Осенние дожди и ветры нахлынули вольно, как солдаты на брошенные противником позиции. В сырость и слякоть погрузилась окраина города, и хмурая шеренга голых телеграфных столбов на улице Заводской выглядела приговоренными к смертной казни.
Лене запретили выходить на улицу, и дни перед заплаканными от дождя окнами тянулись унылыми тенями из дурной сказки. Степан забегал редко, больше говорил о школе, о новых друзьях и играх, не замечая, что вместо радости доставляет Лене боль. С наступлением слякоти заболела Дарья Ивановна. Она часами лежала молча, с закрытыми глазами, вытянувшись под одеялом. Днем еще было сносно дома, но когда мать работала во вторую смену и сумеречные тени почти с обеда начинали выползать из углов, Лена забиралась на диван и сидела, вздрагивая от неясных шумов и собственных страхов. Когда ей становилось совсем нестерпимо, она начинала думать о дяде Васе. О том, что, видно, мать виновата, не захотела поехать с ним к реке. Пожалуй, он больше никогда не придет. А река, наверно, очень красивая, и дядя Вася такой большой и сильный. Сколько времени он нес Лену на себе — и хоть бы что! — даже не устал… Но дальше этого мысли не шли. Обычно их путал и уносил с собою сон.
В эти хмурые осенние дни права и обязанности капитана домашнего ковчега перешли к Татьяне. Она кормила Дарью Ивановну и Лену, стирала белье, убирала в доме. Но никогда не уставала, даже шутила:
— Подрастете, поправитесь, будете помогать мне.
У Татьяны постоянно сохранялось завидное настроение. Когда-то, после переезда из деревни в город, она была радехонька работе в закусочной, дружбе с десятком поваров и уборщиц, над которыми возвышался командиром добрейший толстяк Акоп Иванович. Думалось, что лучшего ничего и желать не надо. Теперь закусочная совершенно померкла перед новой работой на текстильном комбинате. Светлое здание, волшебно освещенное лампами дневного света, ровный гул машин, приветливые улыбки женщин — все вызывало глубокое чувство покоя, удивительное душевное равновесие. И Татьяна не скрывала радости, что была частицей этого здания, этих людей, что работала в одном цехе с Варварой Петровной, что сюда должен был возвратиться и Василий. Он слал ей письма каждую неделю. Читая их, она постоянно ловила себя на том, как не хватает ей этого человека. Вероятно, все будет хорошо, даже не столь важно, как это будет. Изредка присылал письма и Григорий. Она со смутным страхом разрывала его большей частью самодельные конверты, словно каждый раз желая узнать что-то такое, что нарушит, перевернет ее нынешнюю жизнь. Но письма постоянно оказывались обычными, даже скупыми по отношению к близкому человеку. В них не было теплоты, воспоминаний о прошлом, только сухие сообщения: жив, работает, хотел бы повидать Лену. Иногда ее злили столь обыденные слова: неужели заключенным не разрешается писать о тоске по дому, по воле, по близким, или он не тосковал и чувствовал себя не так уж плохо, как ей казалось? Она не замечала, как сама разжигала в себе смутное зло на Григория; ей надо было злиться на него, чтобы оправдать себя. Раза два Татьяна читала письма мужа вслух, специально для Дарьи Ивановны, наивно надеясь найти в ней если не сообщника, то хоть сочувствующего.
Так проходили дни и недели: сначала в грусти и боли, после в самообмане, который принимался Татьяной с такой же строгостью и аккуратностью, как принимает больной по предписанию врача таблетки от повышенного кровяного давления.
Дождь шел и шел, осыпая продрогшие кусты акаций, полируя жирный от сырости асфальт во дворе текстильного комбината. Цветы в цветнике повяли, и стеклистые ручьи натаскивали сюда тысячи мутных пузырей, издали похожих на головки одуванчиков.
После смены Татьяна задержалась в проходной: переждать дождь, дождаться короткого просвета, иначе сразу промокнешь насквозь. И пожалела, что в прошлое воскресенье не купила плащ — деньги были, и Клавдия так советовала! Ей даже показалось тогда, что Клавдия обиделась за это на Татьяну.
С Клавдией Нестеровой Татьяна подружилась в первый же день работы и именно ей была обязана тем, что скоро вошла в курс несложного дела сортировщицы, сошлась с другими женщинами. О чем бы они ни говорили, их интересы совпадали. Человеческое родство проявлялось у них само собою, без поисков и натяжек, которые неминуемо где-то проскользнули бы за месяц дружбы.
— Ты меня ждешь? — услышала она голос Клавдии.
— Нет… не знаю как добраться.
Клавдия сняла прорезиненную накидку:
— Вставай рядом, накрывайся. Добежим.
Дождь барабанил над головою, бился о тротуар, о рекламные щиты у парка, обрывая с деревьев листья, бестолково наклеивая их мокрыми заплатами на штакетник. Клавдия рассказала, что забегала в профсоюз, уплатила членские взносы. Иначе идти бы Татьяне одной.
— Ко мне зайдем! — предложила, сворачивая в улицу. — Пойдем, Танечка! Ты же давно обещала. Боты мои наденешь.
Когда-то и здесь была окраина города, и улица напоминала Заводскую: низенькие горбатые домишки стояли нахохлившись, поглядывая на мир подслеповатыми оконцами с пугливой настороженностью. Ухабистая дорога сверкала десятками луж и лужиц, тротуары осели, местами разрушились, и булыжины зло скрежетали под ногами прохожих. Улице этой оставалось жить совсем недолго, месяца три, за ее спиною уже высились новые трехэтажные дома, давя окружающее своим величием.
