К книге
Наука души. Избранные заметки страстного рационалистаЧасть II. Во всем ее безжалостном великолепии. Универсальный дарвинизм[91]. Приспособительная сложность как отличительный признак живого
27%
Часть II. Во всем ее безжалостном великолепии. Универсальный дарвинизм[91]. Приспособительная сложность как отличительный признак живого
16

Если где-нибудь во Вселенной вы найдете нечто, обладающее сложной структурой и выглядящее так, словно было разработано для какой-то цели, – значит, это нечто либо живое, либо бывшее когда-то живым, либо же созданное кем-то живым. Относить сюда ископаемые остатки и искусственные механизмы законно, поскольку их обнаружение на какой-либо планете несомненно укажет на наличие там жизни.

Сложность – понятие статистическое. Сложный объект – это статистически невероятный объект, шансы возникновения которого априори крайне малы. Очевидно, что количество возможных способов объединить 1027 атомов, составляющих человеческий организм, непостижимо велико. Но только очень немногие из этих способов дадут то, что можно будет назвать телом человека. Что само по себе, впрочем, не так уж интересно, ведь любое существующее сочетание атомов апостериори уникально: при размышлении задним числом оно столь же «невероятно», как и любое другое. Важно здесь то, что из всех возможных способов соединить эти 1027 атомов только ничтожное меньшинство образует нечто, хотя бы отдаленно напоминающее машину, которая работает для поддержания собственного существования и производства себе подобных. Живые существа не просто невероятны в банальном ретроспективном смысле – помимо этого, статистическая вероятность их возникновения ограничивается априорным условием наличия цели. Их сложность приспособительная.

Термин «адаптационист» был придуман, чтобы обзывать тех, кто – по определению, данному Ричардом Левонтином, – считает «без каких-либо доказательств, что все аспекты морфологии, физиологии и поведения живых организмов являются наиболее адаптивными, оптимальными способами решения проблем». На подобные обвинения я уже ответил в другом месте, здесь же я буду адаптационистом в куда более узком смысле слова: я буду говорить только о тех аспектах морфологии, физиологии и поведения живых организмов, что бесспорно являются адаптивными способами решения проблем. Может же зоолог специализироваться на позвоночных, не отрицая при этом существования беспозвоночных. Меня будут интересовать несомненные адаптации, поскольку я взял их за рабочую характеристику, свойственную всему живому во Вселенной, подобно тому как зоолога позвоночных могут интересовать позвоночники, ибо они – отличительный признак всех позвоночных. Время от времени мне понадобится предъявить в качестве иллюстрации какое-нибудь неоспоримое приспособление, и эту службу, как обычно, прекрасно сослужит освященный временем пример, которым пользовался и сам Дарвин, и Пейли, – пример глаза: «Насколько можно судить по осмотру этого инструмента, глаз был создан для того, чтобы видеть, равно как телескоп был создан, чтобы помогать зрению. Оба построены по одним и тем же принципам: и тот и другой отрегулированы в соответствии с законами, управляющими распространением и преломлением световых лучей».

Если подобный инструмент обнаружится на другой планете, этот факт потребует весьма специфического объяснения. Нам либо придется допустить существование некоего божества, либо же, если мы намерены объяснять Вселенную действием слепых сил физики, приложение этих слепых сил должно быть очень особенным. К неживым объектам такие рассуждения отношения не имеют, что признавал и сам Уильям Пейли.

Прозрачный морской голыш, отполированный волнами, может служить линзой – фокусировать реальное изображение. Однако в эффективности такого оптического устройства нет ничего особенно примечательного, ведь в отличие от глаза или телескопа оно слишком примитивно. Здесь мы не испытываем потребности привлекать что-либо, хотя бы отдаленно напоминающее концепцию замысла. У глаза и у телескопа много составных частей, все они подогнаны друг к другу и слаженно действуют для достижения общей полезной цели. У полированного камешка таких совместно действующих признаков меньше: здесь совпали друг с другом наличие прозрачности, высокий показатель преломления и механические силы, придавшие поверхности изогнутую форму. Вероятность такого тройного совпадения не то чтобы особенно ничтожна. Ни в каком специальном объяснении необходимости нет.

Давайте сравним это с тем, как статистики решают, какое p-значение[93] выбрать для доказательства успешности эксперимента. Тут вопрос мнения, полемики, почти что вкуса: в какой именно момент совпадение становится слишком невероятным, чтобы в него можно было поверить. Но каким бы вы ни были статистиком, осторожным или склонным к риску, существуют такие сложные приспособления, чье p-значение, чья возможность случайно возникнуть столь впечатляюще малы, что кто угодно не колеблясь распознает жизнь (или созданный живым существом артефакт). Мое определение сложности живого как раз таково: это сложность слишком большая, чтобы возникнуть в силу случайности. С точки зрения целей, преследуемых мною в настоящем эссе, задача, которую любая эволюционная теория обязана разрешить, – это объяснить возникновение приспособительной сложности.

В своей книге 1982 года «Развитие биологической мысли» Эрнст Майр очень кстати перечисляет шесть четко различимых, по его мнению, теорий эволюции, когда-либо выдвигавшихся в истории биологии. Я буду использовать список Майра в качестве источника для основных подзаголовков настоящего очерка. Вместо того чтобы задаваться по поводу каждой из этих шести теорий вопросом, какие имеются доказательства за и против нее, я поинтересуюсь, способна ли она в принципе объяснить существование сложных приспособлений. Мы рассмотрим по порядку все шесть теорий и придем к заключению, что только шестая из них, дарвиновский отбор, соответствует поставленной задаче.

Теория 1. Изначально заложенная способность —

или стремление – к совершенствованию

С точки зрения современного мыслителя, это на самом деле и не теория вовсе, так что не буду тратить время на ее обсуждение. Она явно мистическая и не доказывает ничего, кроме своих же собственных посылок.

Теория 2. Упражнение и неупражнение органов

в сочетании с наследованием приобретенных признаков

Это ламаркистская теория. Удобно будет обсудить ее в два приема.

