К книге
СветотеньСНАРУЖИ. Павлины
19%
СНАРУЖИ. Павлины
5

Она заставила его прождать сорок пять минут; не потому, что была занята, а потому, что поступала так со всеми посетителями. Все это время она стояла у окна и смотрела, как по саду разгуливают пестрые птицы. Когда-то садовник рассказывал ей, как они все называются, но хорошей памятью она никогда не отличалась, во время съемок рядом с камерой обычно кто-то стоял и держал табличку, на которой крупными буквами был написан ее текст. Отсюда и ее беспокойно ищущий взгляд, так загадочно выглядевший на экране.

Ее интерес к декоративным птицам объяснялся тем, что вообще-то ей следовало бы читать сценарии. Каждый день приходили новые — с рекомендациями, с мольбами, с заклинаниями. Кто бы ни писал в этом городе сценарий, он неизменно, вопреки всякой вероятности надеялся, что она прочтет его и согласится сыграть главную роль.

К собственному удивлению она предвкушала встречу с ним. Она бросила взгляд в зеркало: простое коричневое шелковое платье, босые ноги, никакой косметики, гладкие волосы падают на плечи. Проверила лицо: черты были неподвижны, лишены выражения, как и было нужно. Она выдохнула и открыла дверь в комнату.

Здесь, как всегда, был прохладный полумрак. Из мебели только диван, мраморный столик, на котором уже больше года лежал один и тот же роман Руперта Вустера, и низкое кресло с очень прямой спинкой. Кресло, конечно, предназначалось ей. Почти все посетители понимали это инстинктивно, очень редко кто-то садился сюда, а не на диван. В таких случаях она вскоре ссылалась на головную боль и уходила; больше дурака в дом не пускали.

Разумеется, Пабст сидел на диване. Сидел, нагнувшись вперед, локти на коленях, очки на кончике носа, в уголке рта незажженная сигарета: дворецкий просил каждого посетителя не курить.

Он поднял взгляд. Занавески в приемной были задернуты, а комната за ее спиной залита светом, так что он видел только силуэт. Она всегда так делала, позволяла разглядеть себя, только когда глаза привыкнут к свету.

Он посмотрел на нее и улыбнулся той самой широкой, но прохладной улыбкой, которую она так хорошо помнила, улыбкой Пабста. В то же время он откинулся назад и на мгновение зажмурился, будто ослепленный светом. Открыл глаза, встал.

— Mon pape[25], — сказала она и протянула руку. Безупречным жестом, выученным в венской танцевальной школе еще при кайзере, он взял ее ладонь и наклонил голову, обозначая поцелуй, но не касаясь руки губами. Она с улыбкой наметила тень книксена.

— Грета, — сказал он, — другой… любой другой я сказал бы: вы все хорошеете! Но не вам.

— Не мне?

— Слишком очевидно. Банальнейшая констатация факта. Все равно что назвать дождь мокрым или Северное море холодным.

Она опустила голову, словно из благодарности, хотя благодарить было не за что, он говорил правду: она действительно была прекраснейшей женщиной в мире, и все это знали. Именно это и осложняло ей жизнь. Все в ее присутствии вели себя испуганно, сконфуженно, нервно, женщины не менее, чем мужчины. Столько красоты трудно вынести, что-то сгорало в людях вокруг нее, она будто несла проклятье. Иногда ей казалось, что скоро ей придется укрыться от мира. Останется только сидеть у окна и смотреть на птиц.

— Я слышала, вы сняли фильм?

— А Modern Hero, — тихо ответил он.

— Кто в главной роли? — Она опустилась в свое кресло. Он снова сел на диван, так бережно, несмотря на свой вес, что пружины не скрипнули. Этот грузный мужчина всегда обладал грацией.

— Джин Мьюр, — сказал он, и его глаза блеснули: разумеется, он понимал, что она спрашивала не о мужской главной роли.

— А меня почему не спросили, mon pape?

— Разве были шансы, что вы согласитесь?

— Неужели я могу вам отказать.

Оба знали, что может. Но он наклонил голову, будто верит. «Я никогда не посмел бы вам такое предложить. Жалкий сценарий, ничтожный бюджет, и продюсер вечно вмешивался. Представьте себе, диктовал мне точку съемки! Мне, человеку, который — вы ведь знаете, я не преувеличу, если скажу, что я один из изобретателей искусства подвижной камеры. А потом он еще и вмешивался в монтаж. Но по крайней мере happy end я им испортил. Современного героя бросает жена, и он возвращается к матери».

Она рассмеялась.

— Да еще и Ричард Бартельмес! И зачем он подался в актеры? Вы знаете, я умею выводить актеров на высший уровень, Грета. Но не таких, как он.

— С ним тоже пришлось вертеть ручку быстрее?

