К книге
СветотеньСНАРУЖИ. У Алена
35%
СНАРУЖИ. У Алена
9

Когда вошла Ильза, Aдам Грос и Мария Корнетти[50] уже сидели за столиком. Все принялись здороваться, обниматься, хлопать друг друга по плечам. Раньше Ильза не выносила Гроса: на сцене он был чудовищно претенциозен, неестественные жесты, вытаращенные глаза… К тому же не чужд закулисных войн: девять лет назад, когда ставили «Тассо» в берлинском Немецком Театре, он начисто отказался удостоить Марию Эрлих и пары слов, смотрел на нее как на пустое место. Но теперь, когда все они торчали в Париже, и только Эрлих играла в Театре Шиллера в нацистской пьесе Арнольта Броннена, та история смотрелась совсем иначе, и, к удивлению Ильзы, ее сердце радостно забилось, когда Грос вскочил, обнял ее и воскликнул «О, так ты жива!», хотя до тех пор они были на вы.

На радостях Ильза обняла даже костлявую Корнетти. Бедняге наверняка несладко приходилось. Кому здесь нужна была немолодая гамбургская кинорецензентка, к тому же не знающая французского?

Ильза, увы, французского тоже не знала. По крайней мере, не знала достаточно, чтобы произнести хоть одну реплику без акцента. Иногда ей доставались маленькие роли, но только немые или такие, где от нее требовалось извергать исковерканные ругательства и угрозы. На прошлой неделе она играла в детективе Рене Кастена наемную убийцу-китаянку. Ее лицо покрыли толстым слоем грима, веки оттянули к вискам, в одной сцене ей надо было шипеть и скалить зубы, в другой переругиваться на вымышленном китайском с Фредом Кранцлером из Ахенского городского театра, тоже крашеным под азиата, и благодаря этому ангажементу ей хотя бы до конца месяца можно было не беспокоиться о квартплате. Платить за жилье было нелегко, а тут еще и приходилось помогать бывшему мужу: тот со своей новой женой застрял в Руане без выездной визы, и оба не зарабатывали ни су.

Ей недавно повезло, рассказывала Корнетти, с наслаждением затягиваясь сигарой: шикарная дама из третьего арондисмана наняла ее преподавать немецкий, этого хватает на существование. Мадам вечно задает вопросы про Гете, о котором Корнетти мало что знает — но голь на выдумки хитра, чего только не расскажешь о почтенном поэте, когда жизнь заставит.

Вошел писатель Карл Цукмайер[51] в сопровождении маленького, худощавого мужчины и высокой женщины. Он представил их: коллеги Вальтер Меринг[52] и Херта Паули[53], тоже здесь проездом. Все трое осматривались отсутствующим взглядом беженцев, привыкших ощущать себя не вполне там, где находятся, видеть в окружающем мире плохо сколоченные декорации, которые нет смысла запоминать.

Впрочем, в «Буа де ля бьер»[54] смотреть и правда было не на что. Темный зал, лужи на полу, стойка c зарубками — хозяин бара, Ален, утверждал, что их оставил сам Рембо, и после полуночи в это уже верилось — и три столика, задний из которых, где они как раз сидели, шатался немного сильнее остальных. Они часто приходили сюда: Ален наливал в кредит, и здесь можно было скрыться от одиночества, найти с кем поговорить.

Цукмайер, которого все называли Цук, как всегда вел себя шумно, хлопнул Гроса по плечу, положил лапу на тонкую руку Ильзы и громко потребовал вина, он первый ставит!

Меринг сказал, что надеется попасть в Швейцарию.

— Там же не любят евреев, — сказал Грос. — И беженцев из Германии не публикуют. Потому что они пишут лучше швейцарцев. Правительство считает это фактом.

— Не без причины.

— Ну или надо быть Томасом Манном. Для него сделали исключение.

— Я думала, Манн в Америке.

— Нет, на юге Франции. Мне Верфель написал, он сейчас в той же деревне.

— Но если будет война…

— Обязательно будет!

— Да не будет войны!

— …Швейцарию сразу завоюют, или она сама сдастся. Только Франция в безопасности!

— В это я тоже больше не верю, — сказал Цук. — Мы с Алисой уезжаем в Америку.

— У тебя есть виза?

— Да. Еле выцарапали аффидевит. Теперь выберемся наконец отсюда.

