Теодор Джойнер был младшим сыном старого «Медведя» от первого брака. Как это часто бывает с младшими детьми самодельщиков, он получил больше образования, чем остальные. «И, – говорил Захария при каждом упоминании этого факта, – только посмотрите на него!» К благоговению Джойнеров перед образованностью примешивалось столь же искреннее презрение к тем, кто не мог использовать ее в практических целях.
Как и два его более способных брата, Теодор был предназначен для юриспруденции. Вслед за ними он поступил в колледж Пайн-Рок и прошел годовой курс обучения. Затем он «сдал экзамен» и бесславно провалился, снова попытался и снова провалился, и…
– Черт! – с отвращением сказал старый «Медведь» – У него был такой вид, будто он больше ни на что не годен, и я просто отправил его обратно в школу!
В результате Теодор вернулся в Пайн-Рок еще на три года и, наконец, смог получить диплом и степень бакалавра. Отсюда и его репутация ученого в семье.
Теперь он занялся школьным образованием, и, поскольку Ливия-Хилл разрослась, а на высшее образование был определенный спрос, он решил стать «профессором». Он «поскребся» по знакомым – а это были, конечно, все – и набрал вначале двадцать или тридцать учеников. Плата за обучение составляла пятнадцать долларов за семестр, то есть пять месяцев, и преподавал он в каркасной церкви.
Через некоторое время «Школа профессора Джойнера», как ее называли, настолько разрослась, что Теодору пришлось переехать в более просторное помещение. Отец выделил ему холм за рекой в двух милях к западу от города, и Теодор построил там каркасный дом для проживания и еще одно деревянное здание для общежития и учебных классов. Возвышенность, на которой стояла новая школа, всегда называлась Хогвартской высотой. Теодору не понравилось это неблагозвучное название, и он переименовал ее в Джойнер-Хайтс, а школу, как и подобало ее новому величию, назвал «Академия Джойнер-Хайтс». Однако жители города продолжали называть холм Хогвартом, как и раньше, и, к большому огорчению Теодора, даже академию тоже назвали Хогвартом.
Несмотря на это, школа процветала в своем скромном виде. Она отнюдь не была процветающей, но, как говорили люди, для Теодора это было благом. Он не мог зарабатывать на жизнь ничем другим, а школа, по крайней мере, давала ему средства к существованию. Годы шли незаметно, и Теодору казалось, что он навсегда обосновался в удобной канавке, которую сам для себя вырыл.
Затем, за три года до начала Гражданской войны, произошли разительные перемены. К тому времени лихорадка приближающегося конфликта уже охватила весь Юг, и это обстоятельство предоставило Теодору прекрасную возможность. Он с готовностью воспользовался им и в одночасье преобразовал свою школу в «Военную академию Джойнер-Хайтс». С помощью этого простого приема он увеличил число учащихся с шестидесяти до восьмидесяти человек и – что еще важнее – превратил себя из простого педагога в военного.
Многое здесь правда, и этого нельзя отрицать – хотя Захария в своей грубой манере постоянно принижал Теодора и его достижения. Со стороны Захарии следует признать, что Теодор любил форму гораздо больше, чем носил ее, и что он, как мастер, с помощью единственного инструктора, который дополнял преподавательский состав школы, брался за дело военной подготовки, учения и дисциплины с легкой уверенностью, которая если и не была возвышенной, то, скорее, ошеломляющей. Но Захария был несправедлив.
– Я слышал, – говорил Захария в более поздние годы, потеплев и приняв тот задумчиво-торжественный вид, который всегда наполнял его окружение восторженным предвкушением грядущих событий, – я слышал, что дураки бросаются туда, где ангелы боятся ступать, но в случае с моим братом Теодором точнее было бы сказать, что он прыгает туда, куда ползет Бог Всемогущий!… Я видел немало замечательных примеров военного хаоса, – продолжал он, – особенно в самом начале войны, когда они пытались за две недели обучить фермеров и горных мальчишек зачаткам солдатского искусства. Но я никогда не видел ничего столь поразительного, как зрелище Теодора, которому помогал коленопреклоненный парень с чесоткой, спотыкающегося о меч и падающего на живот каждый раз, когда он пытался обучить двадцать семь прыщавых мальчишек тонкостям правильного построения отрядов.
Это было несправедливо. Не все, конечно, были прыщавыми, и их было больше двадцати семи.