— Вон в том, — остановилась Клавдия, показывая на один из домов. — На втором этаже моя квартира. С ванной, с газом! Уже полы настилают. Как раз к новому году управятся. Ох, и заживу тогда!
В конце улицы стоял длинный угрюмый барак, срубленный из бревен, с въевшимся солнечным загаром по фасаду. Сначала в нем жили строители комбината, затем барак перешел к текстильщицам. Клавдия завела Татьяну в узкий коридор, совершенно глухой, похожий на вход в бомбоубежище, смутно освещенный несколькими электрическими лампочками. Справа и слева по коридору тянулись двери. Около одной из них, где-то в конце коридора, остановились. Сухо щелкнул замок, и Татьяна вошла в комнату.
— Садись, Танечка, я чай поставлю, — сказала Клавдия. — Посмотри пока альбом. Тут такие есть фотографии… — и рассмеялась.
Татьяна успела заметить, что комната служила одновременно столовой, спальней и кухней, и боковая дверь, обитая газетами, видно, никогда не открывалась. Альбом в самом деле хранил интересные фотографии. На одной была деревня: скопище домиков под соломенными и камышовыми крышами. Сразу пришла на память Каменка: лето, жара, треск кузнечиков в траве, запах мяты. А весною — талые запахи земли, безотчетная радость при виде первых ростков, лопающихся почек. И желание: жить, жить! — долго, долго; птицей подняться над землей, кружить, купаться в солнечном разливе. Потом пасть в траву, валяться в зеленях васильков и ромашек, пьянея от солнца, хрустящего под телом разнотравья, от безотчетной любви к кому-то, тайно выношенному в девичьих сумасбродных мечтах.
— Семь лет мне было, — сказала Клавдия, вытаскивая из середины альбома фотографию. — Худющая, кости да кожа! А это брат, в Донбассе работает… Мама; скоро приедет, как только квартиру получу… Смотри, а я быстро переоденусь.
— Что же ты засиделась, — неожиданно спросила Татьяна, глядя на голую до пояса Клавдию.
— Ты про замужество?
— Да.
— Засиделась вот, что поделаешь. Сначала все куражилась над парнями, а потом…
«Груди-то бабьи, — подумала Татьяна, — ровно у кормящей».
Клавдия не досказала, что было «потом». Повернулась к Татьяне, торопливо оделась, как бы стыдясь стороннего человека. Вроде не поставила, а сунула на стол тарелку с печеньем, сахарницу, чашки, каемчато позолоченные по верху. Села напротив, плотнее запахивая рукой отвороты халата. Но как только убрала руку, отвороты снова обессиленно упали, открывая от шеи угольник полнеющего тела.
— Мне уже двадцать шесть, — к чему-то сказала Клавдия, разливая по чашкам чай.
— Неужели двадцать шесть? — переспросила Татьяна, хотя нисколько не удивилась ее словам. — А на вид не дашь. У тебя лицо молодое. — Она сказала правду. Лицо у Клавдии было свежее, со слабо проступающим румянцем на щеках. Темные живые глаза и темные жесткие волосы делали его бодрым и энергичным.
— С кем это ты? — спросила Татьяна, вытаскивая из альбома фотографию. Клавдия была снята в рост, около, тумбочки с искусственными цветами — типичный снимок деревенских фотографов. Рядом сидел на стуле сухой мужчина с залысинами на голове. В руке у мужчины папироска.
— Был один, да прокис, — мельком взглянула на фотографию Клавдия. — Кандидат в ухажеры.
— Не любила?
— Его что ли?.. Не знаю. Забыла уже.
— Как же можно забыть, если любила.
Клавдия на миг повернула голову, взглянула на, дверь. В коридоре слышалась возня и детские голоса.
— Душу он из меня вымотал. Два года канителились. Жену обещал бросить, и бросил бы, только слово стоило мне сказать. Да какой толк связываться… И выгнала. Раз пять приходил после, скулил у окна.
— Может, зря? — переспросила Татьяна.
— Думала зря, всякое думала. Теперь не раскаиваюсь. Чего доброго, связала бы жизнь с чучелом и сидела на приколе. Запросто. — И призналась: — Сейчас у меня хороший есть. Покажу как-нибудь. Холостой, обходительный. На Новый год свадьбу сделаем, если квартиру дадут. Договорились полностью. Не хочу я его сюда тянуть, в свою одиночку, разлюбит еще чего доброго. А в новой квартире сразу обстановку разную купим, честь по чести.
— Любишь его?
— Невозможно! Как встретимся, язык заплетается. Ужасно обходительный. Уж этого я не упущу, сама буду бегать к нему под окна, если прогонит. Я гордая, Танечка, в чем надо. Но тут через любую гордость ногами перейду.
Дождь все шел. Мокрые кустики под окном зябко вздрагивали на ветру, роняя на землю крупные дождевые слезы. Опутанные веревками для сушки белья, они походили на детей, забытых родителями на детской площадке, откуда они могли уйти только со старшими. И кустики терпеливо ждали, пугливо протягивая друг другу еще не окрепшие ветви. Татьяне тоже захотелось рассказать, что и у нее есть человек, очень хороший, да трудно гадать, что выйдет из этого. У нее же муж, дочь. Если бы раньше встретилась с Василием, без дум пошла бы за ним. Клавдия свободна, потому и счастлива.
