Природа научных истин такова: они ждут, чтобы их кто-нибудь открыл – кто угодно, способный это сделать. Если двое разных людей совершают научное открытие независимо друг от друга, они приходят к одной и той же истине. От произведений искусства научные утверждения отличаются тем, что никак не меняют своей природы под влиянием личных качеств того, кто их производит. В этом и величие науки, и некоторая ее ограниченность. Если бы Шекспир не родился, никто другой не написал бы «Макбета». Если бы не родился Дарвин, естественный отбор был бы открыт кем-нибудь другим. Собственно, он и был открыт кем-то другим, а именно – Альфредом Расселом Уоллесом. По этой-то причине мы и собрались сегодня здесь.
1 июля 1858 года в мир была выпущена теория эволюции путем естественного отбора – несомненно, одна из самых могущественных и перспективных идей, когда-либо приходивших в человеческую голову. И пришла она не в одну голову, а в две. Тут мне хотелось бы отметить, что и Дарвин, и Уоллес отличились как своим независимо сделанным открытием, так и тем великодушным благородством, с которым они разрешили вопрос приоритета. Дарвин и Уоллес символизируют для меня не только исключительную научную проницательность, но и дух дружественного сотрудничества, свойственный науке в лучших ее проявлениях.
Философ Дэниел Деннет написал: «Позвольте выложить карты на стол. Если бы я вручал награду за лучшую идею в истории, я бы отдал ее Дарвину, а не Ньютону, Эйнштейну или любому другому мыслителю»[84]. Я тоже высказывал нечто подобное, хотя и не осмелился на явное сопоставление с Ньютоном и Эйнштейном. Идея, о которой идет речь, – это, разумеется, эволюция путем естественного отбора. Она представляет собой не только практически общепризнанное объяснение сложности и изящества живой природы, но и, как я сильно подозреваю, единственное в принципе возможное им объяснение.
Но данная идея принадлежит не только Дарвину. Как я (наверняка), так и профессор Деннет (думаю, он бы со мной согласился), говоря «Дарвин», подразумевали «Дарвин и Уоллес». Боюсь, с Уоллесом это случается нередко. Он оказался в значительной мере обделен признанием будущих поколений, чему отчасти виной его собственное великодушие. Именно Уоллес придумал термин «дарвинизм» и регулярно использовал выражение «теория Дарвина». Причина, по которой имя Дарвина известно нам лучше, состоит в том, что он не остановился на достигнутом и годом позже опубликовал «Происхождение видов». Эта книга не только объясняет и отстаивает теорию Дарвина – Уоллеса в качестве эволюционного механизма. Она еще представляет многообразные доказательства самого факта эволюции.
Драма, разыгравшаяся 17 июня 1858 года с прибытием в Даун-хаус письма Уоллеса, которое повергло Дарвина в муки нерешительности и беспокойства, слишком хорошо известна, чтобы ее пересказывать. По моему мнению, эта история – одна из самых похвальных и приятных среди всех конфликтов из-за первенства в науке, именно потому, что она не была конфликтом, хотя запросто могла бы стать таковым. Вопрос был улажен полюбовно, причем обе стороны, особенно Уоллес, вели себя с трогательным благородством. Как Дарвин позже напишет в своей автобиографии:
В начале 1856 г. Ляйелл посоветовал мне изложить мои взгляды с достаточной подробностью, и я сразу же приступил к этому в масштабе, в три или четыре раза превышавшем объем, в который впоследствии вылилось мое «Происхождение видов», – и все же это было только извлечение из собранных мною материалов. Придерживаясь этого масштаба, я проделал около половины работы, но план мой был полностью расстроен, когда в начале лета 1858 г. м-р Уоллес, который находился тогда на островах Малайского архипелага, прислал мне свой очерк «О тенденции разновидностей к неограниченному отклонению от первоначального типа»; этот очерк содержал в точности ту же теорию, что и моя. М-р Уоллес выразил желание, чтобы я – в случае, если я отнесусь одобрительно к его очерку, – переслал его для ознакомления Ляйеллю.
