Такого великолепного восхода Пабст давно не видел. Над горизонтом словно тянулись застывшие языки пламени, ледники сверкали, в высоте парили огненные обрывки облаков — а уже через минуту влажные от росы поляны засияли в ослепительном утреннем свете.
Здесь, значит, она собирается изображать Испанию — в Баварии, в Крюне. По ее заказу построили целую деревню из фанеры. Денег тут не считали: белые стены, мавританские балконы, над ними, якобы вдалеке, картонные очертания величественного замка. Он мог бы все это намного дешевле обеспечить в студии, но она непременно хотела, чтобы был естественный свет, а баварские горы, по ее мнению, ничем не отличались от Сьерра-Мадре.
Он прибыл прошлым вечером, спал беспокойно, в полпятого утра был разбужен и смотрел, как операторы и реквизиторы устанавливают оборудование. Удивительно, но статисты, которые обычно прибывают последними, были уже на месте: человек тридцать переступали с ноги на ногу и дышали себе на ладони от холода. Должно быть, они приехали еще затемно.
Согласно съемочному плану, сегодня первой шла сцена танцев. Это его не удивляло. Танцы, как она не уставала повторять в интервью глянцевым журналам — ее истинное призвание! Уже и тогда, на леднике, она непременно хотела танцевать. Фанк чуть было не согласился, но Пабсту удалось отбиться.
Он не хотел быть здесь. Все его мысли были заняты «Комедиантами», фильмом, который он несколько недель назад доснял в студии под Мюнхеном. Теперь его ждал монтаж.
Гриффит и Ланг лучше него умели строить кадр, а Рейнхардт безусловно лучше работал с актерами, но в монтаже Пабст не знал себе равных. В идеале весь фильм был одним непрерывным движением, каждый план связан со следующим: если мяч катится слева направо, то в следующем кадре движение продолжает автомобиль, или жест руки, или входящий человек. Если кто-то смотрит вверх, то в следующем кадре что-то поднимается к небу. Камере нельзя поворачиваться без повода, она должна следовать за движением. И вот ты сидишь часами над кусочками целлулоида и ломаешь себе голову, как не прервать течение. Эту мозаику можно было складывать бесконечно; иногда нужного плана среди отснятых кадров просто не было — и все же из хаоса материала, собранного в течение долгого времени во многих местах и при самых странных обстоятельствах, требовалось составить нечто, производящее впечатление безусловного единства.
Но вместо всего этого он торчал здесь, в этой несчастной деревне, далеко от своей настоящей работы. Он огляделся. В паре шагов от него сидел полноватый молодой человек с залысиной и умными глазами, задумчиво выпуская в воздух серый дым.
— Для меня сигареты не найдется?
Тот посмотрел на Пабста, будто его что-то забавляло, встал, подошел, протянул латунный портсигар, щелкнул зажигалкой. Пабст вытащил сигарету, поднес ее к огню и представился.
— Я вас знаю, разумеется, — ответил молодой человек. — А я Франц Вильцек, ассистент оператора. Вчера все тут успокоиться не могли, когда услышали, что сам Пабст приедет, сам Пабст поможет ей ставить фильм!
— Я сделаю, что в моих силах.
Пару секунд они, улыбаясь, смотрели, как поднимается дым. Не было сказано ничего опасного, и все же они друг друга поняли.
— Я ассистирую Альберту Бенитцу[88], — сказал Вильцек. — Уже полгода. Мне повезло: моего предшественника он вышвырнул. Хоть научусь чему-то. Он же лучший оператор Германии.
Пабст наклонил голову.
— Ну, по крайней мере, не худший.
Пабст улыбнулся.
— Во всяком случае, оператор, быстро меняющий ассистентов. Он человек вспыльчивый, на счастье мне и тем, кто будет работать после меня. Легко получить место, что радует, и легко его потерять, что через некоторое время радует не меньше.
— А до этого вы что делали?
— Учился на кинематографическом факультете у Харлана[89].
— Харлан дело знает, — задумчиво сказал Пабст. На этот раз он не улыбался, потому что говорил всерьез: Харлан был весьма талантлив.