– Теодор, – продолжал Зак с экстравагантностью, характерной для этих выпадов в юмористической манере, – Теодор был так мал ростом, что каждый раз, когда он… пускал пыль в глаза; а коленопреклоненный парень с чесоткой был так высок, что ему приходилось ложиться на живот, чтобы пропустить Луну. И каким-то образом они перепутали свою форму, так что у Теодора была та, что предназначалась для коленопреклоненного высокого парня, а коленопреклоненный высокий парень был одет в форму Теодора. Брюки Теодора были настолько мешковаты в коленях, что создавалось впечатление, будто в них последние полгода жило гнездо кенгуру, а брюки коленопреклоненного парня были натянуты так туго, что он напоминал пару длинных сосисок. Вдобавок ко всему у Теодора была голова в форме воздушного шара, причем размером с него. У коленопреклоненного парня вместо головы был арахис. А тот, кто перепутал их форму, поменял и шапки. Поэтому каждый раз, когда Теодор откидывался назад и выкрикивал команду, маленькая шляпа, которую он носил, срывалась с его головы в воздух, как будто ее выстрелили из пистолета. А когда коленопреклоненный парень повторял приказ, большая шляпа падала ему на уши и глаза, как будто кто-то набросил ему на голову корзину, и он выбирался из нее с недоуменным выражением лица, как бы говоря: – Да где же я, черт возьми, нахожусь?… – Им стоило огромного труда выпрямить эти двадцать семь прыщавых парней так прямо, как только можно было – то есть примерно так же прямо, как ряд кривых редисок. Потом, когда все они выстроились в шеренгу, готовые к бою, у коленопреклоненного парня начинался зуд. Он вздрагивал вверх-вниз и по всему телу, как будто кто-то опустил ему на спину холодного червяка; он дергался и извивался, и вдруг начинал чесать себя сзади.
Эти полеты Захарии были знамениты. Как только он приступил к работе, его изобретательская способность оказалась огромной. Каждый новый изыск порождал полдюжины новых. Он не был жесток, но его отношение к брату граничило с жестокостью.
Правда заключается в том, что «прыщавые мальчишки» тренировались так усердно и старательно, что на мирной вершине Хогвартских высот была стоптана трава. Им выдали бессистемную форму и мушкеты, и все, чего можно было добиться благочестивым чтением учебника и сухой историей наполеоновской стратегии, было сделано за них Теодором и его коленопреклоненным братом по оружию. И когда в апреле 1861 года была объявлена война, весь набор академии отправился в бой с Теодором во главе.
Беда Захарии и Теодора заключалась в том, что война стала великим событием в жизни Теодора, и он так и не смог с этим смириться. До войны его существование было достаточно пустым и бессмысленным, а после, когда он понял, что жить больше не для чего, что может сравниться с той славой, которую он видел, он довольно быстро превратился в профессионального воина, в болтливого героя, вечно рассказывающего о былых подвигах. Именно это все больше раздражало Захарию, и он не упускал случая разрушить иллюзию величия Теодора и сбить с него спесь.
О каждом из членов этой замечательной семьи можно было бы написать отдельный том. Благородная биография Роберта, написанная пером Плутарха, – вот чего он заслуживает. Пылкая, порывистая раблезианская хроника, воздающая должное достоинствам старой мисс Хэтти. Суровый портрет Руфуса в манере Бальзака. Для Захарии лучше всего подойдут его собственные соленые мемуары, если бы он только додумался их написать, ибо он видел всех насквозь, себя в том числе; и если бы он мог быть уверен, что до самой его смерти ни одно слово не просочится наружу, так что никакого политического вреда от этого не будет, он бы пристыдил дьявола и рассказал бы голую и пронзительную правду. Что касается Теодора – что ж, мы постараемся сделать все возможное на страницах этой книги, но мы заранее знаем, что для Теодора этого будет недостаточно. Ни одна книга, ни одно перо не смогут сделать для Теодора то, что должно быть сделано для него.