Обстоятельства, при которых я согласился по просьбе Ляйелля и Гукера на опубликование извлечения из моей рукописи и моего письма к Аза Грею от 5 сентября 1857 г. одновременно с очерком Уоллеса, изложены в Journal of the Proceedings of the Linnean Society за 1858 год, стр. 45.
Сначала мне очень не хотелось идти на это: я полагал, что м-р Уоллес может счесть мой поступок совершенно непозволительным, – я не знал тогда, сколько великодушия и благородства в характере этого человека. Ни извлечение из моей рукописи, ни письмо к Аза Грею не предназначались для печати и были плохо написаны. Напротив, очерк м-ра Уоллеса отличался прекрасным изложением и полной ясностью. Тем не менее наши изданные совместно работы привлекли очень мало внимания, и единственная заметка о них в печати, которую я могу припомнить, принадлежала профессору Хоутону из Дублина, приговор которого сводился к тому, что все новое в них неверно, а все верное – не ново. Это показывает, насколько необходимо любую новую точку зрения разъяснить с надлежащей подробностью, чтобы привлечь к ней всеобщее внимание[85].
Дарвин скромничает по поводу двух собственных работ. Обе – образцы искусства объяснять. Уоллес в своей статье тоже аргументирует с большой ясностью. Его идеи в самом деле удивительно схожи с дарвиновскими, и нет никаких сомнений, что пришел он к ним самостоятельно. На мой взгляд, очерк Уоллеса следует читать вместе с его более ранней работой, опубликованной в 1855 году в журнале Annals and Magazine of Natural History. Дарвин читал эту статью, когда она вышла. Собственно, именно благодаря ей Уоллес вошел в широкий круг корреспондентов Дарвина и стал оказывать тому услуги в качестве коллекционера. Но, как ни странно, в той статье Дарвин совсем не увидел предостережения, что Уоллес уже тогда был убежденным эволюционистом очень дарвиновского толка. Я имею в виду – противником взглядов ламаркистов, рассматривавших современные виды в виде лестницы, где те переходят один в другой, как бы поднимаясь по ступеням. Уоллес же, напротив, уже в 1855 году ясно представлял себе эволюцию в виде ветвящегося древа, в точности как это будет изображено на знаменитой дарвиновской схеме – единственной иллюстрации к «Происхождению видов». Тем не менее в данной статье 1855 года не упоминается ни естественный отбор, ни борьба за существование.
Им Уоллес посвятил статью 1858 года – ту самую, что будто громом поразила Дарвина. В ней Уоллес даже использует выражение «борьба за существование». Уделяя значительное внимание экспоненциальному росту численности (еще один ключевой пункт дарвиновских рассуждений), он пишет:
Большая или меньшая плодовитость того или иного животного зачастую считается одной из главных причин его многочисленности или, напротив, редкой встречаемости. Однако при рассмотрении фактов выясняется, что это имеет крайне малое отношение к делу, а то и вообще никакого. Ничем не сдерживаемое размножение даже наименее плодовитого из существ будет стремительным, в то время как очевидно, что общая численность животных земного шара остается неизменной или, возможно, снижается…
Отсюда Уоллес выводит следующее:
Количество тех, кто гибнет ежегодно, должно быть гигантским; и поскольку у животных существование каждой особи зависит только от нее самой, гибнуть должны наиболее слабые.
А про заключительную часть статьи можно подумать, будто это пишет сам Дарвин:
Мощные втягивающиеся когти соколиных и кошачьих возникли и увеличились отнюдь не по воле самих животных; однако из многих разновидностей, какие возникали среди ранних и менее высокоорганизованных форм, относившихся к данным группам, дольше всегда выживали те, кто имел больше возможностей для захвата добычи. <…> Даже специфическую окраску многих животных, в особенности насекомых, так сильно напоминающую поверхность почвы, листьев и древесных стволов, где они обычно живут, можно объяснить тем же принципом: пускай на протяжении веков могут появляться разновидности, имеющие ту или иную расцветку, но расы, что обладают окраской, которая позволяет им наилучшим образом скрываться от врагов, неизбежно будут оставаться в живых дольше остальных. Такой же действенной причиной объясним мы и то столь часто наблюдаемое в природе уравновешивание, когда недостаточность одной группы органов компенсируется повышенной развитостью каких-нибудь других групп: мощные крылья при слабых ногах, быстрота, возмещающая отсутствие орудий защиты, – ведь было показано, что разновидности, у которых какая-либо нехватка ничем не компенсирована, не могут существовать длительное время. Этот принцип действует в точности как центробежный регулятор парового двигателя, отслеживающий и исправляющий любые отклонения практически еще до того, как они станут заметны.