— Профессор Харлан меня порекомендовал Бенитцу. Что я могу сказать: лучше тут, чем на фронте.
— Вы полагаете?
Снова оба улыбнулись. В воздухе висел тихий свист дюжин софитов. Несмотря на альпийское утреннее солнце, по режиссерскому приказу была установлена целая осветительная батарея.
— Вы из Вены? — просил Пабст.
— Слышно, да?
— Отчетливо. Как идут съемки?
— Великолепно, разумеется. Все проблемы решаются.
Они обменялись долгим взглядом. Вильцек сохранял совершенно невозмутимое выражение лица.
— Поэтому вас и вызвали, — продолжил он. — Чтобы наилучшим образом решить проблемы, которых в сущности и быть не может. Величайшая режиссерка страны не нуждается в помощи, но она готова выслушать консультантов касательно того, что актерам делать со своими лицами. В игровом кино, понимаете, совсем не так, как в спорте или на партийных съездах. Внезапно приходится обращать внимания на лица.
— Ох уж эти лица, — сказал Пабст. — Без них снимать было бы куда как проще. Без рук, кстати, тоже. Хорошо, конечно, если ты приветствуешь кого-то —
— Истинно германским салютом.
— Совершенно верно. Раз — и все понятно. Но в иных случаях вечно приходится думать, куда эти самые руки девать. Серьезная проблема.
В этот момент все вокруг вскочили, даже привстали на цыпочки, повернулись в одну и ту же сторону, курящие погасили сигареты — к ним шла режиссерка, она же исполнительница главной роли, в сопровождении четырех ассистентов. Она была в костюме и гриме.
— Георг, — сказала она.
— Фройляйн Рифеншталь.
Вместо германского салюта она просто протянула ему руку — рукопожатие было крепким, ладонь холодной.
— Спасибо, что приехали.
— Разумеется!
Она постарела с прошлой встречи, черты стали угловатыми, шея тощей, нос заострился. Лицо было покрыто толстым слоем светло-коричневого макияжа. Одета в широкое платье с рюшами вокруг глубокого декольте: играла она юную испанскую танцовщицу.
— Приступим? — спросила она.
Все лихорадочно засуетились. Франц Вильцек опустился на колени рядом с камерой, к видоискателю которой прильнул его шеф. Рифеншталь развела руки в стороны, чуть согнула ноги в коленях, встала в позицию.
— Камера! — выкрикнул первый ассистент. — Мотор!
Второй ассистент щелкнул хлопушкой. Без всякой музыки Рифеншталь заработала кастаньетами. Точным движением повернула голову, сделала шаг вперед, шаг назад, подняла одну руку, другую, исполнила танец без единой ошибки.
Закончив, замерла на месте. Дышала она ровно. Подскочила гримерша, промокнула несколько капель пота, обновила слой коричневого грима. Вторая гримерша поправила волосы. Обе отбежали.
— Еще дубль! — скомандовала Рифеншталь.
— Камера! — крикнул ассистент. — Танец!
И она повторила каждое движение в точности как в прошлый раз. Закончив, замерла; подбежали, сделали свою работу и отступили гримерши.
— Еще раз!
— Камера! Мотор!
Пабст снял очки. В размытом виде сцена смотрелась лучше: что-то серо-коричневое в развевающемся платье молодцевато скакало взад и вперед, щелкая кастаньетами. Спасение одно, подумал он: камера движется короткими отрезками вслед за движениями танцовщицы, снимая при этом зрителей, словно мы видим их из ее перспективы, и монтаж показывает прежде всего этих самых зрителей, а танцовщицу только секундными отрывками — летящие волосы, руку с кастаньетами, изредка, на мгновение, лицо. Если точно подстроиться под ритм музыки, каждая смена кадра одну десятую секунды после такта — ни в коем случае не точно в такт! — может получиться…
Она замерла. «Благодарю! Берем этот дубль».
Осветители принялись поворачивать и переставлять софиты, направляя их на статистов, которые должны были играть зрителей, обитателей испанской деревни. Бенитц и Вильцек сменили объектив.
— Георг! — сказала она. — Займитесь лицами! Нужны вожделеющие взгляды. Все сражены танцем.