Подошел Ален, Меринг обратился к нему на французском, Ален ответил, Меринг и Херта Паули рассмеялись, другим оставалось только непонимающе переглядываться. Потом Цук спросил, нет ли новостей о тех и этих, и некоторое время все говорили о рассеянных по свету друзьях, и только потом, когда было выпито достаточно, смогли заговорить о погибших: об избитом до смерти в лагере Карле фон Осецком, о Тухольском, принявшим в Швеции яд, о Кестнере[55], который был жив, но почему-то остался в Берлине, и никто не знал, на свободе ли он. Грос сказал, что получил от него странное письмо, полное причудливых иносказаний из-за цензуры; совершенно непонятно, что он, собственно, хотел сообщить.

Вошли мужчина и женщина. Он — полный, в очках — тепло и широко улыбнулся, и все принялись вставать, хлопать его по рукам и плечам, а Цук даже приветливо взъерошил ему волосы. Женщине же, казалось, было не по себе.

— Кто это? — спросила Ильза у Марии Корнетти.

— Ты не знаешь Пабста?

— Причем тут папство?

— Пабста! Г. В. Пабст, режиссер. — Она сразу же повернулась к нему. — Г.В., это Ильза Хохфельд, из Театра Шиллера.

— Да я же вас знаю! — воскликнул Пабст, пока сдвигали стулья. — Много лет вами восхищаюсь!

Это было лестно, но несколько странно: если он действительно ей восхищался, почему ни разу не пригласил сниматься?

— Я вас видел в «Преступниках», — продолжил Пабст. — Кстати, вы не знаете, где сейчас Фердинанд Брукнер?[56]

— В Америке. Он из везучих.

Почему-то Пабсту не понравился этот ответ, он резко отвернулся и заговорил с Цуком про какую-то придуманную ими вместе идею фильма, из которой, очевидно, ничего не вышло, как ничего не выходит из большинства идей. Это было не особенно интересно, и Ильза спросила Корнетти, как могло получиться, что человек, снявший фильмы по Ведекинду и Брехту, сидел в «Буа де ля бьер». Почему он здесь, а не в Голливуде?

— Брехта при нем лучше не упоминай. Они судились. Брехт подал иск, потому что в ленте не использовали его сценарий.

— Брехт написал сценарий?

— В том-то и штука, что нет, поэтому и не использовали.

— Он подал на них в суд, потому что они не использовали сценарий, который он не написал?

— Именно.

— И что, выиграл?

— Представь себе, нет. — Корнетти улыбнулась своей самой ехидной улыбкой и прикурила новую сигару от окурка старой. — Фильм, кстати, лучше пьесы. Неужели ты не знаешь об этой истории? Ты что, не читала мои статьи?

— Некоторые читала.

— Надо все мои статьи читать, иначе погрязнешь в болоте отупения.

— Шучу, шучу, — сказала Ильза, взяла морщинистую руку Корнетти и поцеловала. — Мы все читаем каждое твое слово.

— Это правда, — сказала Херта Паули. — Хотя мы часто с вами не согласны.

— Что еще за глупости? Кто со мной не согласен, тот глубоко ошибается!

— Ну, например, ваш упрек в адрес Фрица Ланга, что «М» — профашистский фильм. Вы же не можете —

— Еще как могу!

— Что там насчет Ланга? — спросил Пабст, вдруг снова обернувшись к ним.

— Преступники-дегенераты преследуют юных немецких дев, — сказала Корнетти. — Полиция демократического государства ничего не может поделать, она слишком законопослушна, и кто спасает ситуацию? Безжалостные люди в кожаных пальто. И когда им удается поймать преступника, они не передают его в руки правосудия, а ликвидируют. Так в фильме и говорится. Ликвидируют.

— Это же такое критическое предчувствие, — сказала Ильза.

— Ну уж и критическое. Ты знаешь, что его верная супруга и по совместительству сценаристка вступила в партию?

— Ну уж и верная, — сказал Грос.

— Этого мы не можем утверждать наверняка, — сказал Цук. — Что вступила, я имею в виду. Насчет верности мы все в курсе. Но насчет партии — это лишь слухи. Нельзя же сразу бросаться подозревать друг друга. У нас, спасшихся, есть долг перед теми, кто еще живет в аду…

— В кромешной тьме, — сказал Меринг.

— Среди останков нашей издохшей родины, — сказала Херта Паули.

— …не исходить из худшего. Это наш долг перед ними.

— Внимание! — сказал Меринг. — Тишина. Навострите уши. — И своим высоким, металлическим голосом он принялся декламировать:

Забудь о всяком старом ориентире! Тоску по дому прочь, как зуб больной! Не все то золото, что бляхи на мундире. Моральный компас ждет на арретире[57]; фашисты брызжут ядом и слюной! Всю свою родину — не скажем фатерлянд — свою любовь, а также свой талант в своей котомке, в шагах негромких всегда с собою носит эмигрант[58].

Он умолк. Все захлопали, Меринг чуть поклонился.