— Ты мне никогда не говорила о своем муже, — сказала Клавдия.
Татьяна промолчала, подвинула чашку с чаем.
— Если не хочешь, не рассказывай. Кому удовольствие говорить о семейных неприятностях. Не потому, что он… там, в тюрьме, а просто… Плохо одной, понимаю. За мной тут как-то один недавно приударил. Куда там! — цветы носил, шоколадки, как министр какой. Стеснялась я его невозможно. Хоть и не нужен, а не отказывала, приятно все-таки, что кто-то около тебя вертится. В кино раза два водил. Сижу, а от него такие духи идут — фильма не видно. Все о звездах рассказывал, как лунатик. Такая звезда есть и такая; до одной миллион километров, а до другой миллион и двести четырнадцать тысяч. Уморит, думаю, своей ученостью. Однажды говорит: советуют друзья ехать ему в академию, да он отказался, из-за меня, оставить не может. Рассчитывал, что я на жалость клюну. Мне его и в самом деле жалко стало. Пропадет, думаю, ученая голова из-за бабы. Да не успела толком разжалобиться. Каблук однажды у туфля сломался, пошла ремонтировать, а около вокзала в будке мой звездочет сидит. И табличка: «Мастер по мелкому ремонту обуви». Ах ты, черт, такое зло взяло! Нарочно пошла вечером на свидание, как условились: не явился… Вот и верь им. Все на одну колодку, как сапоги, только размером разные.
— Он же тебя не мучил, — сказала Татьяна. — Как тот.
— Зато обманывал.
— Это другое дело.
— Одинаково. — И деланно рассмеялась неизвестно чему. — Наболтала я тебе, Танечка, целый ворох. Пей чай. Хочешь, яичницу сварганим. Давай, это быстро.
— Пойду я, — ответила Татьяна. — Дождь, пожалуй, до ночи не перестанет.
Но не встала, опять посмотрела на Клавдию, на ее полнеющие плечи, на жесткие волосы. Где-то в душе скользнуло нечто похожее на зависть: у нее все впереди, как захочет, так и построит свое будущее. И тут же другое: она еще очень плохо знает жизнь, и Татьяна не хотела бы оказаться на ее месте: в ее возрасте, в ее квартире — в этом бревенчатом бараке с неясными стуками и детской возней в коридоре. Куда лучше, когда ты уже проскочила ту ловушку, в которой немало других по незнанию ломают свои головы. Имеешь опыт, чтобы не попасть на удочку. Любовь дается с молоком, матери, а осторожность вырабатывается годами.
Раздался негромкий стук. Он подбросил Клавдию со стула, мигом поставил у приоткрывшейся двери, так, чтобы Татьяна не смогла увидеть того, кто стучал. Что-то шепнув, Клавдия боком протиснулась в щель, прикрыла дверь. Татьяна пододвинула альбом, наугад открыла его где-то на середине. И отпрянула. Прямо на нее глядел Василий. Человек семь на карточке, но увидела она только его одного: в фуражке, в гимнастерке, расстегнутой почти на все пуговицы, с усталой улыбкой в уголках глаз. Пожалуй, она слишком пристально смотрела на фотографию, не заметила, как вернулась Клавдия, села рядом, положила руку на плечо Татьяны.
— На воскреснике снимались, — пояснила, — в колхозе. Помогали овощи убирать. Одни бабы, только этот вот, — ткнула пальцем на лицо Василия, — этот другого полу. Одинокая гармонь.
— Кто к тебе приходил? — спросила Татьяна, чтобы перебить разговор, не выдать, что она знает этого «другого полу». Ей не хотелось ничего слышать о Василии ни от Клавдии, ни от кого. Она хотела знать его таким, каким знала только сама.
— Сосед, — неохотно проговорила Клавдия.
— Одинокий? — неизвестно к чему попыталась уточнить Татьяна.
— Кажись, да. Не спрашивала.
— Ты с ним не знакома?
— Он живет через дом отсюда, на частной квартире. Иногда приходит в гости, когда ему скучно одному.
— К тебе в гости?
— А то к кому же, раз стучал в мою комнату.
Татьяна закрыла альбом.
Дождь еще не перестал. Но шел уже не так настойчиво, как час назад. Серое небо казалось густым и липким. Трудно было представить, что за гущей туч существует солнце; оно не показывалось несколько дней подряд, и люди начинали отвыкать от него, как отвыкает ребенок от материнской груди — с надеждой и страданием.
Шагая вдоль бесконечной бетонированной стены, серой от сырости, Татьяна думала о Клавдии. До сих пор она считала, что достаточно хорошо знает эту девушку. Но теперь ни за что не поручилась бы составить о ней какое-то определенное мнение. Казалось, сегодня она подсмотрела ее со стороны, когда та совершенно не догадывалась, что на нее смотрят. И подсмотрела не сама, а чьими-то чужими, посторонними глазами, скорее всего глазами мужчины, так ей казалось. Понятно, ничего плохого она не увидела, но чувство от встречи осталось мятым и бесформенным, как серое небо над головой.
Смена подходила к концу, когда кто-то за спиной Татьяны радостно воскликнул:
— Здравствуйте, Варвара Петровна!
Ей махали все ткачихи, поздравляя с возвращением. А та, что поздоровалась, маленькая белобрысая Настя Свистелкина, — до того белобрысая, что нарочно не подберешь такой краски для волос, — отважилась даже чмокнуть Варвару Петровну в щеку. Поцелуй вышел не совсем убедительный, и Настя густо покраснела от храбрости и смущения.
