорог, была его жена. До земельной реформы она с детьми жила очень плохо, еле перебивалась. А когда образовался колхоз, она вступила в него с детьми, ей стало полегче. И она не могла без сострадания смотреть на сгорбленную фигуру мужа, потерянного и бездомного. У женщины сердце совсем по-другому скроено, вот так-то брат! Она сообщила обо всем Айджемал и обратилась в сельсовет, чтобы помогли вылечить ее мужа, сделать его человеком.
И вот однажды вызвали Кочкули в сельсовет, что находился в бывшем байском доме. Дом этот, из жженого кирпича, с резной деревянной верандой, строил Кочкули, хоть побывать в нем ему ни разу не пришлось. Его принимали у порога, отдавали распоряжение, а внутрь не пускали.
Вот и теперь он стоял у порога, и ему было слышно, о чем говорят в доме.
А говорил секретарь сельсовета Пашы:
— Да как можно разбирать его дело, если он — байский прихвостень. Не побоялся родину бросить, за границу подался. В колхоз вступать не хочет, да мы его и не позовем, это байское семя!
— А на деле все оказалось по-другому, сынок, — обратился мираб ко мне. — Сам Пашы, оказывается был байским прихвостнем, слушался его во всем, помогал. Много еще прошло времени, пока раскусили аульчане этого Пашы. Вот и в этот раз выступал он против Кочкули, чтобы баю угодить. Хитрым оказался, изворотливым.
Яшули привстал и повернулся на запад, откуда ветер доносил запах гари.
— Смотри, брат, видишь дым? Когда-то там было поле, на котором Ислам-бай выращивал свое зелье. Вот уже второй год наши ребята-комсомольцы расчищают и выжигают семена этой гадости, а она нет-нет и всходит. Видишь, какая это отрава живучая. Байское семя! — в гневе добавил он. — Таким был и Пашы. Да, не скоро его разгадали… Но тогда он не смог навредить Коч-пальвану.
— Вы знаете, яшули, наверное, это он убил Айджемал.
— Нет, не он, другой, но его руками. Бай Пашы приказал, чтобы тот любым способом убрал Айджемал: "Все беды мои от этой девчонки, убери ее!" И вот, когда поймали того, кто стрелял, — а был это бедняк из бедняков, но тоже пристрастившийся к зелью, — он сразу сказал, что ружье ему дал Пашы и приказал: "В ауле Йыртык есть женщина, Кочова Айджемал. Убьешь ее, дам много зелья. Вот я и убил".
Комсомольцы встали на защиту Коч-пальвана. Самый молодой из них сказал так:
— Нет, Пашы-ага, всем нам известно, что раньше Коч-пальван хорошим человеком был, и ведь из-за Ислам-бая он так опустился, из-за того, что к терьяку тот его приучил. Теперь его надо положить в больницу и вылечить.
Все комсомольцы проголосовали "за". Пашы был зол, как собака, но ничего поделать не мог. Молодцы были эти ребята, они боролись за жизнь человека!
Думаешь Коч-пальван обрадовался? Где там! Он рассердился и сказал сам себе: "Ишь, что удумали! Какие-то молокососы меня спасти надумали!" И ушел.
Ребята сдержали свое слово. На следующий день они разыскали Кочкули, пошли с ним в сельсовет, справили все бумаги, необходимые для его вступления в колхоз, а потом отвели в больницу. Кочкули упирался, но его все равно стали лечить. Ох, и тяжело ему было!
Какие ему муки пришлось перенести, знает лишь он один! Жить ему не хотелось, с души все воротило, он задыхался, высох весь. Переполошил он всех врачей! И тогда решили ему сделать переливание крови. Но где взять чистую, свежую кровь? Узнали об этом комсомольцы аула, четверо из них пришли в больницу и сдали свою кровь.
Прошло несколько недель, дела Коч-пальвана пошли на поправку. Кочкули день ото дня все больше удивлялся красоте окружающего мира! Он радовался всему: синему чистому небу, зелени деревьев за окном, даже воробьям, купавшимся в пыли. Порой, не в силах сдержать радость, рвавшуюся из его груди, он высовывался из окна и громко приветствовал своих земляков. Аульчане радовались от всей души, видя, как возвращается к жизни этот еще недавно совсем пропащий человек.
Кочкули говорил себе: "О, аллах! Каким же я был слепцом! Я не видел, какая у меня чудесная жена и милые смышленые ребятишки! Сколько же горя и им принес!"
Мой собеседник замолчал, поднялся в полный рост, расправил свои затекшие мускулы. Я не мог отвести глаз от его крупной и ладной фигуры. Он почувствовал мой пристальный взгляд и, усмехнувшись, пояснил:
— Эх, брат, когда Кочкули слыл пальваном, он был в два раза крепче, чем я! — Потом повернулся и сказал. — Вон, фургон едет… Собирайся, брат.
А мне хотелось еще о многом расспросить яшули.
— А скажите-ка, яшули, что все-таки стало потом с Коч-пальваном?
Мираб улыбался:
— Что стало? Работать он стал в колхозе, хорошо работать…
Сняв тельпек, поправил его завитки, и тут на солнце блеснул орден.
— Вах, яшули, у вас орден… А за что вам его дали?
— А дали его мне, брат, за хорошую работу, за то, что трудился не жалея себя. Вон спроси аульчан, они тебе скажут… Некоторые носят свои награды на груди, а я считаю, что этого мало, вот и ношу его на голове.
…Однако меня не покидала мысль о судьбе Коч-пальвана, и я опять настойчиво стал расспрашивать о том, где сейчас Коч-пальван…
— Где, спрашиваешь? Да вот он, перед тобой… Ведь Коч-пальван — это я. Ну, скажи мне, брат, кто так хорошо знает человека, если не он сам?
— Верно, верно… если Коч-пальван начнет о себе рассказывать, то дня не хватит, — смеясь, сказал подошедший к ним паренек, видать, из тех, кто раскорчевывал поле. — А я то думаю, куда наш яшули запропастился, нет и нет его. Дай, думаю, поищу. А он, оказывается, не запропастился, а заговорился… Поговорить он любит…
— Ах, вы шустрые… опять надо мной подшучиваете. Ну, ладно-ладно, смейтесь над стариком… Ваши дети тоже над вашими чудачествами смеяться будут… Ну, что, вот и фургон, — улыбнулся он. — Давай прощаться. Если будешь в наших краях, заглядывай к нам, в аул Йыртык. Ну, с миром…
Я взобрался на повозку, и мы поехали. Долго я глядел на удалявшуюся фигуру пальвана и думал об удивительной судьбе. И хотя мы все дальше и дальше отъезжали от него, мне казалось, что фигура стоящего на взгорке старика становилась мощнее и крепче.
Вот ведь как повернула нас новая жизнь! Совсем, казалось, некудышный человек снова вернулся к жизни благодаря помощи и вере в него людей.
Я ехал по дороге, а надо мной плыло голубое небо, в арыке плескалась вода, пахло свежей землей, готовой принять в себя семена нового урожая.
Перевод С. Степановой