По пятницам всегда давали рыбу. Просыпаешься в пятницу, говорил профессор Штельцнер, и сразу настроение дурное, потому что ведь знаешь — опять будет эта горькая, разваренная рыба. В другие дни кормят терпимо, говорил он, не то чтобы вкусно, но все же и не отвратительно! Беда в том, что эти другие дни существуют только в теории, а когда пытаешься сообразить, какой в пансионате «Тихий вечер» день недели, то каждый раз оказывается пятница, и вот уже перед тобой эта отвратительная рыба, так ведь?
Его соседка, фрау Эрика, кивнула, выражая нечто вроде согласия. К ней недавно приезжал сын, режиссер, но она приняла его за мужа, а внука, который тоже приехал, за сына. Оба пытались устранить недоразумение, но безуспешно. Если это внук, спросила она, то почему он в униформе?
Гитлерюгенд, ответил сын.
Это еще что такое, спросила она, война же закончилась, и кайзер умер, но тут же, не дав ответить, задала другой вопрос: отвезут ли ее теперь наконец домой; а когда сын сказал «еще нет, мама, здесь ведь о тебе хорошо заботятся», очень рассердилась, и тогда они ушли, только до этого их еще остановил профессор Штельцнер: «Вы же человек известный, герр Пабст, вы не могли бы куда-нибудь подать жалобу на то, что в этом пансионате всегда пятница и всегда рыба?»
Известный режиссер в самом деле обещал помочь, поцеловал мать в щеку и вместе с мальчиком, которого она считала своим сыном, то есть им самим, заторопился на поезд обратно в Мюнхен, где он снимал фильм; он пытался пересказать действие матери, что-то об актрисе и театре двести лет назад, но та очень взволновалась и расстроилась и рассердилась, что он занимается такими непристойностями, и успокоилась только через некоторое время после их отъезда.
Потом, как и каждый день, няни-француженки отвели всех обитателей пансионата из салона в столовую. В открытые окна влетала пыль стройплощадки и, как обычно, слышался остервенелый стук молотков. Франсуаза всегда особенно деликатно поддерживала под локоть, нежно, но уверенно помогая сохранить равновесие. Профессор Штельцнер как-то поблагодарил ее за это, но она только помотала головой, с ними ведь не разрешалось разговаривать. Как-то недавно — тоже в пятницу, конечно — Франсуаза расплакалась и на вопрос, что случилось, сказала, что скучает по детям. Фрау Эрика, не одобрявшая сентиментальности, попросила ее взять себя в руки и выпить стакан воды: это почти от всего помогает.
И вот они сидели в столовой, где вечно стоял горьковатый запах, и кухарки, Ольга и Катка, вносили рыбу. Возможно, их уже звали не Ольга и не Катка — это всегда были одни и те же две женщины, но каждые пару недель у них менялись лица, а вместе с лицами и имена. Профессор Штельцнер понимал, что мало смысла спрашивать фрау Эрику или ее соседок по столу, могут ли они вспомнить хоть один день, не оказавшийся пятницей: сидящие рядом с Эрикой дамы, графиня и вдова коммерции советника, были еще менее способны поддержать разговор; с памятью в пансионате «Тихий вечер» у всех было плохо.
С Франсуазой запрещено было вступать в разговор, но за нарушение полагался лишь строгий выговор. А вот заговаривать с Ольгой и Каткой было действительно нельзя. Общение с вестарбайтерами было терпимым прегрешением — но никак не с остарбайтерами, что работали на кухне и убирали пансионат. Исключений быть не могло. При невыполнении этого запрета, сказал заведующий «Тихого вечера» Визингер, не только остарбайтерам грозит отправка, но и сами пациенты могут быть изгнаны из пансионата, а то и что-нибудь похуже. Этого никто не хотел, особенно чего-нибудь похуже, и поэтому все, даже те, кто забыл все остальное, всегда помнили это правило и так строго его держались, что Ольга и Катка двигались по залу словно невидимки, словно привидения.
Профессор Штельцнер тихонько напевал мелодию из «Травиаты» и слушал, как фрау Эрика разговаривает с графиней о работе своего мужа — как он каждое утро идет на восточный вокзал и командует там поездами. Когда графиня не отреагировала, Эрика начала вдруг рассказывать о фильмах сына, которых она стыдилась, потому что занятие кинематографом всегда подразумевает общение с непристойными женщинами, но, впрочем, фильмы эти она, ни одного из них не видев, называла великими произведениями искусства. Что-то в ее рассказе о блеске сыновьей славы задело графиню, и она повернулась к вдове коммерции советника, так что фрау Эрика в свою очередь повернулась к нему, профессору Штельцнеру, и согласно кивнула, когда он заметил, что при индийском императоре на луне подавали прекрасные творожные кнедлики. Кнедлики из облаков, добавил он, точно как сахарная вата в парке Пратер. Фрау Эрика не возражала. Так мы здесь все и беседуем, думал профессор, мы попрощались с миром и разумом, мы бредим, фантазируем, витаем в эмпиреях, лепечем каждый свое, будто ничто нас больше не касается.