— Здравствуй, Танюха! — кивнула Варвара Петровна. — Жива-здорова? Я твоей дочке подарок привезла.
Несколько минут ее синяя в горошинку кофта мелькала между машин, пока Варвара Петровна не поздоровалась со всеми и снова оказалась рядом с Татьяной и белобрысой Настей Свистелкиной. Она специально пришла в цех в синей кофте и темной юбке, в обычной рабочей одежде, чтобы не выделяться среди других и не подчеркивать, что сегодня у нее еще не рабочий день.
— Хорошо в Москве, а дома лучше, — сказала она Татьяне. — Сердце, вроде, на место встало. Пойдем-ка, баба, на минутку.
В конторке она достала из сумки папиросу, закашлялась от дыма.
— Живешь-то как? — спросила, с трудом выговаривая слова, стараясь перебить кашель.
Татьяна пожала плечами: как она живет? По-старому.
— Не жалеешь, что перешла сюда?
— Что вы, Варвара Петровна.
— Кто тебя знает. Костеришь, поди, меня в душе, только сказать не хочешь. Там было, наверное, веселее, в закусочной: народ целый день, работа рядом с домом… Какие-то гадкие папиросы попались, — сунула в пепельницу, достала другую, раскурила. — Не влюбилась еще? — взглянула с улыбкой.
— В кого бы это? — пожалуй, более торопливо, чем следовало, ответила Татьяна, почувствовав, как загорелись уши.
— В людей влюбляются, не в верблюдов, — спокойно возразила Варвара Петровна. — И уточнила: — В мужиков.
— Зачем мне!
— Затем, зачем и остальным всем. Одной-то ой как плохо! Почти двадцать лет одна грею постель, имею понятие.
— У меня свой есть.
— Свой — когда под боком. Протянул руку, тепло идет… Дочь здорова? Медведя я ей привезла. Забавный мишка, большой такой, красавец. В середине маятник что ли, или пружина: поставишь, а он головой качает. И рычит. Ходила, ходила но магазинам, ничего путящего из игрушек. Как из камня сделаны.
— Зачем вы беспокоились!
— О тебе, что ли? — грубовато перебила Варвара Петровна. — О ребенке. Когда ее день рождения, в субботу? — И, поймав утверждающий кивок Татьяны, тепло улыбнулась: — Не забыла. Боялась спутать со днем рождения своей дочери. В Свердловске она, в университете, грызет науку. Большущая стала, ужас!.. В отца. А голос мой, твердый. Муж только ростом вышел, телом, а говорил, как баба, по-сорочьи.
Она не заметила, как на юбку скатился пепел, серой кляксой на темной материи. Когда она поворачивалась и свет от настольной лампы падал на лицо сбоку, Варвара Петровна казалась еще очень сохранившейся. И красивой.
— Вот что, Танюха. Несколько раз за дорогу приходила ты мне на память. Ходила по Москве и думала о тебе. Что-то взбрело в голову. Сижу на заседании Верховного Советам думаю: бабу бы мою сюда! Посмотрела бы хоть, какие на свете дворцы, правительство глазами бы своими увидела! По Кремлю побродила! Каждый камень под ногами — целая история. Ленин при жизни ходил по этим местам, понимаешь? Владимир Ильич. А теперь мы, депутаты, ходим. Из самых разных мест люди, просто удивительно. И с севера, и с Кавказа, с Балтийского моря, откуда угодно… Здорово у нас жизнь человеческая организована. Молодой бы сейчас, лет двадцати, чтоб на полную силу поработать! — и сама над собой усмехнулась за несбыточную мечту. — Так вот что я думала о тебе. Сначала нашла тебя, помнишь, на дороге? Подвезла до города. Потом сюда затянула. Теперь надо до ума доводить. Так что ль?
— Дойду как-нибудь, — на всякий случай ответила она, не совсем понимая, о чем говорит Варвара Петровна.
— Сама дойдешь? Это сложная штука.
— А куда идти-то? Все пока… благополучно, — другого слова ей не пришло на ум, но, кажется, оно соответствовало разговору, подумала Татьяна.
— Учиться тебе надо, баба. Специальность иметь. Не век же мыть посуду да сортировать пряжу! Хочешь быть ткачихой? — и сама улыбнулась, видя как посветлело лицо Татьяны. — То-то! У меня вас трое осталось в цехе непристроенных. Тебя надо профессии научить, Клавку Нестерову замуж выдать, а Раису Павленкову в институт определить, на заочное отделение. Инженером сделать. Толковая девка, золотая. Еще одна, правда, есть, да ума не приложу, с какой стороны к ней подступиться. Полина Кондова. Уборщица наша.
— Знаю ее.
— Где-то на твоей улице живет.
— Рядом со мной!
— О ней разговор. Баптистка, понимаешь, сектантка она. Никакого к ней подступу нет, как заколдована. Страшной веры человек. Работает хорошо, а так — деревянная. Уж на что Любка Ненашева, сколько крови мне попортила, и то я ее уломала. Сейчас какая хорошая ткачиха. А с этой Полиной — хоть кол у нее на голове теши, слова не вымолвит. Не иначе как вредительская вера у баптистов. Сегодня на работу не вышла. Узнай, что там с нею приключилось, рядом ведь живешь?
Татьяна охотно пообещала.
— Давай, Танюха, берись за учебу. В школу по годам поздновато, прикрепим в порядке индивидуального ученичества. К Клавдии Нестеровой или к Любе Ненашевой. — И решила: — Лучше к Клавдии. Ты с ней ближе знакома, чем с Любой.