Тогда, в первые дни съемки в Берлине, она будто окоченела от волнения. Все было таким чужим — этот ледяной павильон в бывшем ангаре для дирижаблей[26], яркий свет софитов… Режиссер и оператор пришли в толстых пальто, а она дрожала в своем платье из креп-жоржета с глубоким вырезом; но еще хуже холода была сценическая лихорадка, страх, неуют в собственном промерзшем тонком теле. И тогда он придумал, чтобы оператор быстрее вертел ручку всякий раз, когда снималось ее лицо. Получался воистину волшебный фокус: на крупном плане в замедленной съемке мерцала загадочная, многозначная игра мимики, от которой невозможно было оторвать взгляд. В следующих ее фильмах по ее распоряжению делали так же.

— Бартельмесу ничто не поможет, поверьте мне. Ни ручка камеры, ни метод Станиславского. Я никогда не повышаю голос на съемках, но на него несколько раз чуть не накричал.

— Почему же Пабст снизошел до такого фильма?

— Потому что Пабст беженец. Без родины и без надежды.

— Может быть и без родины, но без надежды? Мы ведь давно знакомы. Надежды и планы у Пабста всегда найдутся.

— Покуда у него есть друзья.

— Надеюсь, я вхожу в их число?

— Грета, что я вам друг, вы прекрасно знаете. И, надеюсь, не зря тешу себя надеждой, что и вы не утратили ко мне дружеских чувств?

Она с улыбкой кивнула, ощущая гордость, что поняла по-немецки такую сложную фразу. Конечно, он пришел к ней, потому что чего-то от нее хотел. Это ее не удивляло. Все всегда чего-то хотели. Так люди устроены.

— У меня есть идея, — сказал он. — Богачи и бедняки на океанском лайнере, салон, оркестр, изысканные нравы, чай с пирожными, ликеры — и вдруг радиограмма: объявлена война!

— Очередной военный фильм?

— Нет. И да. Но скорее все же нет. Радиограмма ложная. Но на лайнере действительно разыгрывается война. Пассажиры сражаются друг с другом, объединяются в группы, вооружаются, может быть, кто-то даже гибнет, а может, нет, здесь важно не перегнуть палку. Надо будет подумать. А потом выясняется, что все это ошибка. Иллюзия. И тогда — это самое важное, Грета! — все снова начинают играть дешевую комедию цивилизации. Как будто ничего не произошло.

Она пару секунд помолчала. Потом сказала: «Это хорошо».

— Вы согласны?

— Это не мой фильм.

— Если его буду снимать я, это будет ваш фильм.

— Это фильм для актерского ансамбля. Фильм Пабста. Не фильм Гарбо.

— Вы не доверяете человеку, который открыл ваш талант?

Она с любопытством посмотрела на него. Теперь все же стало заметно, как он волнуется. Он взял со стола Вустера, не глядя пролистал, положил обратно.

— Вы открыли мой талант, это правда. Но это открытие прославило и вас. А потом вы открыли Луизу Брукс, и она вас прославила еще больше. Почему бы не спросить ее?

Он опустил голову, поправил очки, вынул изо рта незажженную сигарету и сунул ее в нагрудный карман. Ей было жаль так говорить с ним, но опыт научил ее: режиссеры не принимают мягкого отказа, просто потому, что люди, готовые принять мягкий отказ, не становятся режиссерами.

— Я напишу роль для вас. Дама из высшего света, в которой призрак войны открывает сумасшедшую, кровожадную женщину, невероятно опасную. Вы прекрасно сыграете безумие, Грета, у вас подходящий темперамент. Вместе мы создадим незабываемый фильм. Второй раз.

Она встала и подошла к окну. Через щель между занавесками видно было, как пальма дрожит на ветру. Как сейчас должно быть хорошо на море! Ведь она как будто могла бы взять и поехать на пляж, вбежать в прибой, отдаться на волю волн. Но на самом деле, конечно, нет: собрались бы люди, появились бы репортеры с камерами, и на следующий день заголовки в газетах, Garbo spotted on a beach[27].

А может, согласиться? Сняться в его фильме. Кажется, он не разучился снимать; постарел, но еще не старик. И ведь действительно своей славой она обязана ему.

Он научил ее работать над ролью. Не надо жестов, говорил он, и лицо пусть будет почти неподвижным, не играй. Страдание этой девушки — это не что-то, что ты чувствуешь, не что-то, о чем ты знаешь, это все твое существо, твое дыхание. И все же ты сопротивляешься, страдание не поглощает тебя целиком, ты ищешь выход. Когда жизнь сломает тебя, ты сдашься, но это еще впереди. Он сказал ей это так проникновенно; она и не думала, что на съемках так бывает. Совсем недавно кинематограф был зрелищем: вращающие глазами злодеи, ковбои с пистолетами, рыцарские поединки, привидения в ночи и погони полицейских за клоунами. Но Пабст говорил о фильме как о театре, как о литературе, как о настоящем искусстве. Не думай о камере, лучше всего вообще не думай. Я уже сделал все необходимое: я взял тебя на эту роль.

Он объяснял ей это на второй день съемок, они стояли перед ее гримеркой, и видя, как она дрожит от холода в тонком платье, он обнял ее за плечи. Хотя ему еще не было сорока, жест был отеческим, и все же она сразу вспомнила: когда играешь главную роль, принято заводить роман с режиссером. Правда, она давно знала, что мужчины ее мало привлекали. Они занимали много места и шумели, редко хорошо пахли, их щетина кололась, а слишком много выпив, что случалось почти всегда, они краснели и потели.