Пабст посмотрел на статистов. Где она в военные времена нашла столько мужчин? Молодых в том числе… Он прокашлялся и произнес небольшую речь. Он знал, что никто его не слушает, ему просто нужно было выиграть время. Нужно было дать им шанс забыть танец, который они только что видели, и представить себе другую танцовщицу — любую другую, только не этот сгусток ожесточенной целеустремленности под толстым слоем коричневого грима.
И вот он стоял и говорил о сущности музыки и природе танца. Цитировал Шопенгауэра. Шутил, рассказывал историю о споре между двумя осветителями, которая на самом деле произошла на съемках «Дон Кихота» во Франции, но он сказал, что на съемках «Западного фронта».
— Смотрите на камеру. От нее исходит энергия. Тепло. Сила. Представьте, что вам чего-то недостает, вы чувствуете внутри себя пустоту. И вот вы видите не просто красивую женщину — вы видите все, что вам необходимо. Все, чего вашей жизни не хватает. Вы все это чувствуете, глядя в сторону камеры, только не в объектив, а в точку рядом с ним. Камера — это все то, чего у вас нет.
— Пару прожекторов направить прямо вперед, — сказала Рифеншталь. — Вот этому в лицо. И этому. И… — Она показала на старика без передних зубов. — И еще этому.
— Получится неестественно.
— Светом занимаюсь я. Ваше дело — лица.
Пабст опустил веки, вдохнул, выдохнул, снова открыл глаза и показал на одного из статистов.
— Начнем с него, — сказал он Вильцеку. — Потом панорама направо, фокус на него, на него, потом на него, и останавливаемся вот на нем. Как вас зовут?
Мужчина растерянно смотрел на него.
— Ваше имя?
— Марио.
— Смотрите в точку рядом с камерой, Марио. Вы совершенно заворожены. Вы не отрываете взгляда от этой точки, пока камера медленно отъезжает.
— Пить хочется, — сказал Марио.
— Может кто-нибудь принести ему воды?
— Ноги болят, — сказал Марио. Он говорил со странным акцентом, то ли итальянским, то ли славянским. Кто-то принес стакан. Марио жадно выпил.
— Я тоже хочу пить, — сказал человек рядом с ним.
— И я, — сказал другой. — Очень.
— Снимем один план, — сказал Пабст, — а потом вам всем принесут воды, хорошо? Марио, важно не моргать. Пока камера отъезжает, нельзя закрывать глаза. Вы совершенно —
— Лучше этого. — Рифеншталь показала на другого мужчину. — Он красивее.
— Возможно, — сказал Пабст. — Но нам нужен человек, изнуренный жизнью. Лицо, способное выразить тоску по —
— Берем этого.
— Может быть, попробуем снять обоих?
— Нет.
— Статисты, кажется, все страдают от жажды. Можно что-нибудь организовать?
— Съемочное время дорого, Георг!
Пабст снова зажмурился на секунду, выдохнул, вдохнул, открыл глаза. Начал съемки. Попросил направить камеру на одного из мужчин, сказал ему: «Чуть приоткройте рот». Другому: «Склоните голову набок». Третьему: «Посмотрите вон туда, представьте себе женщину. Она не знает, что вы существуете, и никогда не узнает, представьте себе это!»
— Я тоже пить хочу, — ответил тот.
— Чуть позже, — сказал Пабст. — А сейчас представьте себе, смотрите туда!
Он чувствовал на себе нетерпеливые взгляды Рифеншталь. Справился меньше чем за час.
— Нам из этого много не понадобится, — сказала она. — Секунды две-три, пара кадров. Главное — танцующая Марта.
— Следующий план! — объявил ассистент. — Граф играет на гитаре.
Незамедлительно появился актер в испанском костюме с бахромой, в котором он выглядел как тореро — Бернхард Минетти[90] из берлинского Прусского Театра.
— Дорогой Пабст, — тихо сказал он, — какая честь наконец поработать с вами.
— Взаимно. Снимаем средний план. Вы ударяете по струнам немного сильнее, чем нужно, пытаетесь скрыть лихорадочное возбуждение.
— Да, — сказала Рифеншталь. — Это хорошо. Правильно. Лихорадочное!