Сравнение с регулятором подачи пара очень образное – не удержусь от предположения, что Дарвин мог такому позавидовать.
Историками науки высказывалась мысль, будто уоллесовское понимание естественного отбора было не настолько дарвинистским, насколько оно казалось таковым самому Дарвину. Для обозначения уровня объектов, на котором действует отбор, Уоллес пользуется словами «разновидность» и «раса». И возникло предположение, будто, в отличие от Дарвина, ясно понимавшего, что отбор происходит среди особей, Уоллес выдвинул идею, которую современные теоретики называют теорией группового отбора и к которой относятся со справедливым пренебрежением. Этот упрек был бы заслуженным, если бы под «разновидностями» Уоллес подразумевал географически разделенные группы индивидуумов – расы. Поначалу я и сам испытывал тут некоторые сомнения. Но думаю, что внимательное чтение статей Уоллеса исключает возможность подобной трактовки. Полагаю, под «разновидностями» он имел в виду то, что мы сегодня назвали бы «генотипом», а какой-нибудь современный автор – даже «ге́ном». На мой взгляд, в этой статье Уоллеса разновидность означает не территориально ограниченную расу, скажем, орлов, а ту совокупность орлиных особей, чьи когти наследуемо острее обычных.
Если я прав, то речь идет о недопонимании, схожем с тем, какому подвергался и Дарвин, чье употребление слова «раса» в подзаголовке «Происхождения видов» порой ошибочно истолковывалось как поддержка расизма. Вот он, этот подзаголовок (или скорее альтернативное заглавие): «Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь». Как и в предыдущем примере, слово «раса» используется Дарвином в значении «совокупность особей, имеющих некую общую наследуемую особенность вроде острых когтей», а не географически обособленную расу вроде серой вороны. Будь оно иначе, Дарвина тоже можно было бы обвинить в приверженности ложным идеям группового отбора. Я убежден, что ни Дарвин, ни Уоллес этих идей не разделяли, и, следовательно, не думаю, что Уоллес понимал естественный отбор иначе, чем Дарвин.
Что же касается клеветы, будто Дарвин украл идею у Уоллеса, то это вздор. Имеются явные доказательства, что мысли о естественном отборе пришли к Дарвину действительно раньше, чем к Уоллесу, хоть изначально он и не публиковал их. Мы располагаем кратким наброском 1842 года и более длинным очерком 1844-го, несомненно доказывающими его первенство, что подтверждает также и письмо 1857 года к Эйсе Грею, зачитанное здесь на том самом заседании, в память о котором мы собрались сегодня. Вопрос, почему Дарвин так долго тянул с публикацией, – один из самых темных в истории науки. Высказывались предположения, будто он боялся последствий: по мнению одних – религиозного, а по мнению других – политического характера. Возможно, он просто был перфекционистом.
Получив письмо Уоллеса, Дарвин удивился сильнее, чем должен был бы, на наш современный взгляд. Он писал Лайелю: «Никогда не видел я более поразительного совпадения; если бы Уоллес имел мой рукописный очерк, законченный в 1842 г., он не мог бы составить лучшего извлечения! Даже его термины повторяются в названиях глав моей книги»[86].
