Работа Лины в горкоме началась с того, что ее послали за цветами. Это было задание из самых боевых — найти цветы, чтобы почтить память павших в Эльтигенском десанте. Завтра их останки со всех могил, разбросанных по побережью, снесут в одну, братскую, под обелиск. Город придет проститься. Будет митинг, троекратный залп, и от комсомола должны быть цветы. Без цветов нельзя. Но, господи боже мой, где их сейчас найдешь?
Сбежав со щербатого горкомовского крыльца, Лина остановилась в полной растерянности. Она глядела на халупы, кое-как приспособленные под жилье, с банками, вмазанными в окна вместо стекла, с крышами, покрытыми листами рваной жести, глядела на мертвые, обгорелые остовы домов, на кривые, горбатые, во все стороны разбегающиеся по развалинам тропинки и не знала, куда идти. Это был ее родной город. Она в нем жила до войны, помнила палисады, кусты сирени и пахучего желтого дрока — все, все переломала война. Но где-то ж они есть, цветы, во дворе какой-нибудь бабки на заводе Войкова или в Камыш-Буруне! Надо сходить на базар, порасспросить. С базара начинается в городе жизнь, там могут подсказать.
На нечаянную удачу Лина не рассчитывала, настроилась на беготню, помог же ей случай. Возле базара, шевелившегося серой массой на расчищенном пятачке у моря, она вдруг увидела невысокого мордатенького матроса в белой форменке: скрестив руки на груди, он плечом подпирал новый телеграфный столб, и губы его были сложены для высвистывания мирных мотивов. Матрос как матрос, только из-под бескозырки на бровь ему свешивалась маленькая, уже слегка привядшая кремовая розочка… Лина дернула его за рукав.
— Где взял? — спросила она, кивнув на цветок.
Матрос перестал свистеть, собранные дудочкой губы его заулыбались. Он смотрел на Лину, а рот его неудержимо разъезжался — разъехался до ушей, и тогда изящным округлым жестом он вынул из-под бескозырки розу и поднес ее Лине. После чего, не переставая улыбаться, крепко сжал Линин локоть.
— Но, но, только без рук, — сказала Лина. — Ишь, чего захотел! Ты до которого часа уволен?
— До двадцати ноль-ноль, — честно признался матрос. Приложив к уху запястье с часами, он вздохнул: — Бегут, бегут неумолимые секунды! На моих трофейных уже скоро двенадцать.
— Пошли, — сказала Лина.
— Пошли, — с готовностью откликнулся матрос. — А куда?
— То есть как это, куда? Ты комсомолец?
— Ну, допустим.
— Ну, а я инструктор горкома комсомола. Понял? Идем, покажешь мне, где ты слямзил эту розу. Нам нужны цветы для похорон.
Матрос заскучал. Он снова сложил губы дудочкой и, глядя мимо Лины, попробовал посвистать. Потом усмехнулся и посмотрел на нее — на мужской пиджак с подвернутыми рукавами, бывший отцовский, который она носила, стесняясь своей худобы, и на ее стоптанные туфли. Видимо, он не поверил, что она инструктор горкома. Лине пришлось сунуть ему под нос удостоверение. Тогда он вовсе скис и уныло объяснил, что розу не слямзил, а взял в кубрике своего дружка-связиста, у которого был в гостях утром, в Старом Карантине. Она могла бы и сама туда сходить, ей покажут. Но, когда, негодующе сверкнув глазами, Лина растолковала ему, что цветы нужны для погибших эльтигенцев, что завтра будет митинг на их братской могиле, матрос в одну секунду стал другим.
— Так бы сразу и сказала, — произнес он веско. — Идем!