— Да.
— Договорились?.. Правильно, баба, все правильно. С Клавдией я сама потолкую. Скоро она замуж выйдет, семьей обзаведется.
Разговор прервали. Варвару Петровну разыскивал директор комбината и она наскоро попрощалась, успев лишь сказать, что мишку Лене принесет сама, в день рождения. Пусть Татьяна ждет ее в гости. Готовить ничего не надо, лишь бы блины были, она их так любит.
В цех вошли сменщицы, можно было собираться домой. Татьяна подошла к станкам Клавдии. Остановилась, нерешительно положила руку на пусковой рычаг, словно ей самой предстояло сейчас остановить машину, передать сменной ткачихе. Неужели она когда-то станет вот так, как Клавдия, как Люба, как Настя Свистелкина, как все эти женщины, переодевающиеся сейчас в бытовой комнате, и будет смотреть, как нарастает и нарастает лента полотна, научится молниеносно завязывать узлы на обрывах, как это делает Варвара Петровна. Легкий озноб прикоснулся к ее спине от этих мыслей, а в душе было странное ликование.
Всю дорогу в голове крутились обрывки мотива какой-то давно забытой песенки, и Татьяна бесконечно повторяла их с настойчивостью прилежной ученицы детского хора.
Ко всему прочему дождь уже не шел. Он выдохся где-то сразу после обеда, так и не сумев вылить на землю запасы воды. Ветер разогнал тучи, хотя небо по-прежнему оставалось пасмурным; на западе все отчетливее проступала грозная багровая полоса заката. Было сыро и холодно. Ветер бесцеремонно хватался за голые руки деревьев, чистил лужи от мусора и дождевой пены.
Тепло от плиты окончательно покорило Татьяну. Дарья Ивановна наконец поднялась и ходила по дому в длинной и широкой ночной рубашке.
— Надоело лежать, — заявила она, словно по своему желанию выгнала болезнь.
— Вот интересные мне бабушка сказки рассказывала сегодня! — похвалилась Лена. — Про этих… про… что на небе живут.
— О ком это ты говорила, тетка Дарья?
— Да про богородицу с Николаем угодником.
— Опять про богородицу! — с укором посмотрела на нее Татьяна. — Других рассказов нет у тебя.
— Ты не ругайся, мам, — немедленно встала в защиту Лена. — Такие смешные сказки.
— Не знаю, над чем вы смеялись.
— Правда смешные, мам.
— Садись за стол и тебе расскажу. Думаешь, ребенка к религии направляю?.. Пельменей сегодня настряпала, что-то так захотелось.
Продолжая рассказывать незатейливые домашние события, между прочим проронила, что у соседки больна девочка, как бы не померла. Видя, что разговор заинтересовал Татьяну, Дарья Ивановна недовольно проворчала:
— Тебе-то что! Пусть они все перемрут, не жалко. Не соседи, а… — и что-то пробурчала шепотом, видно, такое, что нельзя было вслух говорить при Лене.
«На работу не вышла, — вспомнились слова Варвары Петровны о соседке. — «Узнай, что там с нею приключилось, рядом живешь».
Калитка была заперта, когда Татьяна постучала с улицы. Запертой оказалась и дверь в сени. На стук никто не ответил. Собираясь вернуться домой, Татьяна увидела полоску света, теплившуюся в сумерках сквозь щель приоткрытых ставен. Она прильнула лицом к щели, смутно разглядела профиль рыжего мужчины, одного из постоянных посетителей Полины, когда у нее собирались для пения. Он неестественно высоко держал голову, словно подбородок был подперт палкой. Неясная тревога прокралась к сердцу Татьяны: что они там делают? Если молятся, то почему закрыта калитка, заперты сени, — обычно в дни молений в дом мог заходить любой, даже не причастный к их вере. Даже противник их веры, так говорила Полина. Татьяна снова присмотрелась — лицо рыжего мужчины было недвижно, как у мумии.
Постучала в ставень. Негромко, но чтобы стук услышали. И снова никто не вышел, не открыл дверь. Она постучала еще раз, громче. И еще раз. В тишине было удивительно отчетливо слышно, как упруго, с металлическим звоном, падают с крыши редкие капли воды. Лицо мужчины по-прежнему было обращено в сторону. Только по стене двинулась чья-то тень и тут же ушла обратно. Неизвестно отчего, но уйти от окна Татьяна уже не могла и потому снова стала стучать — громко, настойчиво. Она стучала так, как если бы ее не пускали в свой дом, к своему больному ребенку, окруженному совершенно чужими людьми, безучастными ко всему на свете. Вероятно, ее стук был слышен на противоположной стороне улицы, но в доме на него не хотели отвечать. Капли с крыши падали ритмично. И чем больше падало их, тем звонче становился их стук в тишине сумеречного покоя. Татьяна не замечала, что туфли выдавили в мокрой земле следы, сырость пробралась к ногам и они начали зябнуть.
Наконец слабо всхлипнула дверь в сенях и на пороге показался рыжий мужчина. Он посмотрел на нее странно усталым, совершенно спокойным взглядом. Он смотрел очень долго, и Татьяна смотрела на него, не зная, что сказать, не зная, зачем она так настойчиво стучалась в дом. Потом он отошел в сторону. Молчаливо согласился пропустить ее в дом. Она это поняла именно так и, ни слова не говоря, прошла мимо него, открыла дверь в комнату.