— Я вчера был на обеде у министра, — сказал Минетти. — Он просто счастлив, что вы участвуете в съемках «Долины». Все повторял, какая это радость, какое событие: величайшие режиссеры нации объединили усилия!
Пабст уже знал ситуацию. Кинокомпания Лени Рифеншталь единственная в стране не подчинялась министерству. Только сама Рифеншталь решала, что снимать. Вообще-то она планировала фильм по «Пентесилее» Клейста, вернее, по мотивам его трагедии, но не используя его текст. Вместо него она собиралась сочинить собственную феерию с конями и амазонками — кроме этого, впрочем, ей в голову так ничего и не пришло, только кони да амазонки, и год спустя сценария все еще не было, а тут уже началась война, и Ливия, где должны были идти съемки, оказалась недосягаема. Так что теперь она снимала «Долину» по одной из любимых опер фюрера, и испанскую танцовщицу играла сама, а на роль храброго горного пастуха взяла приглянувшегося ей военного.
Уже сейчас это был самый дорогой кинофильм, когда-либо снимавшийся в Германии, а дело все не двигалось. И вот, дабы предотвратить худшее, министр присылал людей вроде Пабста и Минетти. Актер уровня Минетти мог спасти почти любую сцену. В «Долине» он играл сладострастного помещика — врага, злодея.
— Отрепетируем? — спросил Пабст.
И действительно, Минетти прекрасно бил по струнам, знал, как стоять, как смотреть, как держаться. Знаменитый актер был опасным человеком, весьма вероятно, что он доносил гестапо, но если не распускать язык, работалось с ним отлично.
— Замечательно! — сказал Пабст.
— Я знаю, — сказал Минетти.
Ударили в гонг: перерыв на обед.
Обед был неожиданно хорош. На съемках «Комедиантов» каждый день ели картошку, иногда манную кашу, пили отвратительный желудевый кофе. Война, объяснял директор картины, ничего не поделаешь! А здесь — консоме с блинной лапшой, говядина с жареной морковью, яблочный штрудель на десерт и отличное пиво. За столиком устроились вчетвером: справа от Пабста сидел Бенитц, слева его молодой ассистент.
Напротив села сама Рифеншталь. Она не ела, перед ней стояла только чашка чая, из которой поднимался пар.
— Сейчас, когда будем снимать, как граф меня соблазняет, вы мне правда будете нужны, Георг.
Пабст неопределенно кивнул.
— Когда мы снимали «Палю», — обратилась она к обедающим, — он меня всему научил. Прислушайтесь к себе, говорил он. Замрите, Лени, молчите, прислушайтесь к своей душе. И только тогда, не раньше, не раньше, да, не раньше, говорите! Я это навсегда запомнила.
Пабст допил пиво. Он чувствовал глухое давление, обычно предвещавшее головную боль. Обернулся, поманил человека с подносом, взял второй стакан.
— Работая и перед камерой, и за ней, я знаю, как нам, актерам, необходимы хорошие режиссеры — и как нам, режиссерам, необходимы хорошие лицедеи.
— Сара Бернар, — сказал Бенитц, — как-то говорит одному режиссеру —
— Бенитц, я не люблю, когда меня перебивают. Так вот — нам, режиссерам, необходимы лицедеи, которым не приходится объяснять каждую мелочь. Которым достаточно одного слова, или даже… — она посмотрела в глаза Пабсту и улыбнулась неживой улыбкой — …одного взгляда.
Бенитц побелел.
— Но в то же время, — ответил Пабст, — нельзя забывать и о том, что актерская игра в нашем сегодняшнем понимании —
— Это потому, что я женщина, да? Это поэтому мне сегодня никто не дает договорить?
Пабст смущенно замолчал.
— У меня все равно нет времени на разговоры. — Она поднялась, взяла свою чашку и удалилась.
Все трое молчали. Пабст знал, что остальные знают, что он мог бы сказать сейчас что-нибудь язвительное, знал, что те и сами сказали бы; но они были недостаточно хорошо знакомы. Поэтому он молча допил второй стакан пива и сквозь опускающийся туман тяжести и головной боли обернулся в поисках следующего.