УПРАЖНЕНИЕ И НЕУПРАЖНЕНИЕ ОРГАНОВ

Как известно из опыта, живые организмы на нашей планете иногда становятся более приспособленными благодаря упражнениям. Натренированные мышцы обычно увеличиваются в размерах. Если изо всех сил тянуть шею к верхушкам деревьев, все ее составные части могут удлиниться. По-видимому, если бы на какой-нибудь планете имелось средство записывать подобные приобретенные усовершенствования в наследственную информацию, это могло бы привести к адаптивной эволюции. Такова суть теории, часто связываемой с именем Ламарка, хотя сам он высказывался менее определенно. В 1982 году Фрэнсис Крик написал: «Насколько мне известно, еще никто не привел общих теоретических аргументов, почему такой механизм должен быть менее эффективен, чем естественный отбор»[94]. В этом и следующем подразделах я собираюсь привести два общих теоретических возражения против ламаркизма – надеюсь, подобные именно тем, какие искал Крик. Вначале об изъянах принципа упражнения – неупражнения.

Проблема здесь в грубости и неточности тех приспособлений, которые способен обеспечить данный принцип. Задумайтесь об эволюционных усовершенствованиях, необходимых для возникновения такого органа, как глаз, и задайтесь вопросом, какие из них действительно могли бы возникнуть в результате упражнения и неупражнения. Разве упражнение увеличивает прозрачность хрусталика? Нет, проходящие сквозь него фотоны никак его не промывают. Сферическая и хроматическая аберрации хрусталика и прочих оптических частей глаза должны были уменьшаться в ходе эволюции – могло ли это произойти в результате усиленного использования? Разумеется, нет. Упражнение может усилить мышцы радужки, но не выстроить ту тонко отлаженную систему управления с обратной связью, которая регулирует их работу. Если просто бомбардировать сетчатку цветным светом, то реагирующие на цвет колбочки не возникнут и не соединятся так, чтобы получилось цветное зрение.

У теорий же дарвинистского толка объяснение всех этих усовершенствований не вызывает, ясное дело, никаких затруднений. Любое улучшение остроты зрения существенно влияет на выживание. Сколь угодно крошечное снижение сферической аберрации может спасти летящую на большой скорости птицу от роковой неточности в оценке местоположения препятствия. Малейшее усиление способности различить ярко окрашенную деталь иногда решающим образом сказывается на выявлении замаскированной добычи. Гены, лежащие в основе любого усовершенствования, каким бы ничтожным оно ни было, становятся преобладающими в генофонде. Взаимодействие между отбором и адаптацией прямое и тесное, в то время как ламаркистская теория опирается на куда более грубую взаимосвязь – на ту закономерность, будто чем больше животное пользуется неким участком собственного тела, тем крупнее тот должен становиться. В некоторых случаях данное правило не лишено оснований, но оно не является всеобщим, и в качестве скульптора приспособлений оно тупой топор по сравнению с тонким резцом естественного отбора. Эта мысль носит универсальный характер и не связана с особенностями устройства жизни именно на нашей планете. То же самое касается и моего скептицизма по поводу наследования приобретенных признаков.

НАСЛЕДОВАНИЕ ПРИОБРЕТЕННЫХ ПРИЗНАКОВ

Первая проблема здесь состоит в том, что приобретенные признаки – не обязательно улучшения. Нет никакой причины, с чего бы им быть таковыми, и по большей части они в самом деле увечья. Это не просто особенность земной жизни, но соображение всеобщего характера. Испортить сложную и довольно неплохо приспособленную к окружающим условиям систему можно гораздо большим числом способов, чем улучшить ее. Адаптивная эволюция по Ламарку возможна только при наличии некоего механизма – предположительно, отбора, – способного отличать полезные приобретенные признаки от всех прочих. В зародышевую линию должны вноситься только усовершенствования.

Конрад Лоренц, хотя и не в контексте обсуждения ламаркизма, сделал похожее замечание, говоря о поведенческих навыках – вероятно, самой важной разновидности приобретенных приспособлений. На протяжении всей жизни животное учится лучше и эффективнее выполнять свою роль животного. Например, приучается к сладкой пище, повышая тем самым свои шансы выжить[95]. Но в самом по себе ощущении сладости не содержится ничего питательного. Чем-то – по-видимому, естественным отбором – в нервную систему было встроено следующее правило: «Воспринимай сладкий вкус как вознаграждение», и оно приносит пользу, поскольку сахар в природе встречается, а сахарин – нет.

Этот принцип остается справедливым и для морфологических признаков. Кожа ступней, постоянно стаптываемых при ходьбе, становится жестче и толще. Ее утолщение – приобретенная адаптация, но причина таких изменений отнюдь не лежит на поверхности. В машинах, сделанных человеком, подверженные износу части не утолщаются, а становятся – по очевидным причинам – тоньше. Так почему же кожа на ступнях ведет себя противоположным образом? Потому что в прошлом естественный отбор потрудился обеспечить ей адаптивную, а не саморазрушительную реакцию на изнашивание.

Применяя эти рассуждения к возможности ламаркистской эволюции, мы видим, что даже ламаркистский фасад нуждается в глубоком дарвинистском фундаменте: выбор, какие именно из потенциально наследуемых признаков будут действительно закреплены и переданы потомству, должен осуществляться по Дарвину. Механизмы, предлагаемые ламаркистами, не могут лежать в основе приспособительной эволюции. Даже если на какой-нибудь планете приобретенные признаки и наследуются, все равно тамошняя эволюция направляется в сторону адаптаций по дарвиновской указке.

Теория 3. Непосредственное воздействие

окружающей среды

Как мы видели, адаптация – это подгонка организма и окружающей среды друг к другу. Множество всех возможных организмов больше множества организмов, существующих в реальности. То же касается и множества всех возможных сред обитания по отношению к реально существующим. В определенной мере оба эти подмножества – взаправдашних организмов и сред – соответствуют друг другу. Такое соответствие и есть адаптация. Выражаясь иначе, можно сказать, что организм несет информацию о своем окружении. Изредка это оказывается буквальнее некуда: окружающая среда лягушки изображена у нее на спине. Как правило же, организм содержит подобную информацию в менее прямом смысле: так что опытный исследователь, вскрывая незнакомое ему животное, выяснит много подробностей о среде его обитания[96].

Каким же образом информация попадает из окружающей среды в животное? Лоренц утверждает, что есть два способа: естественный отбор и обучение с подкреплением, – но оба процесса селективны в широком понимании этого слова[97]. Теоретически возможен и еще один, альтернативный путь, каким среда могла бы запечатлевать в организме информацию о себе, а именно – прямое «инструктирование». Некоторые теории о работе иммунной системы носят «инструктивный» характер: предполагается, будто молекулы антител формируются непосредственно как слепки с молекулы антигена. Впрочем, в наши дни предпочтение отдается селективной теории. Слово «инструктирование» я использую как синоним «непосредственного воздействия окружающей среды» из теории номер 3 в майровском списке – не всегда ясно отличимой от теории номер 2.

