К книге
Кровь другихГлава VII
57%
Глава VII
8

Близится рассвет. Четыре удара башенных часов. На пустынных перекрестках вращаются стрелки уличных часов, и вращается стрелка стенных – в спальне Лоран. Расширяется рана в легких, слабеет сердце. Она тихонько, прилежно дышит. Неужели она умрет, даже не заметив этого? Что, если ее разбудить? Увы, даже если ее глаза останутся открытыми до последней минуты, смерть свое возьмет. Ее смерть; она принадлежит ей и все же навеки отделена от нее; она не переживет свою смерть, и не будет никакой зари.

Не должно быть никакой зари. Только безмолвие. И мрак… Решись заговорить; решись промолчать. Неутихающее перешептывание смолкло. Теперь – ужас и скорбь. Теперь – безмолвие.

Ничто больше не существует. Только этот смертный сон. И существую я – думающий о смерти. Это она умирает, а я – живу. Через два часа он скажет: «Все готово!» И я услышу его. Я предстану перед ним, весь целиком перед ним, здесь раздираемый тоской, но цельный где-то еще, не способный ни покинуть этот мир, ни затеряться в нем. Стать мертвым. Ничего больше не знать. Не знать даже, сколько весит мой труп. Однако я живу. Я знаю. И никогда не перестану знать. В печальной рутине этого года я знал. И уже чувствовал, как обрушивается на мою голову тяжкий гнет Божьего проклятия, понимая, что сопротивляться бесполезно: избежать его не было никакой возможности.

И я плыл по течению, покорно подчиняясь всем капризам случая – случайностям желания, сожаления, возмущения. Двигался вперед, ничего не видя, не зная куда, блуждая во тьме; а непредсказуемая судьба забавы ради сбивала нас с пути, и мы ждали прихода дня, чтобы обнаружить, в какой безысходной трясине застряли по ее милости.

– Ты должен научиться играть в шахматы, – сказал мне Марсель.

Мы сидели на балконе его мастерской, глядя на крыши внизу, блестевшие под солнцем, и на белый собор Сакре-Кёр вдали, в голубоватой дымке. Улыбнувшись, он добавил:

– Мне кажется, это все, что тебе остается.

– Ты забыл, что я женюсь, – сказал я ему.

– Это никого ни от чего не спасало.

Мы помолчали.

– Ну а как Дениза? – спросил я.

Мне было известно, что она уехала на юг отдыхать. И нянчилась со своим несчастьем, как нянчатся с болезнью.

– Совершает долгие пешие прогулки и постепенно приходит в себя, – сокрушенно ответил Марсель.

– Так это же прекрасно, – сказал я.

– Да, – ответил он. – Бедняжка Дениза! Жаль, что нельзя было попросить ее оставаться безумной до конца жизни!.. – И, покачав головой, восхищенно добавил: – Никогда не ожидал от нее такого!

– Когда она вернется, постарайся сделать ее жизнь сносной, – сказал я. – Это не так уж трудно.

Он взглянул на меня с неподдельным интересом.

– Представь себе, именно это меня несказанно удивило: дело-то, кажется, легче легкого! Я было вообразил, что она хочет изменить меня всего, до мозга костей. – И добавил, пожав плечами: – Но нет: она верит словам.

– Да, – ответил я. – И в этом тебе повезло.

– А ты не стесняешься врать? – спросил Марсель.

– Нет. Это единственный способ защитить себя, поскольку невозможно быть самим собой, не мучая кого-то другого.

– Так вот почему ты женишься, – сказал Марсель.

– Да. Я нашел в браке одно преимущество: пока я думаю об Элен, я не думаю о себе.

– А ты много думаешь о ней?

– Я хочу, чтобы она была счастлива.

– Эдак ты далеко зайдешь! – сказал он.

– Верно. Но какое это имеет значение? Я не знаю, что мне делать с собой.

– О, вот об этом можешь не беспокоиться – ты попал в хорошие руки, – ответил Марсель, добродушно рассмеявшись. – Уж она-то будет точно знать, что из тебя сделать.