Ах вот почему никто не отзывался на стук. Чувство страха и стыда за нарушенный покой приковало ее к порогу: девочка умерла! Наглухо занавешенные окна, желтый свет керосиновой лампы, мутные тени по углам и на столе — ребенок, прикрытый черной материей.
— …вышедший из праха и тлена да возвратится в прах и тлен по воле господа нашего Иисуса Христа, и душа найдет вечный покой в царствии небесном.
Татьяна огляделась, силясь понять, откуда доходят до нее тихие, но внятные слова. Их произносил мужчина. Он сидел на стуле, устремив взгляд куда-то поверх стола с мертвым ребенком.
— Непорочной невестой войдешь ты под своды вечной радости и блаженства, не согрешившая в этой жизни, и господь восславит тебя, воистину праведную дочь свою…
Татьяна увидела и Полину. Она так же сидела, опустив руки. Свет падал на ее лицо, и Татьяна ужаснулась, рассмотрев, каким оно проникнуто необъяснимым вдохновением. Полина тоже глядела поверх стола, в темный угол комнаты, и светлые глаза ее совсем не замечали окружающего.
Из сеней возвратился рыжий мужчина. Он плотно прикрыл за собою дверь, молча взял Татьяну за руку и повел за собой. Остановился около стула, движением руки предложил сесть. Сам отошел к стене, к свободному стулу.
И снова она слушала мерную речь, наполненную сдержанной страстью, необъяснимо гипнотизирующую сознание.
— …Отчаявшись в любви, в несчастье ближнего, в смерти или увечье ребенка своего, в бедствии домашнем, мы становимся злыми и враждебными, черствыми и не доверяющими друг другу. Мы забываем, что только кротость и смирение способны возвратить нам обладание над собою, что только вера в будущее…
«Сколько ей было лет? — подумала Татьяна, глядя на девочку. — На год старше Лены… Еще позавчера бегала… Мать не разрешала ей играть с Леной…»
— …всевидящий и вездесущий. Он всегда с нами, и каждое наше движение радует Его или повергает в скорбь. Наступит день…
«Чем она болела, что так скоро скончалась?.. Почему только трое сидят около нее?»
— …великое ликование охватит души праведников. Верую, Господи, верую, в силу Твою и кротость Твою, во всепрощение и любовь, даренные Тобою. Только один Ты был, есть и будешь…
Мертвое тело лежало недвижно, безучастное к людям, к мятому огню, к настороженным теням по углам комнаты. Для него теперь было совершенно безразлично, что говорит проповедник, сколько еще — час или два, или всю ночь будут сидеть эти трое, с затаенным вниманием глядящие куда-то поверх стола. И вдруг Татьяна вздрогнула: рука под черным покрывалом пошевелилась и сползла с груди. От неожиданности она чуть не вскрикнула. Конечно, мне показалось, только показалось, подумала она, не сводя глаз с покойной. Мертвые не ожидают… мертвые… они уже не оживают. Только, когда человек долго спит, есть такой сон… тоже болезнь, но не смерть. Она мучительно вспоминала название болезни, не спуская глаз с мертвого тела, но так и не вспомнила. Не успела вспомнить: глуховатый детский стон потряс ее, до того он оказался неожиданным и жутким. Но стон был реальным, потому что материя явно выдала движение ноги и, соскользнув, открыла ступню — голую, с бледной кожей. Господи, что же это такое, пронеслось в голове. Татьяну охватил озноб, словно из двери ворвался леденящий ветер. Татьяна непроизвольно вскинула руки, схватилась за ворот платья, комкая его дрожащими пальцами.
Снова донесся стон, по-детски жалобный, раздирающий душу. Но его, казалось, никто не слышал, кроме Татьяны. Полина сидела, окаменело глядя перед собой. Рыжий мужчина тоже. Неужели совершается чудо, и смерть отступает от ребенка перед этими людьми, читающими слова благодарности своему богу?! Татьяна не смогла сдержать себя, нетвердо шагнула к столу. На нее никто не обратил внимания, словно она была одна в доме и могла делать здесь все, что ей вздумается. Шаг за шагом, она медленно приближалась к столу, словно слепая, выставив вперед руки, видя только темную материю, неровно прикрывающую девочку. Голос проповедника доносился глухо, то совсем замирая, то нарастая.
Татьяна увидела лицо девочки — маленькую блестящую маску, неестественно выкрашенную в буроватый цвет. Рыжие волосы казались париком, надетым в спешке небрежно. Девочка не выглядела мертвой, в этом Татьяна могла поклясться. Рот ее был открыт широко, как у рыбы, выброшенной на берег, ноздри вздрагивали, когда она с трудом вбирала воздух. Татьяна кинулась к столу — сколько раз приходилось ей так вот подбегать к своему больному ребенку! Она прильнула губами к буроватому лобику, не веря, что чувствует биение жизни. У девочки был сильный жар и, по всему видно, она лежала без сознания.
— Жива-а! — радостно воскликнула Татьяна.
Ей казалось, что сразу же лопнет тишина, что все — Полина, рыжий мужчина, даже проповедник, все бросятся к столу, чтобы посмотреть на воскрешение из мертвых. Но никто не пошевелился.
— Жива, слышите?!
Ей снова ответила тишина, еще более глухая, чем прежде. Только голос проповедника стал как будто громче. Татьяна растерянно огляделась вокруг: никто на нее не смотрел, никто не видел ее. И не слышал. Но в глазах Полины не было прежнего торжественного спокойствия. И руки заметно дрожали на коленях.