— А что, собственно, такое арретир? — спросила Мария Корнетти.

— Это технический термин.

— Так всегда говорят, когда выдумали слово ради рифмы. Технический термин, значит?

— Возьмите и проверьте!

— Как?

— Я разве виноват, что вы не возите с собой словарь технических терминов?

— А вы, герр Пабст? — спросила Ильза. — Вы тоже пытаетесь попасть в Америку?

— Мы только что оттуда, — сказала его жена.

Все изумленно уставились на нее.

— Вы шутите, — сказала Мария Корнетти. — Правда же? Скажите, что вы шутите!

Жена Пабста посмотрела на мужа, он ответил ей коротким взглядом, она уставилась в стол и принялась молча теребить прядь волос.

— Там очень тяжело было, — сказал Пабст. — Мне навязали ужасный сценарий. Не дали выбрать актеров, в съемки все время вмешивался человек со студии. Прямо лез решать, где будет стоять камера, и оператор слушал не меня, а его! А потом даже финальный монтаж мне сделать не дали. А вы же знаете, наверное, как я работаю, монтаж — моя сильная сторона, я почти любую ленту могу спасти, если только… Ну вот, фильм вышел, провалился, конечно, и я же им еще виноват! Там о человеке судят только по последнему фильму, новый мне просто не дали бы снять. Так и сказали: может быть, удастся найти для вас место ассистента. Поймите, при всей скромности, не могу я снова становиться ассистентом! Я все же не готов еще забыть, кто я такой.

— А тут как раз пришло предложение из Франции, — сказала его жена.

— Когда съемки?

— Их отменили.

Несколько секунд царила тишина.

— Или вот можно фермером стать, — сказал Цук. — Арендовать хижину, выращивать кукурузу, овес какой-нибудь, как-то выживать. Вряд ли это так уж трудно.

— Я урбанист, дитя асфальта, — сказал Меринг. — Я ничего выращивать не буду.

— Придется вернуться в Америку, — сказал Пабст. — Что уж поделать. Кто-нибудь поможет, Грета Гарбо или… Луиза Брукс. У меня есть проекты, от которых они не смогут отказаться. Например: лайнер посреди океана, и вдруг приходит радиограмма…

Идею его Ильза слушать не стала. Когда режиссеры описывают свои проекты, всегда скукота страшная. Вместо этого она наблюдала за женой Пабста, побледневшей, не просто погруженной в себя, а будто утонувшей в себе. Она молча шевелила губами, потом на секунду улыбнулась неуверенно и печально, словно пытаясь сделать хорошую мину при плохой, просто ужасной игре.

— …но это недоразумение, — говорил Пабст. — Ошибочная радиограмма, и вот им всем приходится делать вид, что ничего не случилось. Хорошо ведь, правда?

Все принялись кивать и издавать одобрительные звуки: когда время к ночи и человек делится идеей, она непременно всем нравится, иначе просто неприлично.

Ильза сидела и вспоминала, что слышала о Пабсте: что он почти не обращал внимания на сценарий, а импровизировал, изобретал целые сцены прямо на съемочной площадке, меняя планы, как играющий ребенок. Что актеры его любили, потому что он умел выжать из них максимум, никогда не повышая голоса. Последнее, впрочем, она слышала и о Любиче, а пару раз и о Мурнау, только не о Ланге, конечно — всем было известно, что он наводил страх и ужас во время съемок, и Ильза могла это подтвердить на собственном опыте с тех пор, как сыграла эпизодическую роль в «Женщине на луне»[59]. Это был один из кошмарнейших дней в ее жизни.

Когда она снова прислушалась к разговору, Меринг, Цук и Корнетти спорили о вероятности войны. Кто-то заказал еще вина на всех — которая это была бутылка? пятая? — и хотя они говорили все громче, понимать их было все труднее. Один сказал «Мажино», другой «Петен», третий «Бриан», а Мария Корнетти развивала ужасно сложную теорию о том, что Франция пожертвует Чехословакией, и эта жертва как раз и заставит Гитлера понять, что дальше ему хода не будет. При этом она стучала одной рукой по столу, а другой размахивала, держа в ней сигару, серый чад которой смешивался с зеленоватым дымом сигарет Меринга.

Тут наступил неизбежный момент. Ален снова стоял у их столика, теперь была ее очередь, и Ильза заказала вина на всех. После этого ей уже все было неважно, и тогда она спросила Пабста, почему он ни разу не позвал ее сниматься.

Он некоторое время смотрел на нее, а потом сказал, что не располагал ролью, подходящей к ее специфическому дарованию, а кроме того, ему думается, что место ей на театральной сцене, где живет истинное искусство, а не в индустриализованном хаосе кинематографа.