Да, я ее осчастливил – хотя бы в этом я мог быть уверен. Она улыбалась мне, я говорил ей: «Я тебя люблю!» И ее лицо радостно озарялось в ожидании других таких же – увы, лживых! – слов; но какое это имело значение, если я твердо решил никогда ее не разочаровывать? Я любил ее, мы собирались пожениться, она с радостью убеждалась, что я больше не отмериваю время, проведенное с нею. И в восторге обнимала меня, восклицая:

– Какой ты милый!

– Я не милый, я просто люблю тебя.

– Потому и милый, что любишь.

Бедняжка – она и не подозревала, что каждая потерянная минута отныне была для меня спасенной минутой: я желал только одного – развеять свою жизнь по ветру, чтобы она нигде не оставила от себя и следа.

– А ты изменился с прошлого года, – сказала она мне.

– Ты находишь?

– Да. Теперь ты стал более независимым. Раньше ты выглядел так, будто тебя тянули в разные стороны; ты никогда не был со мной весь, полностью.

– Вполне возможно, – ответил я.

Мы причалили к берегу; остальные лодки все еще скользили по воде; в них сидели полуголые парни с загорелыми торсами, девушки в цветастых платьях, развевавшихся на ветру. По тропе вдоль берега бесшумно проносились велосипеды.

– До чего же здесь хорошо! – сказала Элен.

День и впрямь выдался прекрасный. Воздух был напоен ароматами зелени и реки, к которым примешивались запахи жареной еды. Тени уже становились длиннее. Прекрасный день. Ветер вздымал в воздух и разгонял золотистую, мелкую, почти неощутимую цветочную пыльцу. Элен положила на колени огромный букет лиловых цветов.

– Какие ты красивые цветы собрала!

Она рассмеялась:

– Когда я еще встречалась с Полем, летние воскресенья всегда представлялись мне огромными букетами тюльпанов, и у меня сжималось сердце.

– Из-за велосипеда?

– Вот дурачок! Из-за Поля.

Счастье красило ее. Черты лица определились – теперь это уже была зрелая молодая женщина. Свет, озарявший ее лицо, стал мягче, чем прежде, и более насыщенным.

– Какую убогую любовь он мне предлагал! – продолжала она, чертя пальцами по спокойной воде.

– А ведь он тебя очень любил, – сказал я.

– Да, но для него любовь была естественным явлением – ну вот как голод или жажда. А наша любовь – всего лишь единичный случай среди миллионов прочих. – И она как-то неуверенно взглянула на меня, добавив: – Я прекрасно знаю, что на свете много других людей, которые любят друг друга…

– Все другие живут и умирают, – сказал я. – Но это не мешает каждому из них считать свою жизнь и свою смерть единственной и неповторимой. Ты права, утверждая, что человеку хочется смотреть на мир со своей точки зрения; мы ведь не на Сириусе живем: у каждого – свое, и каждый в своей скорлупе.

– Взаимная любовь – странная штука, – продолжала она. – Странно думать, что ты для меня – единственный. Однако это не иллюзия, верно? Ты – единственный.

– Кому это решать, как не тебе? – сказал я. – Это и есть главное в любви – мы делаем ее реальной.

– Но для того, чтобы я тоже была для тебя единственной, ты должен меня любить. А ты вправду меня любишь?

– Если я тебя не люблю, то хотелось бы знать, что я здесь делаю.

– Мы правда поженимся через три месяца?

– Чистая правда.

Элен откинулась назад, подняв глаза к небу. Она любила меня. И я ее любил. Больше ей ничего не было нужно. И однако, чем я мог оправдать ее существование, тогда как сам был здесь беспричинно, бесполезно, неоправданно?

Я снова взялся за весла. Какой прекрасный день – с музыкой, цветами и поцелуями, с белым вином и жареным картофелем, с прохладной водой, омывающей тела, разогретые солнцем. Скоро этот день умрет на горизонте и ветер развеет его легкий пепел.

У меня сжалось сердце: не таким уж легким будет этот пепел… Небосвод был чист, свет – прозрачен, и все же я улавливал витающий вокруг меня прелый запах, как будто все эти волшебные мгновения были фруктами, сгнившими под своей гладкой блестящей кожицей: то был прелый запах смирения.

Элен выпрямилась и спросила:

– Ты, наверно, посчитаешь нелепым заводить детей?

Я удивленно взглянул на нее:

– А тебе этого хотелось бы?

– И да и нет. Не знаю, украсит ли это нашу жизнь…

Я улыбнулся:

– И ты не хочешь упускать такой случай?