Совпадение было еще и в том, что оба – и Дарвин, и Уоллес – вдохновлялись идеями Роберта Мальтуса о народонаселении. Дарвина, по его собственным словам, сразу же побудило к размышлениям то, какое значение Мальтус придавал перенаселению и конкуренции. В своей автобиографии Дарвин писал:
В октябре 1838 г., то есть спустя пятнадцать месяцев после того, как я приступил к своему систематическому исследованию, я случайно, ради развлечения прочитал книгу Мальтуса «О народонаселении», и, так как благодаря продолжительным наблюдениям над образом жизни животных и растений я был хорошо подготовлен к тому, чтобы оценить значение повсеместно происходящей борьбы за существование, меня сразу поразила мысль, что при таких условиях благоприятные изменения должны иметь тенденцию сохраняться, а неблагоприятные – уничтожаться. Результатом этого и должно быть образование новых видов. Теперь наконец я обладал теорией, при помощи которой можно было работать…[87]
К Уоллесу прозрение пришло не сразу после прочтения Мальтуса, но зато при более драматичных обстоятельствах. Оно озарило его разгоряченный мозг, охваченный малярией на острове Тернате в Молуккском архипелаге.
Я страдал от острой перемежающейся лихорадки и каждый день во время приступов озноба и следующего за ним жара должен был лежать многие часы, в течение которых мне было нечем заняться, кроме размышлений об интересовавших меня в то время вопросах…
Однажды что-то привело мне на память «Опыт о народонаселении» Мальтуса. Я подумал о его ясном описании «естественных ограничителей роста», а именно – болезней, катастроф, войн и голода, удерживающих численность диких племен в среднем на гораздо более низком уровне по сравнению с цивилизованными народами. И тогда мне пришло в голову…
Затем Уоллес приступает к своему собственному восхитительно ясному описанию естественного отбора.
Помимо Дарвина с Уоллесом есть и другие претенденты на первенство. Разумеется, речь идет не об идее эволюции как таковой – здесь полно предшественников, в том числе Эразм Дарвин. Но если говорить именно о естественном отборе, то было еще двое викторианских ученых, у которых нашлись приверженцы, отстаивающие их права с таким же рвением, с каким сторонники Бэкона оспаривают авторство Шекспира. Имена этих двоих: Патрик Мэттью и Эдвард Блит. Кроме того, сам Дарвин называет еще одного, даже более раннего автора – Уильяма Чарльза Уэллса. Мэттью сетовал, что Дарвин его не заметил, и тот впоследствии действительно стал упоминать его при переиздании «Происхождения видов». Вот выдержка из предисловия к пятому изданию:
В 1831 г. м-р Патрик Мэттью издал свой труд «Корабельная древесина и лесоводство», где высказывает воззрение на происхождение видов, совершенно сходное с тем, которое… было высказано м-ром Уоллесом и мною в «Журнале Линнеевского общества» и подробно развито в настоящем томе. По несчастью, воззрение это было высказано м-ром Мэттью очень кратко, в форме отрывочных замечаний, в приложении к труду, посвященному другому вопросу, так что оно оставалось незамеченным, пока сам м-р Мэттью не обратил на него внимания в «Садоводческой хронике»…
Как и в случае Эдварда Блита, в чью поддержку высказывался Лорен Айзли, для меня отнюдь не очевидно, что Мэттью воистину осознавал важность естественного отбора. Факты говорят о том, что эти предполагаемые предшественники Дарвина и Уоллеса рассматривали отбор как силу чисто негативную – выпалывающую неприспособленных, а не созидающую всю эволюцию живого (собственно, подобными ошибочными представлениями по-прежнему руководствуются некоторые современные креационисты). Не могу отделаться от ощущения, что, если ты действительно понимаешь, что в твоих руках одна из величайших идей, когда-либо приходивших людям в голову, ты не станешь хоронить ее в разрозненных фрагментах приложения к монографии о корабельной древесине. И не выберешь потом «Садоводческую хронику» в качестве трибуны для притязаний на свое первенство. В том же, что Уоллес осознавал все громадное значение своего открытия, нет никаких сомнений.