Не снимая руки с ее плеча, он провел ее на другой конец павильона, где в точности, дом в дом, был реконструирован венский Мельхиоров переулок, и тихо пригласил к себе домой на ужин в тот же день, и она молча кивнула. Вечером он прислал за ней шофера. Она вышла к машине, но прежде, чем сесть в нее, ей пришлось извиниться и забежать обратно домой, где ее вырвало.

Однако когда она поднялась на четвертый этаж холодного дома в Шарлоттенбурге, ей открыла дверь его молодая жена, обняла ее и сказала: да, Вильгельм не обманул, и вправду самая красивая женщина в мире! Чешская повариха подала кнедлики, а через полчаса зашел шурин с женой, и все время на диване сидела няня и качала лысого как старик младенца, иногда шевелившего губами во сне. После кнедликов ели яблочный штрудель с ванильным соусом и пили десертное вино, а на прощание он поцеловал ей руку и сказал, что когда-нибудь ее станут называть «божественная». Так и случилось.

Но сейчас все это было ни при чем. Судьба поставила ее в такое положение, что она не могла позволить себе сентиментальность.

— Это не мой фильм, — повторила она.

Он помолчал, потом сказал: «Вы же понимаете, что я не мог не спросить вас».

— Конечно.

— У меня на родине ад. До нас доносятся только крики, как из кошмарного сна. Моя мать еще там. Мне нужна работа в Америке, но через месяц вый-дет A Modern Hero, и провалится.

— Может быть, и нет.

— Безусловно да. Я знаю. После этого мне рассчитывать будет не на что.

В этом он прав, увы, подумала она. Провалов иммигрантам не прощают.

— Вы слишком пессимистичны. Провалится, так снимете новый. Карты беспрерывно тасуются заново. Вы великий Пабст. Вас всегда будут счастливы пригласить на работу.

Он посмотрел на носки своих ботинок, помолчал и произнес: «Если бы я мог в это верить…»

Она подавила вздох. При всей симпатии: Пабст решительно загостился. «По крайней мере вы спаслись оттуда. Это главное».

Он встал. «Спасибо за ваше драгоценное время. Вы столько подарили миру в целом, что никто в отдельности не может иметь к вам притязания сверх этого».

Он протянул к ней обе руки. Несколько растерянно, не понимая, комплимент или выговор ей только что сделали, она накрыла его ладони своими. Он наклонился и все так же безупречно условно приложился к ее руке. Ей вспомнилось, как она впервые увидела «Безрадостный переулок». Тогда она вновь поняла, насколько истинным художником был этот вежливый, отстраненный человек. Она сразу почувствовала, что никогда не забудет сцену, где мясник настойчиво требует от девушки, которую она играла, любовных услуг в ответ на свой товар: ее невинность, постепенное понимание, немое отчаяние, его холодная гнусная жадность… Так выглядело зло, это было лицо зла, не актер Вернер Краус, а воплощенная человеческая мерзость, глядящая прямо в камеру. И действительно, она не забыла эту сцену, и хорошо, что не забыла, потому что после этого никто ее не видел, ее вырезала цензура, все ленты в прокате были искалечены.

Он молча вышел. Тихо прикрыл дверь.

Она раздвинула занавески. Прошла минута, и она увидела, как он в сопровождении дворецкого проходит по саду. Он вытащил из нагрудного кармана все ту же измусоленную сигарету, сунул ее на ходу в рот, достал зажигалку, закурил. Режиссер и дворецкий широким кругом обошли павлина, распускавшего хвост. Его перья сияли на солнце, бессмысленно и грандиозно.

Она села, прикрыла глаза. Раньше ее очень взволновала бы эта встреча. Ей нетрудно было представить себе, как тяжело быть богом или архангелом и вечно слышать доносящиеся из бездны молитвы. Любую отдельную можно было бы исполнить, но когда их так много, остается только не исполнять ни одной.

Как бы ей хотелось исчезнуть. Медленно отойти в тень и раствориться. Иногда ей снилось, что она выходит на улицу, и никто ее не узнает, никто не оборачивается. Она часто представляла себе, как приходит куда-нибудь, скажем, в прачечную, будто обычный человек. Представляла, как сдает одежду и что при этом чувствует.

— Поосторожнее, пожалуйста, материал деликатный! — Или что там говорят в прачечной.

И прачка — она ее воображала маленькой, пухлой, дружелюбной — послюнила бы карандаш и заполнила бы какую-то бумажку, наверняка ведь что-то нужно заполнять, она не знала точно, она никогда в жизни не была в прачечной. А так как в этой бумажке нужно было бы указать заказчика, то она представляла себе, — и тут у нее захватывало дух, — как прачка спокойно смотрит ей в лицо и спрашивает ее фамилию.

Предыдущая главаГлава 5 из 26Следующая глава