– Не смейся! Что ты об этом думаешь?

– Прежде я считал бессмысленным обрекать кого-то на жизнь в наше время. Тебя это не пугает?

Она нерешительно помолчала.

– Нет. Даже если человек несчастен, можно ли утверждать, что он хотел бы никогда не родиться на свет?

– Действительно, – сказал я. – Но что, если этот человек начнет сеять зло вокруг себя?

– А вдруг он будет сеять не зло, а добро?

– О да, ты права. Короче говоря, произвести на свет ребенка или не дать ему родиться – и то и другое одинаково бессмысленно!

– Но если чего-то желаешь, это не может быть бессмысленным. И значит, сделать это не так уж абсурдно!

– Может, я виноват в том, что не умею чего-то желать…

Она засмеялась:

– Виноват? Не думаю, что за тобой столько провинностей!

Я продолжал грести, и наша лодка легко скользила по спокойной воде, не оставляя за собой следа. Ах, быть бы такой вот легкой, белой пеной, вскипавшей под веслами и тут же растворявшейся в этой гладкой водяной стихии!..

Нужно было заглушить этот голос. А голос нашептывал: «Я хочу быть этой пеной». Она сказала: «Нужно было заглушить этот голос».

Пена за кормой рождалась и умирала беззвучно. С вышки ринулось вниз, в реку, чье-то смуглое тело; по берегу неспешно прогуливались влюбленные парочки. Мирное воскресенье… Часы утекали, как вода между пальцами. А где-то там эти же часы ложились на землю отлитыми в чугун и сталь. Каждый день с немецких заводов уходили новые пушки, новые танки.

– Я вот думаю: а вдруг мы пошли не тем путем? Может, нам удалось бы победить фашизм его же методами? – сказал я Готье.

И сложил номер «Профсоюзной жизни» с его передовицей о мире.

– В таком случае я не понимаю, что значит быть антифашистом, – сказал он.

– Вот и я не понимаю.

Он холодно взглянул на меня:

– И это говоришь ты?

Я пожал плечами. Что делать, если уважение к ценностям, в которые мы верили, не имело смысла… Неужели нам следовало стать рабами, чтобы сохранить свободу; убивать ради того, чтобы сохранить руки чистыми? Неужели нужно было потерять свободу, чтобы отвергнуть рабство; осквернить себя тысячами преступлений, чтобы отказаться убивать? Я уже ничего не понимал.

– Вот ты проповедуешь мир, – сказал я. – Это прекрасно! А что, если только мы одни его и хотим?

– Даже этого было бы достаточно, – ответил Готье. – Но нельзя же сражаться в одиночку.

– И ты готов сидеть сложа руки и смотреть, как фашисты захватывают всю Европу?

– Все лучше, чем война, – ответил Готье.

– Но в мире полно других вещей, не менее ужасных.

Для меня война тридцать девятого года не стала каким-то страшным событием – я посчитал это просто неким конфликтом, в который меня вовлекли помимо моей воли, сбив с ног. Ибо мы существовали друг для друга, притом что каждый из нас жил для себя самого, и я, оставаясь собою, существовал для кого-то другого. Сын Бломара. Соперник Поля. Социалист-предатель. Грязный француз. Враг. И хлеб, который я ел, всегда был хлебом других.

– То есть ты таким образом становишься сторонником войны? – сказал Готье.

– Да нет же, – ответил я. – Можешь быть спокоен, я не напишу ни строчки, не произнесу ни слова, которые могли бы подтолкнуть людей к войне.

Погода была мягкая; мы стояли у растворенного окна моей комнаты, в рубашках с засученными рукавами; на углу маленькой, спокойной улочки горел фонарь, под которым ребятишки играли в классики.

– Ты же знаешь, что я не сторонник войны и не пацифист, – я никто.

Готье был пацифистом. Поль был коммунистом. Элен была влюбленной девушкой. Лоран был рабочим. А я – я был никем. Я оглядывал свою комнатку: ее простые беленые стены моя мать постепенно увешивала картинами Марселя, сносила ко мне диванные подушечки и коврики; сам я работал в цеху по восемь часов в день, однако по вечерам принимал у себя своих буржуазных друзей. Мой дом находился в Клиши, но мы с Элен нередко гуляли по бульвару Сен-Мишель и в других красивых буржуазных кварталах. Поль часто говаривал, что я никто и звать меня никак: от буржуев ушел, к рабочим не пришел; однако сам я не считал себя ни буржуем, ни рабочим просто потому, что никогда не мог определиться, кто же я на самом деле – буржуй или рабочий, милитарист или пацифист, влюбленный или равнодушный…

– О чем ты думаешь? – спросила Элен.