— А статисты где? — спросил он.
— Едут обратно.
— Они не из Крюна?
— Из Зальцбурга.
— Статистов привезли из самого Зальцбурга?
Снова раздался гонг, обеденный перерыв был закончен.
Затем в съемочном плане шла сцена соблазнения невинной танцовщицы гнусным графом. Снимали ее в студии, специально построенной рядом с фанерной деревней. Граф пригласил красавицу в свою усадьбу, играл ей на гитаре, пытался добиться своего то обаянием, то угрозами. Работали две камеры — одна снимала графа, другая танцовщицу.
— Тебе у меня нравится? — спрашивал граф. — Как тебя зовут?
— Марта.
— Расскажи о себе, Марта!
— Обо мне и рассказывать-то нечего, господин. Мы ходим из деревни в деревню, и где найдем трактир, там я танцую.
— Где ты училась танцевать?
— Нигде не училась.
— Верно, это у тебя в крови! А возлюбленный у тебя есть?
— Нет, господин.
— Меня не обманешь!
— Я говорю правду, господин.
— Спасибо! — сказал Пабст. — Еще раз сначала. И тихо спросил у Рифеншталь: «Кто это написал?»
— Я. А что, есть замечания?
— Нет-нет.
— Поправки? Говорите, Георг! Буду вам благодарна.
— Нет, все прекрасно, как есть. Только… Фройляйн Рифеншталь, когда вы… Можно называть вас Лени?
— Нельзя.
— Когда граф говорит с вами, важно, чтобы вы его слушали. Действительно слушали, что он говорит. Воспринимали. Вы его боитесь, каждое слово может быть вам опасно. Понимаете?
— Я не глухая. Я вас слышу. Тогда вы говорили, чтобы я прислушивалась к себе — а теперь вдруг наоборот?
— Да, теперь наоборот. Вы вся… здесь, целиком и полностью… когда говорите свой текст, а потом, как бы это сказать… Как будто нажали на выключатель. Как будто вас нет до вашей следующей реплики.
— На выключатель?
— Я просто хотел сказать —
— Что вы себе позволяете?
— Дорогая фройляйн Рифеншталь, вы же пригласили меня, чтобы я —
— Это не я вас пригласила. Кто-то из министерства. Вы что, думаете, я не способна сама снять фильм? Как будто меня нет! За меня не беспокойтесь, Георг. Я очень даже есть.
— Ну хорошо, а почему его лицо освещено прожекторами снизу?
— Чтобы было видно, что он плохой человек!
— Я знаю некоторое количество плохих людей. Обычно их моральные качества приходится оценивать без помощи светотехнических средств.
— Да что вы говорите. И каких же плохих людей вы знаете, Георг?
Перестань, сказал он себе, не забудь, она может упечь тебя в лагерь. И ему удалось послушаться себя и ответить только: «Если на него направлены прожекторы, если источник света снизу, то вы должны и себе поставить такое же освещение. Вы ведь в одном помещении».
— Ничего я не должна. Сосредоточьтесь на своей прямой задаче.
— А именно?
— Режиссура диалога. Произношение. Скорость речи.
— Хорошо. Когда вы пытаетесь выразить сильное чувство, вы всегда говорите с придыханием. Каждый раз. Попробуйте внести больше разнообразия.
— Марта боится! Она растеряна! В то же время граф ее завораживает. Это же должно быть слышно!
— Так сделайте так, чтобы это было слышно. — Замолчи, сказал он себе, остановись — но к своему ужасу, не остановился. — Попробуйте играть, например.
Наступила полная тишина. Все разговоры умолкли. Рифеншталь стояла перед ним, приоткрыв рот, и смотрела ему в лицо. Я ошибся, подумал он. По-настоящему плохого человека действительно видно с первого взгляда.
— Простите, — сказал он.
— Если вы еще хоть раз забудетесь…
— Я повел себя неуместно.
— …это будет иметь последствия.
А вот и он, подумал Пабст, ее настоящий голос.
— Давайте снимем еще дубль, — предложил он. — Что касается вас, дорогой Минетти. Достаточно, если вы будете играть одного негодяя; десятерых сразу не надо. Всего поменьше, пожалуйста.