Инструктирование – это процесс, посредством которого информация перетекает в животное из среды обитания напрямую. И хотя можно привести аргументы в пользу того, чтобы считать обучение через подражание, скрытое обучение и импринтинг инструктивными процессами, для большей ясности надежнее будет воспользоваться гипотетическим примером. Давайте вообразим живущее на некой планете существо, покрытое полосками наподобие тигриных, которые служат ему для маскировки. Обитает оно в высокой жесткой траве, и расположение полосок на шкуре точно соответствует типичной для данной местности ширине травинок и расстоянию между ними. На нашей с вами планете подобное приспособление возникло бы путем отбора случайных генетических отклонений, но на той воображаемой планете оно появляется вследствие прямого инструктирования. Животное темнеет повсюду, кроме тех участков шкуры, что защищены травинками от воздействия тамошнего солнца. Таким образом, полоски оказываются очень точно подогнанными не только к некой прежней среде обитания, но и конкретно к тому окружению, в котором животные подверглись своему «загару» и где им предстоит выживать. Каждая популяция автоматически оказывается замаскированной под местный травяной покров. Информация об окружающей среде – в данном случае о пространственном распределении травинок – перенеслась на животных и воплотилась в распределении их кожного пигмента.

Чтобы дать начало долговременным и прогрессивным эволюционным преобразованиям, инструктивный способ адаптации нуждается в наследовании приобретенных признаков. «Инструкции», получаемые в каждом поколении, должны «запоминаться» генами (или чем-то аналогичным). Теоретически такой процесс будет накопительным и поступательным. Однако, чтобы генное хранилище не оказалось перегружено опытом поколений, должен существовать какой-то механизм по избавлению от нежелательных «инструкций» и сохранению нужных. Подозреваю, что это в очередной раз неизбежно приводит нас к необходимости существования некоего процесса отбора.

Представьте себе, к примеру, похожую на млекопитающих форму жизни, у которой мощный «пуповинный нерв» позволял бы матери «выводить» в мозг плода полное содержимое собственной памяти. Такая технология доступна даже нашей нервной системе: мозолистое тело способно перемещать большие объемы информации из правого полушария в левое. Наличие пуповинного нерва могло бы автоматически предоставлять опыт и мудрость, накопленные каждым поколением, в распоряжение потомков, и эта идея может показаться весьма привлекательной. Но если не будет селективного фильтра, то всего за несколько поколений информационный груз сделается неудобоваримо велик. Вновь мы сталкиваемся с необходимостью опираться на процесс отбора. Поставлю здесь точку в этих рассуждениях и перейду к еще одному соображению насчет инструктивных адаптаций (в равной мере применимому ко всем разновидностям ламаркистской теории).

Идея в том, что между двумя главными теориями приспособительной эволюции (отбором и инструктированием) и двумя главными теориями эмбрионального развития (эпигенезом и преформацией[98]) имеется логическая взаимосвязь. Инструктивная эволюция возможна только в случае преформистской эмбриологии. Если же эмбриология эпигенетическая, как это имеет место на нашей планете, механизм инструктивной эволюции работать не будет.

Если кратко, то при наследуемости приобретенных признаков эмбриональные процессы непременно обратимы: фенотипические изменения должны считываться обратно в гены (или в их эквивалент). Преформистская эмбриология, когда гены – это в прямом смысле слова чертеж, действительно могла бы иметь двустороннюю направленность. Дом можно преобразовать обратно в чертеж. Но если индивидуальное развитие осуществляется эпигенетически, если, как в случае жизни на Земле, генетическая информация больше напоминает рецепт пирога, нежели чертеж здания, тогда эмбриология необратима. Нет никакого взаимно однозначного соответствия между участками генома и участками фенотипа – не более чем между крошками пирога и словами рецепта. Рецепт – не чертеж, его из пирога не воссоздашь. Преобразование рецепта в пирог невозможно запустить в обратном направлении. То же самое справедливо и для процесса формирования организма. Таким образом, ни на какой планете с эпигенетической эмбриологией благоприобретенные адаптации не могут быть скопированы обратно в «гены».

Отсюда не следует, что где-нибудь на другой планете не существует жизни с преформистской эмбриологией. Это вопрос отдельный. Насколько вероятно существование такой формы жизни? Она так сильно должна отличаться от нашей, что трудно вообразить, как бы она могла функционировать. Ну а обратимую эмбриологию представить себе и того труднее. Для этого должен существовать особый механизм подробного сканирования взрослого организма, тщательно отмечающий, к примеру, точное распределение темного пигмента в исполосованной загаром коже – скажем, переводящий эту информацию в линейный поток закодированных сигналов, как в телевизионной камере. А эмбриональное развитие, подобно телеприемнику, должно будет заново прочитывать этот скан. Интуитивно я чувствую, что можно найти аргумент, доказывающий принципиальную невозможность такой эмбриологии, но пока не могу его ясно сформулировать[99]. Я хочу лишь сказать, что если на одних планетах эмбриология преформистская, а на других, как на нашей, она эпигенетическая, то эволюция по Дарвину возможна и там и там, а вот эволюция по Ламарку, даже при отсутствии других причин сомневаться в ее существовании, совместима только с преформистскими планетами, если таковые вообще найдутся.

Теория 4. Сальтационизм

Громадное достоинство эволюционной идеи состоит в том, что она, не привлекая ни сверхъестественных явлений, ни мистики, объясняет действием слепых физических сил возникновение таких несомненных приспособлений, вероятность функционально направленного появления которых случайным образом была бы чудовищно мала. Поскольку несомненная адаптация – это, по нашему определению, адаптация слишком сложная, чтобы возникнуть случайно, то как же можно, объясняя ее, обойтись одними слепыми физическими силами? Ответ – дарвиновский ответ – поразительно прост, если принять во внимание, насколько наличие Божественного Часовщика казалось современникам Пейли само собой разумеющимся. Ключ к отгадке в том, что все прилаженные друг к другу составные части не обязаны были собраться воедино в один присест. Они могли соединяться друг с другом поэтапно, мелкими шажками. Но эти шажки должны быть действительно мелкими. Иначе мы снова возвращаемся к той же самой проблеме, с какой начали: к случайному возникновению объектов, устроенных слишком сложно, чтобы возникнуть случайно.