Теодору следовало бы сделать групповую фотографию. Он должен был быть нарисован Рубенсом, раскрашен в его элементарные цвета четырнадцатью молодыми людьми Рубенса, его усы должны были быть сделаны Ван Дейком, свет и тень – Рембрандтом, мундир – Веласкесом; затем, если бы все это было проработано Домье и подправлено то тут, то там сатирическим карандашом Джорджа Белчера, возможно, в итоге получился бы портрет, раскрывающий в красках самой жизни величественную личность полковника Теодора Джойнера, C.S.A. (Конфедеративные Штаты Америки)
Теодор быстро превратился почти в основной тип «южного рыцаря-полковника». К 1870 году он разработал полный словарь и мифологию войны – «Битва за облака», как назвал ее Захария. Ничто не могло быть названо правильным именем. Теодор и не мечтал использовать простое или обычное слово, если ему удавалось найти модное. О южной стороне войны всегда говорили торжественным шепотом, с примесью мокроты и благоговейной хрипоты, как о «Нашем деле». Флаг Конфедерации стал «Нашим Священным Орифламмом – окрашенным в королевский пурпур крови героев». Слушая рассказ Теодора о войне, можно было подумать, что с одной стороны ее вели несколько сотен тысяч рыцарственных Галахадов, вступивших в смертельную схватку с несколькими сотнями миллионов злодеев и чернокнижников, а целью войны была защита «всего того, что мы считаем самым священным – чистоты южной женственности».
Чем больше Теодор становился романтическим воплощением южного полковничества, тем больше он становился похож на него. У него была огромная грива военных волос, с годами становившихся все более седыми и выделявшимися; кустистые брови, всклокоченные усы и все остальное. В речи, интонациях и манерах он был леонином. Он двигал головой, как старый лев, и рычал, как лев, когда произносил такие гордые слова, как эти:
– Мало о чем я мечтал, сэр, – начинал он, – мало о чем я мечтал, когда маршировал во главе Военной академии Джойнера, – из которой весь набор, сэр, – весь набор, до единого человека, ушел добровольцем – все мальчишки, но в каждой груди билось сердце героя – сто тридцать семь прекрасных юношей, сэр, – цветок Юга – все до девятнадцати лет – вы только подумайте, сэр! – внушительно рычал он – сто тридцать семь до девятнадцати лет!
– Подожди-ка, Теодор, – вмешался Захария с обманчивой мягкостью. – Я не сомневаюсь в твоей правдивости, но, если мне не изменяет память, твои факты и цифры немного не соответствуют действительности.
– Что вы имеете в виду, сэр? – прорычал Теодор, подозрительно глядя на него. – В каком смысле?
– Ну, – спокойно ответил Захария, – я не помню, чтобы к началу войны число студентов академии достигло столь значительных размеров, как вы упоминаете. Сто тридцать семь без девятнадцати? – повторил он. – Не ближе ли вы к истине, если скажете, что их было девятнадцать при ста тридцати семи?
– Сэр… Сэр… – сказал Теодор, тяжело дыша и наклоняясь вперед в своем кресле. – Почему вы… сэр! – пробормотал он, а затем яростно взглянул на брата и больше не смог ничего сказать.
Стоит ли удивляться, что братские отношения между Заком и Теодором иногда были напряженными?
К чести ребят Теодора, к чести времени и правдивости самого полковника Джойнера, пусть здесь и сейчас будет признано, что независимо от того, было ли их девятнадцать, пятьдесят или сто тридцать семь, они ушли «до единого человека», и многие из них не вернулись. Четыре года и трава на Хогвартских высотах выросла вновь и высоко: школа была закрыта, двери заперты, окна заколочены.
Когда война закончилась и Теодор вернулся домой, холм с его небольшим скоплением зданий представлял собой пустынное зрелище. Он просто стоял, заросший бурьяном. Несколько бродячих коров звенели своими меланхоличными колокольчиками и ворошили грубую, прохладную траву под дубами, перед запертыми на засов дверями. Так и простоял старый дом еще три года, понемногу погружаясь в забытье ветхости.
Юг был ошеломлен и повержен, а сам Теодор был более ошеломлен и повержен, чем большинство мужчин, вернувшихся с войны. Единственная цель, которую он нашел в жизни, была поглощена великим поражением, и у него не было никакой другой, которая могла бы занять ее место. Он не знал, что с собой делать. Полушутя-полусерьезно он снова «взял планку» и в третий раз потерпел неудачу. Тогда в 1869 году он взял себя в руки, на деньги, которые ему одолжили братья, отремонтировал школу и открыл ее заново.