Она снова смотрела перед собой, как кукла, и снова с придыханием произносила: «Марта».
— Расскажи о себе, Марта!
— Обо мне и рассказывать-то нечего, господин. Мы ходим из деревни в деревню, и где найдем трактир —
— Стоп! — прервал Пабст. — Марта ведь в тяжелом положении, так? Она думает, старается найти удачный ответ. Пытается показаться неинтересной. Она ведь еще надеется, что он ее отпустит. «Обо мне и рассказывать-то нечего, господин» должно звучать с надеждой — вдруг он поверит?
— Я буду вам признательна, если вы больше не будете меня перебивать.
И они снова проговорили свой диалог. Как тебя зовут, Марта, расскажи о себе, обо мне и рассказывать нечего, ходим из деревни в деревню, и где найдем трактир… Ее лицо не меняло выражения. Тогда, в горах, она играла лучше, была живее, энергичнее — с тех пор что-то в ней намертво замерзло. Где ты училась танцевать, нигде не училась, верно, это у тебя в крови, а возлюбленный у тебя есть, нет, господин. Хуже это невозможно было произнести, это комически целомудренное «нет, господин», но перебивать он больше не станет.
— Меня не обманешь! — рычал Минетти, прикрыв глаза для полноты злодейства.
— Я говорю правду, господин! — тихо, фальшиво, с придыханием пищала она.
Потом оба застыли, пока Пабст не сказал «Спасибо, снято!»
— Ну что, — спросил он, — еще прогон делать будем?
— Мне откуда знать. Вы же здесь для этого, Георг.
Он потер виски. Голова, конечно, разболелась. «Думаю, не нужно».
— Вы уверены, что не стоит снять еще дубль?
— Давайте снимем.
— Но что же мне в этот раз делать иначе, Георг?
— Ничего. Все отлично. — Потом все же не удержался. — Может быть, «Я говорю правду, господин» немного помедленнее.
— Это еще зачем?
— Не стоит?
— Я считаю, все идеально.
— Вы правы, — согласился Пабст. — Идеально. Все равно еще раз снимем. Еще один идеальный дубль.
И она произнесла весь текст точно так же, как в прошлые разы, не изменив ни один слог, ни один вдох, ни один жест, от начала сцены и до конца.
— Спасибо! — сказал Пабст. — Теперь, пожалуйста, переставьте софиты; снимаем графа крупным планом.
— Уже? — спросила она. — Может быть, еще дубль?
— Еще лучше не станет. Но решать вам. Это ваш фильм.
— Наш фильм. Наш общий фильм.
— Ну раз так, — хрипло сказал он. — Еще раз.
Когда она закончила и Пабст сказал, что все снова было идеально, она сняла еще дубль, и еще, и еще, и удивительным образом ей удалось ни разу не изменить ни малейшей детали, ни малейшей интонации, ни разу не сказать ни одной фразы естественно. Даже ее пышные, блестящие черные волосы всякий раз лежали совершенно одинаково.
— Еще дубль? — спросила она, Пабст не знал уже, в который раз. Он пожал плечами, крикнул «камера!» и увидел, что на хлопушке был написан номер 11. А потом номер 16. А потом 21.
— Ну хватит уже, сколько можно, — сказала она.
— Правда? — недоверчиво спросил Пабст.
— Перфекционизм — это, конечно, прекрасно, но когда-то надо и продолжать, вам не кажется?
Пока осветители переставляли софиты, Пабст скрючился на складном стуле, оперев свою несчастную голову на руки, и закурил. Вскоре он услышал, как кто-то сел на пол рядом с ним.
— Здесь всегда так? — спросил Пабст.
— Нет, день на день не приходится, — ответил голос Франца Вильцека. — Никогда заранее не знаешь. Аспирина хотите? У меня от ветра тоже голова болит. Не переношу Баварию. Горы эти торчат, чувства юмора ни у кого нет, невыносимо!
— А почему статистов привезли из Зальцбурга?
— Из Максглана, точнее говоря.
— Откуда?
— Из Максглана.
— Но почему оттуда?
— Я тут ни при чем.