Давайте еще раз рассмотрим глаз в качестве примера органа, содержащего большое число (N) отдельных подогнанных друг к другу единиц. Априорная вероятность того, что любой из этих N признаков возникнет случайно, низка – но не запредельно низка. Она сравнима с шансами прозрачного кристалла оказаться отполированным морскими волнами и превратиться в шарообразную линзу. Каждое конкретное приспособление могло, не нарушая правдоподобия, появиться на свет благодаря воздействию слепых физических сил. Если любой из N подходящих друг другу признаков сам по себе в состоянии принести небольшую пользу, то за продолжительное время весь многосоставный орган может быть собран воедино. Такие рассуждения особенно убедительны в примере с глазом – и тут есть ирония, учитывая, какое почетное место занимает этот орган в креационистском пантеоне. Глаз – идеальная иллюстрация того, что часть органа лучше, чем полное его отсутствие: скажем, глаз без хрусталика и даже без зрачка все еще сумеет различить неясную тень хищника.

Повторюсь: ключ к дарвиновскому объяснению приспособительной сложности – это замена мгновенного, одновременного и разнонаправленного везения постепенным, пошаговым и распределенным везением. Совсем без везения, понятное дело, не обойтись. Но теория, которая сваливает всю случайность в одну кучу, невероятнее той, что разбивает ее на мелкие этапы. Это подводит нас к следующему всеобщему и универсальному биологическому принципу. Где бы во Вселенной ни обнаружились сложные адаптации, их возникновение наверняка шло постепенно, через последовательность незначительных преобразований и ни в коем случае не было следствием сильных и внезапных усложнений[100]. Мы должны забраковать четвертую теорию из майровского списка – сальтационизм – как неспособную объяснить эволюцию сложности.

Такое решение почти невозможно оспаривать, ведь само определение приспособительной сложности подразумевает, что единственная альтернатива плавной эволюции – сверхъестественное волшебство. Отсюда не следует, будто доводы в пользу градуализма – это бесполезная тавтология, нефальсифицируемая догма из тех, на которые столь радостно ополчаются креационисты и философы. Нет ничего логически невозможного в возникновении готового к употреблению глаза de novo из девственно гладкой кожи. Просто вероятность такого события статистически ничтожна.

И вот в последнее время нам был широко и многократно разрекламирован факт отрицания «градуализма» некоторыми современными эволюционистами, отдающими предпочтение тому, что Джон Тёрнер довольно непочтительно назвал теориями «дерганой эволюции». Поскольку все это разумные, не склонные к мистицизму люди, они непременно должны быть градуалистами в том смысле, в каком я употребляю здесь этот термин, а «градуализм», против которого они возражают, нуждается в каком-то другом определении. На самом деле тут имеют место сразу две языковые путаницы, и я собираюсь разобраться с каждой из них по отдельности. Первая связана с распространенной привычкой валить в одну кучу подлинный сальтационизм и теорию прерывистого равновесия[101]. Вторая – это путаница между двумя совершенно различными с теоретической точки зрения разновидностями сальтаций.

Прерывистое равновесие – не макромутация и вообще никакая не сальтация в традиционном смысле слова. Необходимо тем не менее обсудить здесь эту теорию, потому что она общепризнанно считается сальтационистской, а ее сторонники одобрительно ссылаются на Гексли, критиковавшего Дарвина за приверженность принципу Natura non facit saltum[102]. Пунктуалистская теория подается как радикальная, революционная и якобы противоречащая «градуалистским» положениям как самого Дарвина, так и неодарвинистского синтеза. Однако изначально понятие прерывистого равновесия было задумано именно как то, что мы должны видеть на палеонтологической временно́й шкале согласно несомненным предсказаниям ортодоксальной неодарвинистской синтетической теории эволюции, особенно если относиться к заложенным в эту теорию идеям аллопатрического видообразования всерьез. Эволюционные «рывки» – не что иное, как «величавое развертывание» неодарвинистских механизмов, а долгие периоды «стаза» являются вставками, разделяющими короткие вспышки плавной, хотя и быстрой, эволюции.

Правдоподобие концепции «быстрого градуализма» убедительно продемонстрировано в мысленном эксперименте Ледьярда Стеббинса[103], который выдумал некий вид мышей, эволюционирующий в сторону увеличения размеров тела столь неуловимо медленно, что для следующих друг за другом поколений разница между средними значениями совершенно незаметна на фоне ошибки выборки. И однако даже при этой низкой скорости преобразований стеббинсовские мыши достигли бы размеров крупного слона примерно за шестьдесят тысяч лет – срок настолько краткий, что палеонтологи сочли бы его мгновением. Эволюционные изменения слишком медленные, чтобы их заметили микроэволюционисты, могут тем не менее быть чересчур стремительными для того, чтобы их обнаружили макроэволюционисты[104]. То, что палеонтологу видится как «скачок», на самом деле может быть плавным и постепенным переходом – до такой степени медленным, что микроэволюционист не в состоянии его выявить. Эти «сальтации» в палеонтологической летописи не имеют ничего общего с теми происходящими за одно поколение макромутациями, которые, как я подозреваю, имели в виду Гексли и Дарвин, когда спорили насчет утверждения Natura non facit saltum. Причина возникшей здесь неразберихи, возможно, в том, что некоторые из поборников теории прерывистого равновесия заодно придавали большое значение роли макромутаций. Прочие же «пунктуалисты» либо путали свою теорию с макромутационной, либо открыто признавали макромутации одним из механизмов прерывистой эволюции.

Вторая путаница, с которой я хочу разобраться, обращаясь к теме макромутаций, или истинных сальтаций, – это путаница между двумя их вообразимыми разновидностями. Я мог бы непримечательно называть их «сальтация-1» и «сальтация-2», но мне пришло в голову продолжить уже намеченную ранее традицию авиационных метафор и окрестить их сальтациями «по типу „Боинга-747“» и «по типу удлиненного DC-8». Первая из них совершенно невозможна. Свое название она получила по часто цитируемому высказыванию сэра Фреда Хойла, где тот демонстрирует космические масштабы своего непонимания дарвинизма. Он сравнил дарвиновский отбор с ураганом, который пронесся над свалкой и собрал «Боинг-747» (Хойл, разумеется, проглядел возможность размазать случайность, распределив ее между мелкими этапами, – см. выше). Сальтации по типу удлиненного DC-8 представляют собой нечто другое. Поверить в то, что они в принципе возможны, совсем не трудно. Под ними подразумеваются крупные и внезапные изменения значения некой биологической величины, не сопровождаемые значительным увеличением количества адаптивной информации. Названы они в честь авиалайнера, который создали, удлинив фюзеляж уже существовавшей модели, ничего особенно не усложняя[105]. Переход от DC-8 к удлиненному DC-8 – это существенное изменение размера, сальтация, а не градуалистическая последовательность незначительных преобразований. Но, в отличие от превращения мусорной кучи в «Боинг-747», количество информации – иначе говоря, сложность – здесь возрастает незначительно. Вот главная мысль, которую я хочу подчеркнуть данной аналогией.