Это был жест бесполезности – и симптом того, что происходило по всему Югу в то мрачное десятилетие нищеты и восстановления. Югу не хватало денег на все жизненно важные вещи, но каким-то образом, как и другие пострадавшие от войны и войн сообщества до него, Юг нашел средства, чтобы выложить их на «оловянных солдатиков». Повсюду возникали «пигмейские» Западные пункты с сопутствующим им лозунгом: «Пришлите нам мальчика, а мы вернем вам мужчину». Жалкое зрелище представлял собой великий край и доблестный народ, мажущий себя подобными побрякушками и жестяными пирамидками после того, как он был истощен и опустошен тем самым демоном, которому он повиновался. Это было похоже на то, как если бы группа измученных крестьян с почерневшими лицами, опаленными усами и тусклыми глазами, шатаясь, вернулась после какого-то грандиозного пожара, который сжег их дома, амбары и урожай дотла, а затем нарядилась в диковинные одежды и стала бить в деревенский гонг, восклицая:
– Наконец-то, братья, мы все стали членами пожарной команды!
С открытием Военной академии Джойнера у Теодора началась новая жизнь. Когда он впервые решил восстановить это учебное заведение, он думал, что сможет возобновить свою карьеру на том месте, где его застала война, и все пойдет своим чередом, как будто войны и не было. Затем, по мере того как его планы обретали форму и он все больше проникался духом этого предприятия, его отношение и чувства претерпели незаметные изменения. Когда приближался великий день открытия, он понял, что это будет не просто возобновление прерванной карьеры. Это будет гораздо лучше. Ведь война была героическим фактом, который нельзя было отрицать, и теперь Теодору казалось, что каким-то странным и трансцендентным образом Юг славно торжествовал даже в поражении, и что он сам сыграл решающую роль в достижении этой трансцендентной победы.
Теодор не больше осознавал психический процесс, в результате которого он пришел к этому выводу, чем тысячи других людей по всему Югу, которые в это же время сами приходили к такому же выводу. Но как только эта позиция выкристаллизовалась и стала общепринятой, она стала отправной точкой для совершенно нового обоснования жизни.
Из нее выросла обширная мифология войны – мифология, в которую верили все, и сомневаться в ее истинности было хуже, чем в измене. Любопытным образом война перестала быть чем-то законченным, отложенным в сторону и забытым как принадлежность погребенного прошлого, а стала мертвым фактом, заряженным новой жизненной силой, которым дорожили больше, чем самой жизнью. Мифология, порожденная этим, со временем приобрела силу почти сверхъестественного утверждения. Она стала своего рода народной религией. И под ее успокаивающими, потусторонними чарами Юг стал отворачиваться от тяжелых и уродливых реалий повседневной жизни, которые сталкивались с ним со всех сторон, и уходить в мягкий сон об исчезнувшей славе – воображаемой славе – славе, которой никогда не было.
Первым конкретным проявлением всего этого в жизни Теодора стало вдохновение, которое посетило его, когда он лежал в постели накануне великого дня, когда Военная академия Джойнера должна была вновь открыть свои двери. Когда он лежал, еще не совсем проснувшись, но уже засыпая, мысленно переключаясь между воспоминаниями о подвигах на поле боя и волнующим событием, намеченным на завтра, эти два объекта его интереса слились воедино: он почувствовал, что они действительно едины, и увидел военную школу как принадлежность войны, ее часть, ее продолжение и продолжение в настоящем и далее, через длинную, туманную перспективу будущего. Отсюда в его сознание мгновенно хлынула череда звонких фраз, которые привели его в чувство не хуже звона колокола, и он сразу же понял, что придумал идеальный лозунг для своего училища. На следующий день он объявил его на торжественном собрании.
Правда, лозунг Теодора вызвал немало смеха на его счет, когда его повторяли по всему городу с комментариями Захарии. Отец одного из учеников школы был одним из самых близких друзей Зака: этот человек присутствовал на созыве и после рассказал Заку обо всем.
– Теодор, – сообщал этот друг, – дал мальчикам новый воодушевляющий девиз, который они должны воплотить в жизнь – по его словам, заработанный их предшественниками на славном поле боя. Теодор произнес такую трогательную речь, что у всех матерей на глазах выступили слезы. Такого рыдания вы в жизни не слышали. Хор сопения, удушья и сморкания почти заглушил Теодора. Это было очень впечатляюще.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал Зак. – У Теодора всегда были впечатляющие манеры. Если бы у него только было серое вещество, которое должно к этому прилагаться, он был бы просто чудо. Но что он говорил? Какой был девиз?