Мы сидели на ступеньках лесенки, ведущей вниз, в кондитерскую лавку; она положила голову мне на плечо. Сидели и молчали. По другую сторону застекленной двери была шумная улица под открытым небом, а здесь царили полумрак и тишина. Моя рука гладила волосы Элен. Возлюбленная моя, жена моя… Запах бульона смешивался с ароматами меда и шоколада; разноцветные драже слабо мерцали в стеклянных банках, напоминая камешки на дне ручья. Словом, мирное, сладкое убежище, полное воспоминаний и ароматов, спокойное и темное, как у негра в животе. Завтра все это взлетит на воздух. И люди окажутся голыми и босыми посреди разбросанных карамелек и растоптанных цветов, под безжалостным серо-стальным небом.

– О чем ты думаешь? – повторила Элен.

– О войне, – ответил я.

Элен вскинула голову, и ее рука вырвалась из моей.

– Опять о войне? – спросила она с принужденной улыбкой. – Похоже, обо мне ты никогда не думаешь.

– Когда я думаю о войне, я думаю и о тебе, – сказал я и снова сжал ее руку. – Ты меня слегка пугаешь.

– Я? – переспросила Элен.

– Да. Ты не хочешь видеть реальную ситуацию, и, мне кажется, война, когда она разразится, застанет тебя врасплох.

– Война? Да это просто невозможно! – воскликнула она. – Что за глупости! Неужели ты в это веришь?

– Ты знаешь, что верю, я тебе уже сто раз это говорил.

– Да, говорил, – ответила она и неожиданно взглянула на меня со страхом. – Но вы ведь этого не допустите!

– А что мы можем сделать?

– Ну, например, можете отказаться воевать? Когда-то ты мне объяснял, что достаточно просто не подчиниться приказу, ничего не делать, а без вас никакой войны не будет.

– Но я и сам не вполне уверен, что наш долг – отказаться воевать.

– Как это? – спросила она.

– А тебе хотелось бы, чтобы фашизм завоевал всю Европу? И чтобы Францией правил гауляйтер по приказам Гитлера?

– Ты рассуждаешь как Дениза, – ответила Элен. – А я не хочу, чтобы ты погиб на этой войне!

– Тебя так пугает мысль, что ты всего лишь маленький муравей в большом муравейнике? Так вот: если фашизм победит, именно это и произойдет – людей больше не останется, вместо них будут лишь покорные муравьи.

– А мне наплевать! – отрезала она. – Живой муравей лучше мертвого человека.

– На свете есть вещи, за которые стоит принять смерть, – возразил я. – Вот они-то и придают смысл нашей жизни.

Элен не ответила; она мрачно смотрела в пространство. Но вдруг ее лицо прояснилось:

– Слушай, ведь у твоего отца такие связи! Уж он-то наверняка сможет отправить тебя в запас.

– Ты что, шутишь?

– Ну конечно, тебе все равно! – гневно выкрикнула Элен. – Ты со мной расстанешься без всяких сожалений! – И она испытующе посмотрела на меня: – Иногда я думаю: а любишь ли ты меня на самом деле? Может, всего лишь ломаешь комедию?

– Ты полагаешь, что я согласился бы ужинать с месье и мадам Бертран, если бы не любил тебя?

Элен пожала плечами:

– Если бы любил, то не рвался бы сбежать от меня, чтобы сложить голову невесть где!

– Но я люблю тебя, Элен; просто постарайся понять…

На самом деле я знал, что она ничего не хочет понимать, и потому с большим трудом выжимал из себя нежные слова. «Вы не хотите ее любить» – так утверждала Дениза; и вот теперь я был готов захотеть, однако грозная жара мая 1939 года заставила Элен возвести между нами неодолимую преграду. Я часто обращался к ней в надежде заставить разделить со мной мои колебания и страхи, но я был одинок, и она смотрела на меня с подозрением; мне часто казалось, что рядом со мной почти враг. Увы, я был одинок в этом сладковатом подобии умирающего мира, одинок в этой пытке ожидания; испив до дна чашу позора, я всей душой желал взрыва, который вырвал бы меня наконец из себя самого.