Примером сальтации по типу DC-8 могло бы быть что-то вроде следующего. Предположим, будто шея жирафа вытянулась в результате одного-единственного эффектного мутационного шага. У обоих родителей длина шеи была как у нормальной антилопы, у них родился необычный детеныш с шеей современного жирафа, и все современные жирафы пошли от этого уродца. Вряд ли дело и вправду обстояло так на нашей планете[106], но где-нибудь во Вселенной вполне могло произойти нечто подобное. Тут нет глубоких, принципиальных возражений вроде тех, какие у нас имеются против идеи (названной по имени «Боинга-747»), что сложный орган наподобие глаза может возникнуть из гладкой кожи вследствие единичной мутации. Решающее различие здесь в сложности.

Я исхожу из того, что при переходе от короткой антилопьей к длинной жирафьей шее никакого увеличения сложности не происходит. И та и другая, бесспорно, до чрезвычайности сложно устроены. Невозможно перейти к любой из этих двух шей одним скачком от полного отсутствия шеи – это было бы сальтацией по типу «Боинга-747». Но коль скоро сложно организованная шея антилопы уже существует, шаг, необходимый для получения из нее шеи жирафа, будет простым удлинением: различные составляющие ее части должны будут расти быстрее на той или иной стадии эмбрионального развития, но уровень сложности останется неизменным. В реальности, конечно же, такое резкое увеличение размера, скорее всего, имело бы опасные последствия, и наш макромутант вряд ли бы выжил. Имеющееся антилопье сердце, вероятно, не смогло бы качать кровь к столь внезапно возвысившейся жирафьей голове. Подобные практические возражения против эволюции путем сальтаций по типу DC-8 только помогают мне поддерживать идею градуализма, но все же мне хотелось бы привести отдельные – и более универсальные – доводы против сальтаций по типу «Боинга-747».

Кто-то скажет, что на деле различие между двумя этими разновидностями сальтаций провести невозможно. В конце концов, сальтации по типу DC-8 вроде предложенного примера с удлинением шеи жирафа могут показаться очень сложными: мышечные сегменты, позвонки, нервы, кровеносные сосуды – все это должно вытянуться одновременно. Почему бы не счесть такое преобразование сальтацией по типу «Боинга-747» и, соответственно, не отбросить его как невероятное?

Как мы знаем, единичные мутации способны влиять на скорость роста многих различных частей органа, что совсем не удивительно, если задуматься о механизмах индивидуального развития. Когда у Drosophila вследствие единичной мутации вырастает нога на месте антенны, нога эта формируется во всей своей ошеломительной сложности. Но ничего таинственного и поразительного, никакой сальтации по типу «Боинга-747» тут нет, поскольку вся структура ноги существовала в организме еще до мутации. Если где-либо, в том числе и в эмбриогенезе, имеется иерархическая древовидная структура причинно-следственных связей, небольшое изменение в важной точке ветвления может вести к крупным, сложным и многообразным последствиям на кончиках веток. Но сколь бы масштабными ни были такие последствия, серьезным и резким увеличением количества адаптивной информации они сопровождаться не могут. Если вдруг вам покажется, что вы наблюдаете в реальности большое и внезапное увеличение информации, связанной с приспособительной сложностью, будьте уверены: вся информация уже существовала заранее, пусть даже это и атавистический «возврат» к более раннему предку.

Итак, никаких принципиальных возражений против теорий «дерганой эволюции», в том числе даже против теории небезнадежных монстров, нет, при условии что речь идет о сальтациях по типу DC-8, а не «Боинга-747». Ни один образованный биолог на самом деле не верит в возможность последних, но не все достаточно ясно проводили грань между двумя типами сальтаций. Увы, из-за этого креационисты и их приспешники журналисты получили возможность пользоваться высказываниями уважаемых ученых в своих интересах. Биолог может иметь в виду то, что я называю сальтацией по типу DC-8, а то и вообще прерывистое равновесие, никак с сальтациями не связанное, но креационист исходит из того, что сальтация – это нечто названное мною в честь «Боинга-747», а такое событие и в самом деле стало бы божественным чудом.

А еще я задаюсь вопросом, не совершается ли несправедливость по отношению к Дарвину, связанная со все той же неспособностью его критиков вникнуть в разницу между сальтациями по типу DC-8 и «Боинга-747». Нередко утверждается, что Дарвин был всецело предан идее градуализма, а следовательно, если будет доказано существование каких-либо эволюционных рывков, он окажется неправ. Несомненно, причина шумихи и рекламы, коих удостоилась теория прерывистого равновесия, именно в этом. Но действительно ли Дарвин выступал против любых скачков? Или же, как я подозреваю, он отвергал только сальтации по типу «Боинга-747»?

Как мы уже видели, прерывистое равновесие не имеет ничего общего с сальтациями, но в любом случае я совершенно не уверен, что пунктуалистские толкования палеонтологической летописи привели бы Дарвина в замешательство, как это часто предполагают. Следующий отрывок из последних изданий «Происхождения видов» звучит как взятый из современного выпуска журнала Paleobiology: «…Период, в продолжение которого каждый вид подвергался модифицированию, хотя и очень продолжительный, если измерять его годами, был, вероятно, короток по сравнению с тем временем, в течение которого вид не подвергался какому-либо изменению»[107]. Думаю, мы сможем лучше понять суть общей склонности Дарвина к градуализму, если не будем забывать о различии между двумя разновидностями сальтаций.

Не исключено, что отчасти проблема здесь в том, что и сам Дарвин не проводил этого различия. В некоторых из его антисальтационистских пассажей он как будто бы имеет в виду сальтации по типу DC-8. Но в таких случаях он не слишком настойчив. «Что касается внезапных скачков, – пишет он в письме, датированном 1860 годом, – то я против них не возражаю: порой они были бы мне в помощь. Могу только сказать, что я занимался данным вопросом и, не найдя доказательств, которые заставили бы меня признать скачки́ [в качестве источника новых видов], нашел много таких, что указывали совсем в другом направлении». Это не похоже на речь страстного, принципиального противника возможности резких скачков. Да и не было, разумеется, никакой причины страстно протестовать, если речь шла только о сальтациях по типу DC-8.