– Первый при Манассасе —
– Первым есть, значит! – сказал Захария.
– сражение у ручья Антиетам —
– Да, соревновались, кто первым переберется через ручей!
– и самый дальний в «Дикой природе».
– Ей-богу, он прав! – воскликнул Захария. – На самом деле, он слишком далеко, чтобы быть кому-то полезным! Они метались всю ночь напролет, ревели, как стадо скота, и стреляли друг в друга, полагая, что наткнулись на роту пехоты Гранта. Их пришлось собрать и вывести из строя, чтобы предотвратить их полное самоуничтожение. Мой брат Теодор, – продолжал Захария с явным удовольствием, – единственный из моих знакомых офицеров, который совершил удивительный подвиг: полностью заблудился в открытом поле и приказал атаковать свою собственную позицию… Его раны, конечно, почетны, как он сам вам скажет при малейшей провокации, – но он был ранен в спину. Насколько мне известно, это единственный офицер в истории Конфедерации, который может похвастаться тем, что был ранен в штаны одним из своих же снайперов, когда скрытно и хитроумно проводил разведку своих собственных береговых укреплений в поисках врага, который в это время находился в девяти милях от них и маршировал в противоположном направлении!
С этого времени лучше всего о Теодоре можно сказать, что он «рос» вместе со своей академией. Учебное заведение процветало в той ностальгической атмосфере, которая сделала возможным его возрождение, а сам Теодор стал личным воплощением послевоенной традиции, своего рода романтическим оправданием бунтарства, целым полком рыцарей с плюмажами в собственном лице. И нет никаких сомнений в том, что он сам в это поверил.
По свидетельствам современников, он не был привлекательной фигурой, когда отправлялся на войну и, если верить экстравагантным рассказам Захарии, не был мастером военной стратегии на поле боя. Но с годами он все больше вживался в свою роль, пока, наконец, в преклонном возрасте не стал выглядеть совершенным образцом отмороженного воина.
Задолго до этого люди перестали смеяться над ним. Теперь никто, кроме Захарии, не осмеливался публично оспаривать высказывания Теодора, а непочтительность Захарии терпели только потому, что он считался человеком привилегированным, стоящим выше общепринятых нравов. Теодор же теперь пользовался всеобщим уважением. Таким образом, младший из «мальчиков Джойнеров» – тот, от кого меньше всего ожидали, – наконец-то стал своего рода священным символом.
В те годы в Ливия-Хилл каждый понедельник – день, когда «кадеты» отдыхали в городе, – было привычным зрелищем, когда старого полковника Джойнера везли по улицам в старой «виктории», за рулем которой сидел пожилой негр в белых перчатках и шелковой шляпе. Полковник всегда был одет в свой старый серый мундир Конфедерации; он носил свою старую потрепанную шляпу, и зимой или летом его никогда не видели без старого серого плаща на плечах. Он не откидывался назад на выцветшие кожаные подушки «виктории», он сидел прямо – а когда он стал слишком стар, чтобы сидеть прямо самостоятельно, ему помогала трость.
Он ехал по улицам, всегда по-солдатски выпрямившись, держась за трость парализованными руками, коричневыми от старости, и зыркал налево и направо из-под кустистых бровей грубой белизны зажигательным взглядом свирепых старческих глаз, при этом сурово сжимая челюсти и сурово работая губами под близко подстриженными гризлиными усами. Может быть, это всего лишь эффект от вставных зубов, но маленьким мальчикам казалось, что он бормочет воинственные эпитеты. Так казалось со всех сторон, но на самом деле он только рычал, отдавая команды типа «Вперед, негодяй! Давай!» своему престарелому вознице, или с яростным презрением бормотал, глядя на неряшливые позы своих курсантов, маячивших в дверях аптеки:
– Среди них нет ни одного человека! Посмотрите на них сейчас! Раса слабаков, впалых грудей и горбов – не из того материала, из которого были сделаны их отцы – не то, что толпа, которой мы были в тот день, когда мы все вышли на марш – храбрейшие из храбрых, цветок нашей юности и нашей молодости! Сто тридцать семь человек в возрасте до девятнадцати лет! – Хрумф! Хрумф! – Поправляйся, подлец! Пошел!