— Поля!.. Полина!.. — позвала Татьяна, боясь отойти от стола, оставить девочку одну. — Посмотри, Поля… она жива!
Руки Полины судорожно дернулись, готовые протянуться к дочери, но тут же бессильно опустились.
— Поля! — крикнула Татьяна. — Мать ты или нет? Подойди же!..
Ее голос вывел Полину из оцепенения. Она поднялась, все еще глядя в пустоту стены, потом опустила голову — и упала, не успев даже взмахнуть руками — тяжелым мешком — лицом вниз. В тот же миг рыжий мужчина крепко сжал руку Татьяны и потащил прочь от стола. Она дернула руку, но у мужчины сил оказалось больше. Она дернула еще раз и, не придумав ничего другого, что могло бы помочь ей освободиться, с силой ударила его по руке. Он не ожидал удара и отпустил руку. Но тут же обхватил Татьяну обеими руками, как сноп, попытался тащить ее, видимо намереваясь вытолкнуть за дверь. Татьяна вцепилась в ворот его рубашки, начала толкать кулаками в грудь, в шею:
— Пусти!.. Пусти, что тебе… — хрипло выкрикнула. — Что вы задумали… Нелюди!
Руки мужчины ослабли. Татьяне подумалось, что рыжий сейчас ударит, и инстинктивно напряглась. Но он не ударил. Наоборот, странно послушно опустил руки и стоял пришибленно, пряча глаза.
— Девочка-то, — порывисто проговорила Татьяна, — дышит!
— Да, она еще жива, — ответил мужчина.
— Так что же вы упокойную над нею поете! Смерть накликаете.
Только теперь проповедник перестал читать свою бесконечную молитву. Поднялся, подошел, положил Татьяне руку на плечо. Бледное худое лицо его с темными пятнами под глазами было необычайно одухотворенным, глаза светились нездоровым блеском, как у курильщика опиума.
— Уйди, сестра, — тихо сказал он. — Не место тебе. Ибо сказано: обращение неверующего…
Татьяна испуганно отшатнулась:
— Не трогай меня, закричу! Отойди, не прикасайся!
— Выйди, сестра, — повторил он, не повышая голоса.
— А вы будете девочку добивать? — крикнула она, зная, что если только хоть чуть поддастся уговорам, силы оставят ее и она тоже упадет рядом с Полиной. — Не трогай меня! Всю улицу подниму, только попробуй выгнать. Уйди!..
И он отошел, сел на прежнее место. Отошел и рыжий — молча, без попытки сказать хоть слово. Неожиданная свобода действий на какое-то время обезоружила Татьяну. Она готовилась к борьбе, готовилась в самом деле закричать, если бы они стали бить ее, силой вытаскивать из комнаты. Но этого не случилось. И она некоторое время стояла, испытывая нечто вроде оцепенения. Только голос помог вернуться к действительности.
— Мама!..
Это хрипло, с трудом проговорила девочка. Татьяна нагнулась к Полине, стала трясти ее. Подхватив, усадила на пол, заставила подняться, подвела к столу. Рывком сбросила черную тряпку и, чувствуя себя единственной, кто может помочь больной, приказала, удивляясь резкому тону голоса:
— Принеси воды. Живее!.. Оглохла, что ли: воды неси!
Пока Полина сонно ходила по воду, Татьяна перенесла ребенка на кровать. Сняла со стены расшитое полотенце. Отодвинула стол в угол, где он стоял постоянно. Когда Полина принесла воды, намочила край полотенца, отерла лицо девочки, положила на ее пылающий лобик компресс. Все это она проделала быстро, словно одна оказалась в доме и помощи ждать было неоткуда. Но закончив, снова услышала голос проповедника:
— …пребывая неутешенными без веры, обольщаясь мыслями о суетности мира…
Ее охватило страшное зло на этого сумасшедшего человека, бессовестно отгородившегося от жизни сказками о боге, болтающем кто знает о чем при умирающем ребенке.
— Перестаньте наконец каркать! — сердито сказала ему Татьяна. — Или ослепли от веры, совсем озверели, света белого не видите.
Срывая зло, она подошла к окнам, одну за другой сдернула тряпки. Подвинула к кровати стул, перенесла на него лампу. Рядом поставила стакан с водой. Снова взглянула на мужчин.
— Вот что, идите-ка по домам, хватит! Идите, идите, дома молитесь, сколь влезет. Аль оглохли?
И удивилась храбрости своей и тому, как один за другим мужчины поднялись, посмотрели на Полину и вышли с непонятной покорностью.
Сделав все, что было в ее силах, Татьяна подошла к кровати — пустая, испытывая страшную усталость.
И заплакала. Она не могла бы сказать, отчего пришли слезы, отчего так тяжко на душе, отчего так сухо в горле, что дышать трудно.
— Поля! — позвала она и тут же сама пошла к ней, опустилась рядом со стулом на пол, положила на ее колени руки. — Полечка! Как же ты так, а? Что же закрылась ставнями ото всех? Разве от беды спрячешься? Не-е-ет. — Слезы не давали говорить. — Меня бы позвала, Поля… рядом, всегда приду… Варвара Петровна про тебя спрашивала, как, мол, она, не случилось ли чего. А ты… много ли толку от мужиков, разве они понимают в бабьих делах? Видимость одна. Дочь больна, а он как идол: бу-бу-бу, всех святых своих перебаламутил в кучу. Не поймешь, какому богу кланяется. Ты слышишь меня или нет?..