И вот внезапно это случилось. Хотеть войны, не хотеть войны… Отныне этот вопрос утратил смысл: война уже шла. И час отправления пробил: оставалось только сесть в назначенный мне поезд, надеть мундир цвета хаки и выполнять приказы. Мои мысли, мои желания превратились в мыльные пузыри, которые лопались, не оставляя следа ни в мире, ни в моей душе. Я был освобожден от всего этого. Освобожден от себя самого. Освобожден от тягостного долга быть мужчиной. Теперь я был всего лишь солдатом, тупым рабом ежедневной солдатской рутины. «Шагом марш!» «Стой, раз-два!» Говорить мне не полагалось – за меня говорил кто-то другой. О, это нечеловеческое молчание, этот смертельный покой, не признающий ни согласия, ни бунта… Как убить себя, пока ты жив? Когда голос говорит: «Я хотел бы умереть», этот же голос означает, что я живой. Я закрываю глаза, но все тщетно. Тишины больше нет: я не могу молчать. Иди туда! Не ходи туда! Мне пора заговорить…

– Жан!

Это заговорил кто-то другой. Из-за двери кто-то тихонько зовет: «Жан!» Жан – это я. Значит, у меня еще есть имя… Он поворачивает дверную ручку.

– Поль пришел, – говорит Дениза.

Он прищурился. Там кто-то стоял. Его слепил яркий свет лампы.

– Поль… – сказал он.

Он шагнул вперед. Поль стоял возле кресла Мадлен, с кепкой в руке. Его волосы были коротко острижены, кожа, пожелтевшая, как пергамент, туго обтягивала кости лица. Он пожал ей руку.

– Бедняга! – сказала Мадлен. – Ему нужно прийти в себя.

Поль улыбнулся Бломару; его глаза сохранили юношескую голубизну.

– Спасибо, что вытащили меня оттуда, – сказал он.

– Это не моя заслуга, – ответил Бломар.

Поль взглянул на дверь спальни.

– Ну как она?

– Легкое серьезно задето, – ответил Бломар.

Мадлен курила, сидя у камина, полного пепла. Дениза ушла на кухню; оттуда доносилось позвякивание посуды – привычные, каждодневные звуки. Стрелка будильника выглядела застывшей на месте.

– Что сказал врач?

– Сказал, что она не переживет эту ночь.

Поль опустил голову.

– Можно ее увидеть?

– Войди, но она спит, – ответил Бломар.

Он сел. Вошедшая Дениза поставила перед ним чашку кофе и сказала:

– Выпейте.

– Спасибо, не хочется.

– Вы должны это выпить, у вас за последние сутки маковой росинки во рту не было.

Он выпил. «Вы должны…» Чего еще они от него ждут? И что еще он им должен? Целые сутки… Как же они коротки, эти часы. Наступил рассвет. Потом снова ночь. А за ней опять будет рассвет. Внезапно он почувствовал свое тело, ломоту во всех членах. И тяжесть в голове. Ему было холодно.

– Она спала, – сказал Поль, взглянув на Бломара. – Это все из-за меня.

– Если кто и виноват, так это я, – ответил Бломар. – Я должен был отправиться туда сам.

– Нет, вам нельзя было! – взволнованно сказала Дениза. – Вы не имели права!

– А разве я имел право посылать ее на смерть? – ответил Бломар.

– Две первые операции мне пришлось пропустить, – сказал Поль, – тогда я не смог ехать. Хотя потом, получив ваше письмо, я готовился к этому каждый вечер.

– Ты ни в чем не виноват, – сказал Бломар. Он сунул руку в карман и вынул из пачки сигарету. У него дрожали пальцы. У табака был странный вкус – едкий и сладковатый.

– Ты где пристроился – у Лерё?

– Да. Я вошел в Париж без всяких проблем, никто у меня ничего не спросил. Впрочем, у меня надежные документы. Тот парень принял меня как родного брата. Купил мне билет до Совтера и дал все нужные сведения.

– Теперь ты уже ничем не рискуешь, – сказал Бломар. – Нынче переход на ту сторону – плевое дело.