Мимо дотов, дыбившихся кусками бетона на Приморском бульваре, мимо затопленной баржи и поклеванных пулями домиков Соляной они быстро пошагали к Старому Карантину. Лина едва поспевала. У нее слетела туфля. Она подхватила ее, на ходу, попрыгав на одной ноге, вытрясла песок и догнала матроса. В этот момент она вспомнила, как до войны отдыхала с отцом в Старом Карантине, в санатории металлургов, и там был большущий цветник или, как его тогда называли, сад-база. Ясно, эта розочка оттуда! Лине ничего не стоило самой найти дорогу к этому месту, но не хотелось лишаться компании симпатичного парня. Ничего, пусть поработает, — вон у него какой тесак висит на поясе, а руками обламывать розы — все руки исколешь.
— Ты чего смеешься? — подозрительно спросил матрос.
— А так! Смотрю, здорово вас кормят на флоте.
— Плавсостав, — с достоинством подтвердил он. — Ты думаешь, это я такой толстый? На, потрогай.
Он приостановился, нагнул к ней плечо, и она постучала по нему легонько своим кулачком, ткнула пальцем в живот, — действительно, тело матроса было твердое, сплошные бицепсы.
По пути выяснилось, что он успел повоевать под Новороссийском, имеет две награды — орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». Они у него в рундуке, привинчены к суконке. На белую форменку их цеплять не принято, да и в увольнение идешь, это же не на парад, всякое может случиться.
— Между прочим, — сказал он, — я видел Галину Петрову так же близко, как сейчас тебя. И даже ближе. Хочешь, верь, хочешь, прими за сказку: она меня перевязывала.
Матрос рассказал, что он хотел сам снять сапог на раненой ноге, но Галина его опередила — в один миг распахала ножом голенище. Он тогда застонал даже и чуть не заругался. Такие ладные были сапожки! А она посмеялась: «Не горюй, салага, новые выдадут!» Из-за этого словца, из-за салаги он кровно обиделся, — может, потому и вспомнил ее сразу, когда во флотской газете увидел ее портрет со звездой Героя на груди. Да, отважная была женщина, жаль, не уберегли ее в Эльтигене…
Разгоряченный собственным рассказом, он забыл показывать дорогу, и теперь вела его Лина — через старую крепость, по холмам, все выше и выше. И вдруг ударил ветром синий простор. Матрос прижал бескозырку. За глинистыми кручами далеко внизу летали чайки, во всю ширь пролива ходила неслышная, кое-где закипавшая барашками зыбь. А вокруг, среди кустов маслины и тамариска, валялись покореженные железные балки, расколотые слитки камня и кирпича, куски распавшихся фасадных колонн — все, что осталось от довоенного санатория металлургов… Поодаль, на взрытой бугристой земле вздрагивали под ветром редкие кусты одичалых роз.
Матрос глянул на Лину. Знать, у него с языка готово было сорваться: «Что же ты мне морочила голову?» Но он ничего не сказал. Не сказал, потому что, опустившись на корточки, Лина плакала.
Она сама не могла понять, отчего это на нее нашло. Наверное, стало жалко санатория, где в то довоенное лето с отцом так было хорошо, или выплеснулась через край тоска о людях, убитых в Эльтигене, — тоска из-за того, что у нее впереди жизнь и цветы, и море, и, может быть, любовь, а они все это отдали, ушли в небытие, и даже в рай не попадут, потому что нету никакого рая — один только прибрежный сырой песок, обнявший их неподвижные тела.
Матрос не мешал ей плакать, смотрел в море, крепко сжав в зубах ленту бескозырки, а Лина хлипала у него за спиной, маленькая, в отцовском пиджаке с подвернутыми рукавами.
Вечером по дороге из Старого Карантина в город медленно ехала осевшая на одно колесо телега, полная роз. Ее тащила понурая лошадь. Лина шла, держась за узду. Телегу и лошадь, старую фронтовую клячу, раздобыл матрос, и теперь Лина думала о нем, — беспокоилась, успеет ли он добежать в часть к назначенному сроку. Весь этот день стоял у нее перед глазами.
В кармане у Лины лежал окраец пайкового хлеба. Она разломила его пополам. Щекоча ладонь мягкими губами, лошадь подобрала крошки и по-человечьи вздохнула.