Дарвин и Уоллес не во всем бывали согласны друг с другом. В старости Уоллес стал баловаться спиритизмом (Дарвин, вопреки своему почтенному облику, не успел дожить до очень преклонных лет), а еще прежде того Уоллес высказывал сомнения, что естественный отбор в состоянии объяснить особенности человеческого сознания. Но наиболее существенное разногласие между ними касалось полового отбора, и отголоски этого конфликта слышны по сей день, чему приводит подтверждения Хелена Кронин в своей великолепно написанной книге «Муравей и павлин». Однажды Уоллес заявил: «Я больший дарвинист, чем сам Дарвин». Естественный отбор представлялся ему безжалостно утилитарным, и Уоллес просто не мог переварить дарвиновское объяснение хвоста райской птицы и тому подобных примеров яркой расцветки. Дарвин тоже порой страдал излишней чувствительностью желудка. Так, он писал: «От вида павлиньего хвостового пера, как ни посмотрю на него, меня начинает тошнить». Как бы то ни было, Дарвин примирился с теорией полового отбора и прямо-таки увлекся ею. Эстетические пристрастия самок, выбирающих себе самца, – достаточное объяснение павлиньего хвоста и прочих излишеств. Уоллес не мог этого стерпеть, как и почти все остальные в то время, кроме Дарвина, причем порой мотивы неприятия были откровенно женоненавистническими. Вот что пишет Хелена Кронин:
Некоторые авторитетные умы шли еще дальше, подчеркивая пресловутую дамскую ветреность. Согласно Майварту, «переменчивость порочных женских капризов такова, что действием их отбора не могло бы быть произведено никакого постоянства окраски». Геддес и Томсон придерживались того мрачного мизогинического мнения, что постоянство вкусов самки «едва ли доказуемо, исходя из человеческого опыта».
Не будучи мизогином, Уоллес явно испытывал сомнения в том, что женские причуды – подходящее объяснение эволюционных преобразований. Кронин называет его именем целое направление мысли, существующее и поныне. «Уоллесианцы» склоняются к утилитаристским толкованиям яркой расцветки, в то время как «дарвинисты» принимают прихоти самок в качестве объяснения. Сегодняшние уоллесианцы готовы признать, что павлиний хвост и тому подобные бросающиеся в глаза части тела – реклама для самок. Но им нужно, чтобы самцы рекламировали нечто действительно стоящее. Обладая яркими хвостовыми перьями, самец показывает, что он высококачественный. Согласно же дарвинистскому взгляду на половой отбор, самки не ценят великолепные хвосты ни за какие дополнительные преимущества помимо броской окраски как таковой. Они им нравятся, потому что нравятся, потому что нравятся. Самки, выбирающие привлекательных самцов, производят на свет привлекательных сыновей, которые будут сводить с ума самок следующего поколения. Более суровые уоллесианцы настаивают, что пышная расцветка должна означать нечто полезное.
Покойный Уильям Дональд Гамильтон, мой коллега по Оксфордскому университету, был в этом смысле типичным уоллесианцем. Он считал, что созданные половым отбором украшения – это метки, сохраненные эволюцией, ибо они способны сигнализировать о здоровье самца, причем как о хорошем, так и о плохом.
Уоллесианскую идею Гамильтона можно выразить так: отбор одновременно благоприятствует самкам, ставшим искусными ветеринарами-диагностами, и самцам, отращивающим нечто вроде замысловатых градусников и тонометров. По Гамильтону, длинный хвост райской птицы – это приспособление, которое облегчает самкам задачу оценить здоровье самца, каким бы то ни было. Хороший критерий для общей диагностики – склонность к диарее. Длинный грязный хвост выдает слабое здоровье. А длинный чистый хвост свидетельствует о противоположном. Чем длиннее хвост, тем надежнее метка здоровья – как хорошего, так и плохого. Очевидно, что такая честность выгодна самцу, только если тот здоров. Но у Гамильтона и прочих неоуоллесианцев имеются хитроумные аргументы[88], доказывающие, что естественный отбор в целом благоволит правдивым меткам, даже если в отдельных случаях правда ведет к неприятным последствиям. Неоуоллесианцы полагают, что длинные хвосты сохраняются естественным отбором именно за свою эффективность в качестве маркеров здоровья, причем как хорошего, так и плохого (последнее более парадоксально, но математические модели, описывающие эту теорию, вполне правдоподобны).