В других же случаях – когда он думает, как я полагаю, о сальтациях по типу «Боинга-747» – Дарвин и в самом деле не на шутку пылок. Историк Нил Гиллеспи формулирует это так: «С точки зрения Дарвина, рождение уродов – доктрина, которой как по научным, так и по чисто богословским мотивам благоволили Чемберс, Оуэн, Аргайл, Майварт и прочие, – в качестве способа объяснять возникновение новых видов, а то и более крупных таксонов было ничем не лучше чуда, поскольку эта доктрина „никак не касается вопроса о приспособленности живых существ друг к другу и к физическим условиям их обитания, оставляя его без ответа“. Это было не объяснение, а полное отсутствие такового – оно обладало не большей научной ценностью, чем „сотворение из праха земного“».

Итак, враждебное отношение Дарвина к возможности сальтаций посредством уродств имеет смысл, если предположить, что он рассуждал о сальтациях по типу «Боинга-747» – о внезапно сфабрикованной новоявленной приспособительной сложности. Крайне вероятно, что так оно и было, ведь многие из его оппонентов имели в виду именно это. Такие сальтационисты, как герцог Аргайл (но вряд ли такие, как Гексли), хотели верить в сальтации по типу «Боинга-747» как раз потому, что для них необходимо сверхъестественное вмешательство. Дарвин не верил в них ровно по той же причине.

Думаю, подобный взгляд приводит нас к единственной разумной трактовке знаменитого дарвиновского высказывания: «Если бы можно было показать наличие такого сложно устроенного органа, который не мог сформироваться в ходе многочисленных последовательных незначительных модификаций, моя теория потерпела бы полный крах». Это не призыв в поддержку градуализма, как его понимают современные палеобиологи. Теория Дарвина фальсифицируема, но он был слишком благоразумен, чтобы опровергнуть его теорию было настолько просто! С какой стати ему было обрекать себя на такую произвольным образом ограниченную версию эволюции – версию, прямо-таки напрашивающуюся на то, чтобы ее опровергли? По-моему, ясно, что он не собирался делать ничего подобного. Решающее слово в его рассуждениях – «сложно». Гулд характеризует этот отрывок из Дарвина как «очевидно необоснованный». Так оно и есть, если альтернативой незначительным модификациям считать сальтации по типу DC-8. Но если в качестве альтернативы рассматривать сальтации по типу «Боинга-747», то дарвиновское высказывание окажется и правомерным, и очень мудрым. Его теория действительно фальсифицируема, и процитированный отрывок указывает нам, каким образом ее можно было бы опровергнуть.

Таким образом, существуют две вообразимые разновидности сальтаций: по типу DC-8 и по типу «Боинга-747». В первых нет абсолютно ничего невероятного: они бесспорно случаются в лабораториях и на фермах и вполне могли время от времени вносить свой вклад в эволюцию[108]. Если не прибегать к влиянию сверхъестественных сил, то сальтации по типу «Боинга-747» можно исключить исходя из статистических соображений. Во времена Дарвина как сторонники, так и противники сальтационизма зачастую подразумевали сальтации по типу «Боинга-747», поскольку либо верили в божественное вмешательство, либо занимались его опровержением. Дарвин неприязненно относился к этой разновидности сальтаций, поскольку справедливо считал, что в качестве объяснения приспособительной сложности естественный отбор представляет собой альтернативу чудесам. В наши дни сальтациями называют или прерывистое равновесие (которое вообще никакая не сальтация), или же преобразования по типу DC-8. Ни то ни другое, судя по всему, не вызывало у Дарвина веских и принципиальных возражений – разве что сомнения насчет фактов. Следовательно, я не думаю, что в контексте современных дискуссий стоит вешать на Дарвина ярлык убежденного градуалиста. Подозреваю, что в нынешних обстоятельствах он проявил бы себя человеком весьма широких взглядов.

Дарвин был ярым градуалистом только в том смысле, что враждебно относился к идее сальтаций по типу «Боинга-747», и в этом смысле мы все должны быть градуалистами, причем не только в том, что касается жизни на Земле, но и по отношению к жизни где угодно во Вселенной. В сущности, такой градуализм – синоним эволюционизма. Тот смысл, в каком нам позволено не быть градуалистами, куда менее радикален, хотя тоже небезынтересен. На телевидении, и не только там, теорию «дерганой эволюции» провозглашали как радикальную и революционную – как сдвиг парадигмы. Она и в самом деле может быть истолкована как революционная, но это ее толкование (макромутации по типу «Боинга-747») совершенно точно ошибочно и, судя по всему, не разделяется самими авторами теории. В том смысле, в каком эта теория может быть верной, она не содержит в себе ничего такого уж революционного. Тут приходится выбирать между двумя видами рывков: революционными или истинными – только одно из двух.

Теория 5. Случайная эволюция

Различные теории из этого семейства были модными в разные времена. «Мутационисты» начала XX века (Хуго де Фриз, Уильям Бэтсон и их коллеги) полагали, будто отбор годится только на то, чтобы отсеивать пагубные уродства, а подлинный двигатель эволюции – мутационное давление. Если вы не считаете мутации направляемыми некой загадочной жизненной силой, вам должно быть довольно очевидно, что стать мутационистом можно, только забыв о приспособительной сложности – иными словами, о большинстве тех результатов эволюции, которые представляют хоть какой-нибудь интерес! Историков завораживает непостижимая тайна: почему такие выдающиеся биологи, как де Фриз, Бэтсон и Томас Хант Морган, могли удовлетворяться столь явно неполноценной теорией? Объяснения, будто де Фризу застило глаза то, что он работал только на одном объекте – на энотере, – недостаточно. Ему стоило лишь взглянуть на приспособительную сложность своего собственного организма, чтобы убедиться: «мутационизм» – не просто ошибочная теория, он недостоин даже рассмотрения.

