В пятидесятом году, в конце мая, начальник Приморского райотдела милиции Николай Макарович Бучма возвращался на своем служебном газике из Камыш-Буруна в город и около гостиницы, прямо на тротуаре, увидел лежащего пьяного.
— Стой, — сказал Бучма шоферу. — Надо его забрать.
Это был бородатый старик, одетый по-зимнему, в черных валенках. Он пытался оторвать от земли затылок и напрягал шею; выпуклые, голубые, дикие какие-то глаза с пьяным гневом смотрели на пешеходов, прямо-таки свирепо смотрели, и скорее отпугивали, нежели возбуждали сострадание. Один рукав короткого пальто задрался, — до кисти смуглая, а выше к локтю белая, худая рука его тянулась к прохожим, пальцы нетерпеливо крючились: «Подымите!»
Бучма приказал посадить пьяного в машину и взял его документы. В документах значилось, что освобожденный из мест заключения Горобец Иван Лукич следует по месту жительства в село Сокольское. Начальник райотдела посвистал: первая судимость у этого бородача была записана тысяча девятьсот двадцать шестым годом. Какое-то смутное ощущение, близость воспоминания шевельнулись у Бучмы, когда он перечитывал эту фамилию. Ничего, однако, не вспомнив, он велел везти задержанного в отдел, а сам, сильно занося протез и ставя его на пятку, — у него не было по колено левой ноги, — пешком отправился к себе домой.
Жил Бучма на Второй Митридатской улице, довольно высоко над прибрежной частью города, и пока взошел по каменным щербатым ступеням, останавливался раза три: култышка огнем горела. Доставая из почтового ящика у своей двери газеты, вдруг подумал: «Стой! Не этот ли Горобец летом двадцать шестого года подзалетел с утаенным золотом?»
Николай Макарович хорошо помнил то лето. Не однажды оно оживало в семейном разговоре. Да и люди, с которыми его тогда свел тот случай, давно уже, позабыв обиду, считали его своим другом и чуть ли не каждый год бывали у него в гостях.
Утром Бучма вызвал старика к себе в кабинет.
— Ну, как самочувствие, гражданин Горобец? Проспался?
— Проспался, — неохотно ответил тот.
От него попахивало больницей. Вид же он сейчас имел надменный и даже величественный. Пушистая, серебро пополам с ржавью, борода разделялась снизу надвое — ясно было, что он ее холит и бережет. Над выпуклыми суровыми глазами кустились и завивались на концах брови такого же светло-ржавого цвета. Он сидел на стуле, уперев руки в колени, и хоть с трудом, но все-таки узнавался в нем прежний Горобец, кряжистый, несуетливый мужик, который двадцать с лишком лет назад садился под конвоем красноармейцев в машину и, поправляя накинутый на литые плечи пиджак, спокойно отдавал своим домашним наказы по хозяйству.
— Срок у тебя редкостный, — кивнул Бучма на лежавшую перед ним бумагу. — Это что, по совокупности?
— По совокупности…
— А началось с золотишка?
Горобец поднял на начальника тяжелые, вздрагивающие глаза, с минуту его разглядывал не то удивленно, не то с усмешкой и опять опустил голову. Ничего не ответил.
— А меня ты узнаешь?
Судя по медлительному взгляду исподлобья, у него не было никакого желания узнавать.
— Ну, ладно, — сказал Бучма. — Что ты теперь собираешься делать? Родня у тебя какая-нибудь есть?
Покачал головой: никого.
Горько было на него смотреть. Глубокий старик. Отсидел — куда он теперь денется? Чем будет жить?
— Ты вот что. До вечера никуда не девайся, походи где-нибудь здесь — я кончу, пойдем ко мне домой. Потолкуем. Чего-нибудь, может, и надумаем.
Недоверчиво и строго глядели на Бучму выпуклые голубые глаза. Подергивались, выпытывали — чего тебе от меня надобно?
Спросил без усмешки:
— А выпить будет?
— Найдем.
Дома у Бучмы в эти дни не было ни души. Жена поехала в Москву к сыновьям, а гости с севера еще не нагрянули, и, пользуясь таким случаем, он затеял в квартире ремонт, начал перестилать на кухне полы, — так что гостя ему пришлось вести по разоренному полу, заваленному стружкой, досками, плинтусами.
— Сам плотничаешь? — оглядываясь на разорение, полюбопытствовал Горобец. — Гм, нанял бы кого…
Квартира Бучмы была из двух комнат в старом доме. Первая служила столовой и кабинетом. Посередине стоял обеденный стол под цветной клеенкой, а другой, письменный, с лампой-грибом и снарядной гильзой для карандашей, — у окна. На стенах висели вышивки, приданое жены. Во второй комнате виднелась никелированная кровать с шишками.
— Небогато живешь, — сказал Горобец. — Или получаешь мало?
— Детям помогаю — учатся, — пояснил Бучма.
По пути домой они зашли в магазин, купили колбасы и масла, и Николай Макарович быстро смастерил яичницу, а выпивка у него оставалась после недавних именин жены.
Гость с жадностью выпил. Сразу же налил себе вторую.
— Погоди, — сказал Бучма. — Не торопись. Ты помнишь Дениса Митрофанко?
— Дениса? Как не помнить, — хмуро отозвался гость.
— А его детей? — и Бучма с гордостью, будто о своих, повел разговор о Денисовых сыновьях и внуках. Есть среди них доктора, летчики, студенты. Широко разлетелись! На отцовской земле остался только старший сын Алексей Денисович. Живет он сейчас, правда, не на хуторе, а по соседству — в Высоковском, сажает лес на буграх…
…За стол они сели часов около восьми вечера, а когда Бучма спохватился, услышав на кухне сипенье водопроводного крана, будильник уже показывал полночь; в это время вода отключалась.
Стали укладываться. Гость долго ворочался на диване, шуршал простыней, мял подушку. Потом вдруг сказал:
— Дурак ты, начальник.
— Чего, чего? — не сразу дошло до Бучмы.
— Душно, говорю. И в головах низко. Найди-ка там еще чего-нибудь.
Бучма бросил ему вторую подушку, а сам сел на кровать и закурил.
Сна не было ни в одном глазу.