Поль улыбнулся:

– А я-то уж решил, что никогда больше не увижу приятеля.

– Два года мы с тобой не общались, – сказал Бломар.

– У тебя не было проблем?

– Как раз были. Меня решили использовать, поскольку у меня вполне благонадежное прошлое.

– Ну а теперь? – спросил Поль и с любопытством оглядел присутствующих.

– А теперь, – ответил Бломар, – я себя компрометирую.

– Чем – побегами?

– И побегами, и еще кое-какими делами.

У Поля заблестели глаза:

– Приятно слышать!

– Тебя это удивляет? – спросил Бломар. – Ты что же, держал меня раньше за предателя?

– Раньше слова имели не то значение, что сегодня, – ответил Поль, хлопнув Бломара по плечу. – Нет, я был убежден, что ты не подашь им руки. Просто я никогда не поверил бы… – и он запнулся. – Ведь ты всегда так боялся всякого насилия.

– Я и сейчас его боюсь, – сказал Бломар.

Наступило короткое молчание.

– Но ведь оно неизбежно, – сказал наконец Поль. – Видел бы ты, какое впечатление производили на нас новости о новом покушении! Завоевать доверие можно только таким способом – не словами, а действием. Другой реальной формы протеста не существует.

– Я знаю, – сказал Бломар.

– Ты работаешь в связке с партией?

– Нет, у нас независимая организация, но мы идем одним путем. Так что же ты теперь намерен делать?

– Связаться с руководителями и предоставить себя в их распоряжение.

– Постарайся убедить их войти в контакт с нами и создать такой же единый фронт, как здесь. Не исключено, что со временем нам снова придется вести борьбу друг с другом. Но не теперь.

– Нет, не теперь, – эхом отозвался Поль.

– Держи, – сказал Бломар, протянув Полю листок бумаги, – тут адреса, заучи их наизусть. Это наши парни из другой зоны. Они готовы присоединиться к вам.

Поль взял у него листок.

– Вам не слишком там досталось?

– Нет. Мы действуем осторожно. Как видишь, здесь нечто вроде семейного пансиона. Самые активные члены движения значатся тут под липовыми именами, но одновременно, разумеется, сохраняют свои настоящие документы. Так легче запутывать следы.

– А хозяйка пансиона – я, – сказала Мадлен.

– За последние полгода, – объявила Дениза, – мы пустили под откос четыре поезда с немецкими солдатами; а еще взорваны три солдатских клуба и реквизированы десять отелей! – И добавила, взглянув на Бломара: – А прямо сейчас один из наших должен подложить бомбу в зал антибольшевистской выставки.

– Молодцы, ребята! – сказал Поль. Его взгляд остановился на двери спальни: – Значит, Элен работала вместе с вами?

– Да, – ответил Бломар.

– Наверно, она очень изменилась.

– Она поняла.

– Это хорошо, – сказал Поль.

Бломар встал. Мы разговариваем. Дениза. Мадлен. Поль. И наши слова, наше присутствие здесь – всего этого как будто достаточно. Как будто она не существует. Завтра… Всегда… Как будто она никогда не существовала. Остались только слова в наших устах, смутный образ в наших сердцах… Легенда…

– Ты еще посидишь, да?

– Он останется здесь до поезда, – ответила Дениза.

– Поезд отходит в девять утра, – сказал Поль.

– Ну, значит, увидимся, – заключил Бломар и направился к двери, бросив на ходу: – До скорого!

Как будто она не существовала… А ведь на той кровати все еще кто-то лежит. Кто-то, кто уже не существует для себя самого, но пока остается здесь. Он подошел. Что ж… Прекрасная история… Прекрасная смерть… Да, мы уже обсуждаем твою смерть, Элен. А ты – ты умираешь. Ты, единственная. И это я здесь, рядом. В освещенной комнате человек произнес какие-то слова; человек, с лицом, с именем, говорил какие-то обыденные слова. Но речь идет обо мне. Это он привел меня сюда. И все входы-выходы закрыты наглухо. Я больше ничем не могу помочь ни тебе, ни себе самому. А он не подумал о нас, он только произносил слова, делал какие-то жесты; он убил тебя, любимая. Так разве я позволю ему убивать еще и еще?

Предыдущая главаГлава 8 из 14Следующая глава