Ильзе было непонятно, оскорбил он ее или сделал комплимент. Чтобы сменить тему, она спросила, на какое число у них билеты обратно в Нью-Йорк, но ответа опять не поняла — на этот раз потому, что он пробормотал что-то неразборчивое. У них еще здесь дела, сказала его жена, в Базеле надо снять деньги на путешествие и потом навестить свекровь в Штирии, чувствует она себя весьма не очень — наверное, предстоит прощаться навсегда.

Каждый день, перебил Меринг, тоже успевший немало выпить, мы теперь каждый божий день прощаемся, и каждое прощание навсегда, такова уж суть времени, если тебе больше тридцати, а Мария Корнетти сказала, что предпочитает без крайней необходимости не общаться с людьми, использующими обороты вроде «суть времени», а Меринг спросил, не утверждает ли она, будто время не обладает сутью, а она сказала, что время иллюзорно, а Херта Паули сказала, но это же буддизм, а Цук несколько раз стукнул по столу, что должно было выражать согласие, а также демонстрировать его энергию и темперамент, а Мария Корнетти сказала, что совершенно не обязательно называть правду буддизмом лишь потому, что Будда тоже ее упоминал — названия нужны только ошибочным убеждениям; и все это происходило так быстро и путанно, что Ильза совсем забыла вопрос, который только что хотела задать. У нее кружилась голова, все вокруг качалось, наверное, еще и оттого, что Цук снова колотил по столу.

— Простите, — сказал Адам Грос. Он говорил негромко, но в его голосе было что-то такое, что все замолчали. — Простите, вы сказали «Штирия»?

Жена Пабста кивнула.

— Штирия — это в Австрии.

— Да.

— Вы собираетесь в Остмарк?[60]

— Нам нужно в Тилльмич. Маленькая деревенька. У нас там дом, что-то вроде усадьбы. Там мать Вильгельма.

И тут Ильза вспомнила, какой вопрос хотела задать Пабсту:

— Скажите, когда вы говорили о моем специфическом даровании, что именно вы —

— Ехать в Австрию?! — воскликнул Цук. — Ты с ума сошел?

— Мать прислала телеграмму. Пишет, чтобы я немедленно приезжал. Ты бы что на моем месте делал?

— Я знаю, что я бы делал, — сказал Меринг. — Спасшись от нацистов, я бы не возвращался к ним в руки. Ни за что. Ваша мать наверняка тоже этого не хотела бы.

— С чего вы решили, что не хотела бы? Именно что хотела бы! Прислала телеграмму: «приезжай скорее»! Не вижу здесь простора для разночтений.

— Но вы еврей!

— Вовсе нет. Ни одного еврея в роду. У нацистской швали нет ни малейшего повода меня трогать.

— Как будто им нужен повод!

— Съездим туда и сразу вернемся, а потом на ближайший корабль в Нью-Йорк, там и увидимся.

Разговор заглох. Настал один из тех моментов, когда кажется, что все сказано, что настоящее исчерпано и осталось только угрожающее будущее. Стрелки показывали половину второго, и впереди не было ничего, кроме бледных часов раннего утра. Все они, не знакомые в сущности друг с другом люди, знали, что никогда не встретятся больше в этой случайной компании; кому-то повезет, а остальные сгинут.

Так и случилось. Цук стал фермером в Вермонте, Вильгельм и Гертруда Пабст отправились в рейх, Вальтеру Мерингу и Херте Паули удалось добраться до Америки, а Адам Грос застрелился в Марселе, когда кончилась его транзитная виза. Ильза Хохфельд вместе со своим бывшим мужем и его новой женой смогла перебраться через Пиренеи и попала в лагерь в Испании, где ее держали до конца войны, после чего она вернулась в Германию и играла эпизодические роли в бременском театре. Марию Корнетти, еще более костлявую, уже не курящую, потому что у нее закончились сигары, схватили в сарае под Кабриесом, где она пряталась. Ее погрузили в скотный вагон, отвезли на восток и убили в газовой камере в Майданеке.

На часах в «Буа де ля бьер» была теперь половина третьего. Они молча смотрели друг на друга, слушая, как шумят за другими столиками. А потом, словно по чьей-то команде, все одновременно встали и разошлись, направляясь каждый в свою комнатушку со скрипучими стульями и жестким матрасом.

Поднявшись вслед за Пабстом по трем обшарпанным ступенькам из подвала на улицу, Ильза в последний раз набралась смелости и спросила, что именно он имел в виду под ее специфическим дарованием. Но ей так и не суждено было узнать ответ — Пабст слишком глубоко ушел в себя, а может быть, просто слишком много выпил.

Предыдущая главаГлава 9 из 26Следующая глава