— Бог един, — проговорила Полина.
— Пусть един, — согласилась Татьяна, не желая спорить, расстраивать соседку. — Вот и посуди, сколько у него дел. Тыщами люди помирают каждодневно, да войны еще, да болезни разные. И все эти тыщи просят его отогнать смерть, обождать. Куда ему со всеми управиться? Не-ет, не успеть!.. Так чего же зря молиться, себя только бередить, надеяться зря? Пустое все, Полечка. Обман только. Так, для успокоения сердца. А толку никакого. Скорая помощь не управляется, хотя теперь и на машинах ездит: не то что раньше. А ты ждешь, чтобы бог к тебе по вызову враз явился. Нет его, Полечка, сказки одни.
Полина тяжело вздохнула, сняла руки Татьяны с колен:
— Молчи, не богохульствуй!
— Какое уж там богохульство! Дите заболело, в жару сгорает, а ты вместо врача этих… молитвы читать назвала. Вот это и есть богохульство. Если дала тебе природа ребенка, так береги его. Был бы бог, наказал бы тебя за такую жестокость к плоду своему… Темная ты, Полина. Уперлась в религию и света не видишь. А о тебе еще Варвара Петровна заботится. Такая женщина — пример для всего нашего бабьего роду!.. Что тебе говорить, ровно воду в сито наливать. Придет время — поумнеешь. Да не было бы поздно.
Полина, кажется, достаточно пришла в себя. Не желая слушать Татьяну, поднялась, прошла к ведру, выпила воды. Сказала:
— Иди, Таня, иди.
— Вот и очухалась, — с усилием усмехнулась Татьяна. — Только двери не закрывай, я сейчас вернусь. Пенициллин есть у меня в таблетках, принесу. Слышь? Дверь, говорю, не закрывай. А то все окна выставлю, все равно заберусь. У тебя буду ночевать сегодня, слышь?
Было холодно. К утру, видно, приморозит, подумала Татьяна, торопливо перебираясь через лужу по набросанным кирпичам. Ее знобило. Но не от того, что на дворе было сыро и зябко. Казалось, медленно остывала кровь, и тело двигалось только по инерции.
— Мам, тебе письмо!
— Где оно, Лена?
— Я под твою подушку спрятала! Сейчас принесу. Знаешь от кого?
— От папы, — уверенно ответила Татьяна.
— И нет. От дяди Васи! — громко прокричала Лена.
— Не говори глупостей, — одернула ее Татьяна. — Откуда ты взяла, что от дяди Васи?
— Бабушка сказала. Принесла, посмотрела и говорит: это от дяди Васи. Только он пишет на конвертах синими чернилами.
Стук костыля сухо отсчитал шаги до кровати и обратно. Татьяна взяла письмо, настороженно посмотрела на дочь:
— Опять ножка болит?
— Да. Вот здесь, в коленке.
— На улицу ходила сегодня?
— Ходила. Бабушка разрешила. Ведь дождя нет!
— Все равно холодно…
— Когда же будет тепло? На другой год, да?
Конечно, письмо было от Василия.
«Здравствуй, дожди захватили… столько хлеба! Если не будет миллиарда пудов, то где-то около, точно говорю… — бегло читала она. — Я так и знал, что задержат, не пропадать же урожаю на поле… Теперь все, заканчиваем. Вчера объявили об отъезде, к празднику буду дома. Собирался телеграмму дать, да как знать… машины будем сами сопровождать… целый эшелон… — Она слышала, как гулко стучало сердце в груди. — Запала в душу ты мне, Таня, до того сильно, что сплю и вижу тебя. А протяну руку, убегаешь. Так и ловлю целых два месяца. Иногда такое желание нападет, трудно держать себя: развернул бы машину — да по полям, по степи, прямо к тебе! Дурным становлюсь. Милая ты моя, хорошая, не убегай хоть когда вернусь… Лене я скворца привезу. Умнейшая птица попалась. Чисто по-человечески говорит: «Люблю тебя, Вася». У целинников купил… Скоро теперь, совсем скоро вернусь, жди, Таня…»
«Жду… жду… — стучало сердце, — жду…»
Редкий день она не думала о встрече. Сначала встреча представлялась каким было расставание: блестящие теплые нити железнодорожных рельсов, кустарник обочь насыпи, недвижный в закате солнца, и Василий. Он идет к ней, широко распахнув руки. Но дожди смыли краски лета, ветер унес запахи степных трав, и встреча не могла уже быть такой, как два месяца назад. Даже месяц, когда после первых дождей как будто снова установилась погода, хотя с деревьев опала уже половина листвы и урючины оделись в красные шали. И чем больше думала, тем больше боялась этой встречи. Придется скрываться, прятаться от людей. Как и где? В чужом доме, красть любовь по кусочкам? Другого же ничего не было. Сойтись с Василием — он этого не предлагал. Если бы и предложил, то зачем? Ради ублажения самой себя? А Лена, а сам Василий?.. Лучше бы Василий не возвращался. Она тосковала бы о нем, перебирала бы в памяти подробности встреч.
Но изменить ничего было нельзя. Пройдет неделя, и он приедет. Они встретятся где-то, быть может, на комбинате, он станет ждать ее на улице, перед работой, или после работы.
— Мы поедем с дядей Васей на речку? — спросила Лена, терпеливо ожидая, когда мать прочтет письмо.
— Кто это — мы?
— Он, я и ты.
— Не знаю… — И откровенно добавила, как взрослая взрослой: — Ничего я, Леночка, не знаю.