Упомянутые постдарвинистские мутационисты были также сальтационистами и антиградуалистами, и Майр рассматривает их под этим углом, но тот аспект их взглядов, который я собираюсь подвергнуть здесь критике, более фундаментален. Похоже, они действительно думали, будто мутаций самих по себе, без отбора, достаточно, чтобы объяснить эволюцию. Такое просто невозможно при любом немистическом взгляде на эволюцию – неважно, градуалистском или сальтационистском. Если мутации ненаправленны, ими явно нельзя объяснить эволюционную тенденцию к адаптациям. Если же они направлены в сторону приспособлений, то мы вправе поинтересоваться: как это происходит? Ламарковский принцип упражнения – неупражнения органов был по крайней мере отважной попыткой предложить способ, каким изменчивость могла бы вести к усовершенствованию. Ну а так называемые мутационисты, похоже, даже не видели здесь затруднения – возможно, потому что недооценивали роль адаптаций (и они не были последними, кто ее недооценивал). Теперь нам приходится читать с иронией едва ли не мучительной, как Бэтсон отправляет Дарвина в утиль: «Как большинство из нас сегодня видит, преобразование популяционных масс незначительными шажками, движимыми отбором, настолько не соответствует действительности, что остается только изумляться… отсутствию проницательности у защитников такой позиции».

В наши дни некоторые популяционные генетики называют себя сторонниками «недарвиновской эволюции». Они полагают, что при эволюционном процессе существенная часть генных замен представляет собой неприспособительные вытеснения одних аллелей другими, ничем не отличающимися по своим эффектам. Это вполне может быть правдой, но, очевидно, никак не помогает разрешить проблему эволюции сложных адаптаций. Современные приверженцы генетического нейтрализма согласны с тем, что их теория не в состоянии объяснить приспособления.

Выражение «случайный дрейф генов» часто упоминают в связи с именем Сьюэлла Райта. Однако его идея о взаимосвязи между случайным дрейфом и адаптациями существенно хитроумнее вышеназванных теорий. Райт не попадает в пятую категорию из майровского списка, поскольку однозначно считает отбор движущей силой приспособительной эволюции. Дрейф генов может играть отбору на руку, способствуя отклонению от локальных оптимумов, но к возрастанию сложности адаптаций ведет все равно отбор[109].

Не так давно палеонтологи добились захватывающих результатов при помощи компьютерной симуляции «случайного филогенеза». Это хождение наугад сквозь геологические эпохи обнаруживает тенденции, выглядящие до жути реальными. Пугающе просто и соблазнительно углядеть в такой случайной филогении якобы приспособительные направления, которых на самом деле там нет. Но отсюда следует не то, что тенденции к адаптации, которые действительно имеют место, объяснимы случайным дрейфом, а скорее то, что мы слишком внушаемы и легковерно склонны всюду видеть приспособительный тренд. Это не отменяет того факта, что существуют некоторые и вправду адаптивные тенденции, даже если на деле мы не всегда верно их определяем, и такие настоящие приспособительные направления эволюции не могли быть созданы дрейфом генов. Их должна была произвести некая неслучайно направленная сила – предположительно, отбор.

Итак, мы наконец подходим к шестой из перечисленных Майром эволюционных теорий.

Теория 6. Случайная изменчивость, направляемая

(упорядочиваемая) естественным отбором

Дарвинизм – неслучайный отбор из варьирующих случайным образом единиц репликации, идущий на основании производимых теми фенотипических эффектов, – это единственная известная мне сила, которая в принципе способна направлять эволюцию в сторону сложных адаптаций. Она действует на нашей планете. Она не страдает ни одним из недостатков, создающих затруднения для теорий из других пяти групп, и у нас нет никаких причин сомневаться в ее эффективности где бы то ни было во Вселенной.

В общем виде рецепт дарвиновской эволюции непременно включает в себя некие реплицирующиеся сущности, обладающие неким фенотипическим влиянием на успешность собственного самовоспроизводства. В своей книге «Расширенный фенотип» я назвал эти единицы отбора «активными репликаторами зародышевого пути», или «оптимонами». Важно, чтобы процесс их репликации был формально отделен от их фенотипических эффектов, даже если на некоторых планетах это разграничение будет непросто разглядеть. Приспособления фенотипов следует рассматривать как инструменты для распространения репликаторов.

Гулд пренебрежительно отказывается рассматривать эволюцию с позиции репликаторов, говоря, что такая точка зрения слишком озабочена «книгами учета». На поверхностный взгляд, это удачная метафора: легко представить себе генетические изменения, сопровождающие эволюцию, в виде записей в учетную книгу – простых бухгалтерских отчетов о тех фенотипических событиях, которые происходят во внешнем мире и по-настоящему интересны. Однако, если как следует подумать, приходишь к выводу, что на самом деле все обстоит почти с точностью до наоборот. Главным и необходимейшим условием для дарвиновской эволюции (в отличие от ламаркистской) является наличие причинно-следственных связей, ведущих от генотипа к фенотипу, но не в обратном направлении. Изменение частоты генов – это не пассивная отчетная запись о фенотипических преобразованиях: фенотип может эволюционировать именно потому, что оно влияет на его изменения (и именно в той степени, в какой оно на них влияет). Источником серьезных заблуждений служит как неспособность понять важность такой однонаправленности воздействия[110], так и ее переоценивание – непоколебимый и непреклонный «генетический детерминизм».

Рассуждения об универсальности подводят меня к необходимости подчеркнуть различие между тем, что я назову «одноступенчатым» и «накапливающим» отбором. В мире неживых объектов порядок бывает результатом процессов, которые можно описать как своего рода зачаточную разновидность отбора. Гальку на морском берегу волны сортируют таким образом, что крупные и мелкие камешки располагаются отдельными слоями. Мы вправе рассматривать это как пример отбора, создавшего некую стабильную конфигурацию из исходной, более хаотичной. То же самое можно сказать о «гармоничном» взаимном расположении орбит, по которым планеты вращаются вокруг звезд, а электроны – вокруг атомных ядер, о форме кристаллов, пузырей и капель и даже, вероятно, о размерности той вселенной, где мы с вами находимся. Но все это одноступенчатый отбор. Он не приводит к эволюционному прогрессу, поскольку тут нет репликации, нет смены поколений. Для возникновения сложных адаптаций требуются многие поколения накапливающего отбора, каждое из которых видоизменяется, опираясь на результаты предшествующих изменений. При одноступенчатом отборе возникает и затем поддерживается стабильное состояние. Оно не размножается, не дает потомства.

В живой природе отбор, действующий на любое отдельно взятое поколение, – одноступенчатый, аналогичный сортировке камешков на берегу. Уникальная особенность жизни состоит в том, что следующие друг за другом поколения, подвергаясь такому отбору, постепенно накапливают изменения и в конце концов создают структуры достаточно сложные для того, чтобы производить стойкую иллюзию разумного замысла. Одноступенчатый отбор обычен для мира физики и не способен давать начало сложным адаптациям. А накапливающий отбор – отличительная черта биологии и, как я думаю, лежит в основе любых сложных приспособлений.