— Где ни при чем?
— Я в этом никак не участвовал.
— В чем?
Вильцек молчал. Пабст открыл глаза. Солнце уже исчезло за горами на востоке, небо полыхало красным. Весь день зря пропал с этим чертовым фильмом, и завтра будет то же самое, и послезавтра. Кто знает, сколько это еще протянется. Один из ассистентов принес стакан воды и две таблетки аспирина. Пабст закинул их в рот и жадно запил.
— Только представить себе… — сказал Вильцек. — После всего. Что им еще и приходится стоять и глядеть на нашу шефиню. С вожделением. Что им приказывают это делать. После всего.
— После всего?
— Несчастные люди.
Пабст хотел поставить стакан на пол, но вдруг оказалось, что рука его дрожит, настолько сильно, что стакан опрокинулся.
— Господи, — сказал он. — Я понятия —
— Статистов в наши времена раздобыть трудно. Вы правда не знали, что такое Максглан?
Пабст снова уронил голову на руки. Перед глазами у него почернело.
— Мы ничего не можем поделать. Мы это не решали. Мы не можем это предотвратить. Мы здесь ни при чем.
Пабст хотел ответить, но голос его не слушался. Он снова видел перед собой изможденные лица, рты, распахнутые глаза. Снова слышал собственные указания: смотрите туда, поднимите голову, и еще в том же духе, и еще… Что он им говорил? Вспоминать об этом стало невыносимо.
— Нам нужно продолжать.
Пабст не двигался.
— Пойдемте, — мягко сказал Вильцек. Положил руку ему на плечо. Вообще-то не следовало позволять мальчишке такую фамильярность, но в этот момент Пабст был ему благодарен.
— Мы ничего не можем поделать, — повторил Вильцек.
— Да, — сказал Пабст. — Пожалуй, не можем.
Ему удалось встать. Рифеншталь успела воспользоваться переустановкой света. Ее платье было проглажено, слой коричневого грима обновлен, волосы уложены заново. В глазах горел холодный свет. Она хлопнула в ладоши.
— Надо торопиться, вы невероятно затянули прошлую сцену. Двадцать один дубль, что за бред! — Она встала в позицию, распростерла руки и скомандовала: «Начали!»
Все замолкли, засияли софиты. Она сгибала колено, поворачивала торс, откидывала волосы, кружилась, Минетти теребил струны.
Пабст старался сосредоточить все внимание на них. Это помогало не думать о так называемых статистах, об их изможденных лицах, об указаниях, которые он им давал. Танцует она не настолько уж плохо, подумал он. Человек, который никогда не бывал в Испании, или в Мексике, или в Калифорнии, может и поверить, что фламенко выглядит именно так. Она механически поводила бедром, механически взмахивала руками, будто отгоняя муху, механически отступала, и с застывшим лицом, по-видимому, изображающим страх, смотрела на Минетти и его гитару.
— Снято! — выкрикнула она. Потом посмотрела на Пабста и спросила: — Довольны?
— Очень.
— Такого вы, верно, в Голливуде не видели?
— Такого — не видел.
— Я ведь там была, незадолго до войны, в рекламном турне с «Триумфом воли». Не впечатлилась. Совершенно не впечатлилась. Впрочем, кому я это говорю. Вы ведь тоже вернулись.
Пабст молчал.
— При всех разногласиях, — сказала она с улыбкой; после танцев она, очевидно, была настроена благодушнее. — Это нас все же объединяет. Мы отказались от мнимого успеха за океаном, чтобы создавать истинное искусство на родине, для соотечественников.
Пабст пожал плечами. Головная боль сжалась в пульсирующую точку за левым виском.
— Еще раз? — спросила она.
Он кивнул.
— Вы, собственно, правы с этими вашими бесконечными дублями. Чем больше отснято, тем больше материала для монтажа. А монтаж — это самое главное. Вы мне так говорили тогда, в горах. И я запомнила. Что монтаж — самое главное! Видите, я вас внимательно слушала. Вы все же мой учитель. Все готовы?
Ассистент щелкнул хлопушкой. Рифеншталь с томной улыбкой посмотрела на Пабста, распростерла руки и начала свой танец.