У теории полового отбора дарвиновского толка тоже есть сторонники и в наши дни. В первой половине XX века она прослеживается в работах Рональда Фишера. Вслед за ним современные теоретики полового отбора по Дарвину разработали математические модели, доказывающие, что отбор, направляемый случайными капризами самок, способен – тоже парадоксальным образом – приводить к неконтролируемому процессу, в результате которого размер хвоста или какого угодно другого органа, попавшего под действие полового отбора, опасно удаляется от своего утилитарного оптимума. Ключевым понятием для этого семейства теорий является неравновесное сцепление генов. Когда самки в силу своей прихоти выбирают, скажем, длиннохвостых самцов, потомство обоего пола наследует одновременно гены и материнской прихоти, и отцовского хвоста. Не имеет значения, насколько случайной была прихоть: действуя сразу на оба пола, отбор может (по крайней мере, при определенных математических допущениях) давать начало бесконтрольному эволюционному процессу удлинения хвостов и вместе с тем усиления склонности самок отдавать предпочтение длинным хвостам. В итоге хвосты становятся длинными до нелепости.
Проведенный Хеленой Кронин элегантный исторический анализ показывает, что противостояние Дарвина и Уоллеса в области полового отбора сильно пережило и того и другого, протянувшись через весь XX век до наших дней. Особенное удовольствие доставляет тот факт – который, вероятно, позабавил бы как Дарвина, так и Уоллеса, – что оба эти ответвления теории полового отбора, особенно в своем нынешнем виде, в значительной степени парадоксальны. Оба способны предсказывать возникновение удивительной, даже сумасбродной саморекламы, предназначенной для противоположного пола, – такой, какую мы и в самом деле наблюдаем в природе. Пышный павлиний хвост – всего лишь самый известный пример из многих.
Я уже сказал, что идея, независимо пришедшая в голову Дарвину и Уоллесу, – одна из самых великих идей, когда-либо озарявших человеческий разум. Подходя к концу выступления, хочу придать этой своей мысли более универсальное звучание. Моя первая книга открывалась следующими словами:
Разумная жизнь на той или иной планете достигает зрелости, когда ее носители впервые постигают смысл собственного существования. Если высшие существа из космоса когда-либо посетят Землю, первым вопросом, которым они зададутся, с тем чтобы установить уровень нашей цивилизации, будет: «Удалось ли им уже открыть эволюцию?» Живые организмы существовали на Земле, не зная для чего, более трех тысяч миллионов лет, прежде чем истина осенила наконец одного из них. Это был Чарльз Дарвин[89].
Справедливее, хотя и менее эффектно, было бы сказать «двух из них» и присоединить к имени Дарвина имя Уоллеса. Но, как бы то ни было, позвольте продолжить мое рассуждение об универсальности их теории.
Я полагаю, что открытая Дарвином и Уоллесом теория эволюции путем естественного отбора представляет собой не только объяснение жизни на этой планете, но и жизни вообще. Если где-либо еще во Вселенной будет обнаружена жизнь, то предсказываю, что, каковы бы ни были частные различия, один из характеризующих ее важных принципов будет общим с нашей, земной формой жизни. Ее эволюция будет направляться механизмом, в общих чертах аналогичным дарвиновско-уоллесовскому механизму естественного отбора.
Я все еще не вполне уверен, насколько категорично следует высказывать эту мысль[90]. Наименее жесткая формулировка, в правоте которой я нисколько не сомневаюсь, такова: за исключением естественного отбора, ни единой работающей теории эволюции никогда предложено не было. Если же выражаться более безапелляционно, то никакой другой работающей теории и не может быть предложено. Думаю, я буду придерживаться осторожной версии. Даже из нее вытекают поразительные следствия.
Теория естественного отбора не просто объясняет все, что нам известно о живой природе. Она делает это убедительно, изящно и экономично. И у нее несомненно есть тот размах, что сопоставим с масштабом проблемы, которую она берется решать.
Возможно, Дарвин с Уоллесом были и не первыми, кому мелькнул проблеск этой мысли. Но они первыми осознали все величие поставленной задачи, равно как и соответствующее величие того решения, к которому пришли сообща и в то же время независимо. Таков их масштаб как ученых. А взаимное великодушие, с каким они разрешили вопрос приоритета, – показатель масштаба их личностей.