Прочие вопросы, которые станут предметом

исследований для такой будущей научной дисциплины,

как универсальный дарвинизм

Итак, активные репликаторы зародышевого пути вкупе с фенотипическими результатами их деятельности – вот в общем виде рецепт для получения жизни. Однако внешние признаки такого устройства могут значительно варьировать от планеты к планете, причем в отношении как самих реплицирующихся объектов, так и «фенотипических» средств, которыми те обеспечивают свое выживание. Более того, Лесли Оргел справедливо обратил мое внимание на то, что само различие между «генотипом» и «фенотипом» может оказаться смазанным. Материалом для репликации не обязательно должна быть ДНК или РНК. Это вообще не обязательно должны быть органические молекулы. Возможно, даже на нашей планете ДНК – позднейший узурпатор, перехвативший инициативу у какого-то более раннего неорганического репликатора с кристаллической структурой[111].

Подлинно универсальная дарвиновская наука должна будет принимать во внимание свойства репликаторов, не связанные ни с подробностями их строения, ни со скоростью их копирования. Например, степень их «дискретности» – в смысле «несмешиваемости» – может иметь для эволюции более важное значение, чем особенности их молекулярной и физической природы. Точно так же не исключено, что для классификации репликаторов в масштабе Вселенной придется обращать внимание не столько на их размер и структуру, сколько на принципы кодирования и размерность. ДНК – одномерная последовательность данных с цифровым кодом. Можно себе представить некий «генетический» код в виде двумерной матрицы. Даже трехмерный код вполне вообразим, хотя универсальные дарвинисты будут, вероятно, обеспокоены тем, как он мог бы «считываться». (Разумеется, ДНК – это молекула, чья трехмерная структура обусловливает механизмы ее репликации и транскрипции, но это не делает ее код трехмерным. Смысл содержащейся в ДНК информации определяет одномерная последовательность символов, а не их трехмерное расположение друг относительно друга внутри клетки.) Также могут обнаружиться теоретические проблемы, связанные с аналоговыми кодами (но несвойственные цифровым), – вроде тех, какие возникли бы, будь нервные системы полностью аналоговыми[112].

Что касается фенотипических рычагов влияния, с помощью которых репликаторы воздействуют на свою выживаемость, то мы слишком привыкли, что рычаги эти бывают собраны в обособленные организмы или «транспортные средства», и забываем о возможности существования более рассеянных и внетелесных фенотипов – иными словами, «расширенных». Даже у нас на Земле множество интересных адаптаций можно рассматривать как часть такого расширенного фенотипа. Имеется, однако, немало общетеоретических доводов в пользу того, что организм как отдельное тело с обладающим периодичностью жизненным циклом необходим для любого эволюционного процесса, ведущего к развитой приспособительной сложности, и данной теме нашлось бы место в полном изложении идей универсального дарвинизма.

Другая потенциальная тема для полноценной дискуссии – то, что я называю дивергенцией линий репликаторов, а также их конвергенцией или рекомбинацией. В случае земной ДНК «конвергенцию» обеспечивает половой процесс и подобные ему явления. Здесь ДНК «конвергирует» внутри вида, незадолго перед тем «дивергировав». Но в последнее время стали высказываться предположения о возможности совсем другой конвергенции: между филогенетическими линиями, разошедшимися чрезвычайно давно. Например, имеются доказательства переноса генов между рыбами и бактериями. Не исключено, что линии репликаторов на других планетах способны на самые разнообразные варианты рекомбинации, происходящие с очень разной частотой. Если оставить в стороне особый случай бактерий, то на Земле филогенетические реки расходятся друг с другом практически полностью: однажды разветвившись, основные потоки могут встретиться вновь разве что через крошечные, едва сочащиеся поперечные ручейки, как в случае с рыбами и бактериями. Конечно, внутри каждого вида – вследствие половой рекомбинации – существует дельта, образованная множеством разветвляющихся и сливающихся рукавов дивергенции и конвергенции, но это только внутри вида. Быть может, есть планеты, где «генетическая» система дозволяет больше пересечений на всех уровнях этой ветвящейся иерархии, образуя одну гигантскую плодородную дельту.

Я недостаточно размышлял над изложенными в предыдущих абзацах фантазиями, чтобы составить мнение об их правдоподобии. Моя общая идея такова: для любых предположений о жизни во Вселенной имеется только одно сдерживающее ограничение. Если некая жизненная форма обладает сложными приспособлениями, она должна обладать и эволюционным механизмом, способным их производить. Сколь различными бы ни были эти механизмы, и пусть даже нет никаких других общих правил для жизни во всей Вселенной, я готов биться об заклад: жизнь всегда окажется на поверку жизнью по Дарвину. Дарвиновский закон, по-видимому, так же универсален, как и великие законы физики.

Послесловие

Выше в одной из сносок я обещал вернуться к понятию «поэтической науки». Стив Гулд настолько поддался очарованию собственной риторики, что позволил своим читателям перепутать три типа прерывистости: макромутации, массовые вымирания и быстрый градуализм. Между этими явлениями нет ничего общего, кроме видимости, и предположения об их взаимосвязанности бессмысленны и глубоко ложны. Такова опасность «поэтической науки». О том, как в самом крайнем из известных мне проявлений гулдовские поэтичные разглагольствования сумели сбить с толку даже квалифицированных ученых, см. верхнюю сноску к заметке «Алабамская вклейка» на стр. 285.

Подозреваю, что в несколько меньших масштабах поэтическая наука вредит и медицине. Когда много лет назад у моего отца обнаружили язву двенадцатиперстной кишки, доктор сказал, что ему нужно есть молочный пудинг и прочую мягкую, нежную пищу. Сегодня этого больше не прописывают. Не исключаю, что подобный совет основывался не столько на реальных доказательствах, сколько на «поэтической» ассоциации между такими понятиями, как «молочное», «нежное» и «мягкое». Поэтическая медицина, подумать только! А сегодня, если вы хотите сбросить лишний вес, вас поощряют ограничить себя в масле, сливках и прочей жирной пище. Опять-таки – основан ли этот совет на доказательствах? Или же он хотя бы отчасти проистекает из «поэтической» ассоциации со словом «жир»?

Я люблю поэзию науки в хорошем смысле слова. Вот почему эта книга называется «Наука души». Но поэзия бывает как хорошей, так и плохой.

Предыдущая главаГлава 16 из 60Следующая глава