В этот момент вошел заведующий Визингер. Фрау Эрика подняла руку, позвала. Когда он подошел, она спросила, почему опять война.
Ну так мировое еврейство по-другому не желает, ответил он.
И поэтому ее сын снова в униформе?
Вовсе он не в униформе. Он же только что здесь был, ее сыночек дражайший, он-то явно о себе позаботился. Он как раз именно что не в униформе.
Бедный мальчик, воскликнула она. Только что вернулся из лагеря для военнопленных, и сразу снова на войну. Надо же как-то —
— Рыба! — перебил профессор Штельцнер. В остальном ему день недели непринципиален, но если всегда пятница, то ведь всегда и рыба, это же невыносимо!
— Рыбу подают только по пятницам, — мрачно ответил Визингер.
— А сейчас что? — спросил профессор Штельцнер.
— Пятница, — сказал Визингер.
— Quod erat demonstrandum![87] — воскликнул профессор Штельцнер.
Что касается всей этой истории насчет войны, сказала Эрика, она все же должна —
Он, между прочим, был видным математиком, перебил ее профессор Штельцнер, как-никак над проблемой Гольдбаха работал, и потому не надо ему постоянно перечить!
Визингер посмотрел на него, потом на нее, и молча вышел.
Эрика рассказала, как она недавно, сразу после свадьбы, проводила лето с супругом в Шпиндлермюле в Богемии и как видела там в лесу большого оленя с обломанным правым рогом.
Оленям больше доверять не приходится, заметил профессор Штельцнер, а птицам тем более. Летают туда-сюда, будто делать больше нечего. Просто идиотизм.
Так вот, олень, сказала она. Рога. Она была беременна, и супруг ее счел, что это дурной знак.
Кроме дроздов, сказал Штельцнер. Они времени зря не тратят. Дрозды — ребята что надо.
А потом сын подался в театр, а теперь он фильмы снимает или что-то вроде того.
Он тоже один раз был в кинематографе, сказал Штельцнер. Запретить надо эти глупости.
Вот именно, сказала Эрика, совершенно верно!
В том фильме, сказал Штельцнер, показывали вампира, а ведь вампиров вовсе не бывает, это был просто крашеный актер. Он печально покачал головой, посмотрел на тарелку, вокруг которой на столе лежали кусочки рыбы и картошки. Профессор Штельцнер не без труда справлялся с ножом и вилкой.
Следующую реплику фрау Эрики он не понял, потому что на стройке слишком громко колотили молотком. Эта стройка им всем очень мешала. Шум начинался рано утром и заканчивался ровно в полночь, когда рабочих забирали. Они никогда не прерывались, не обедали; иногда, если наводили дисциплину, с площадки доносились крики и хлопки. Было очень неприятно жить так близко к стройке, но в то же время это зрелище впечатляло: удивительно, как быстро дом растет в высоту, если рабочих не баловать, не позволять им вечно устраивать перекуры, задавать вопросы и заводить дискуссии, если никто не отвлекается от работы.
Когда удары молотка на минуту затихли, фрау Эрика отодвинула тарелку c белесыми переломанными рыбьими косточками и снова, точно теми же словами, рассказала, как в прошлом году была с супругом в Шпиндлермюле. Там, на прогулке — это ей сейчас при виде рыбьих косточек вспомнилось — она видела оленя со сломанным рогом. Она замолчала и, глядя влажными глазами прямо перед собой, спросила, когда же ее супруг наконец заберет ее отсюда. Он ведь обещал, почему же она все еще тут? Уж не из-за войны ли?
— Не плачьте, — мягко сказал профессор Штельцнер, — милая фрау Пабст, пожалуйста.
Но это не помогло, она продолжала всхлипывать. «Пожалуюсь Визингеру», — сказала она, когда снова затих шум на стройплощадке. «Прямо сейчас пожалуюсь. И по поводу войны тоже!»
— Лучше не надо, — сказал профессор Штельцнер.
— Но это важно!
Он пару секунд помедлил. Никого из обслуги рядом не было, другие пациенты их не слушали.
— Милая фрау Эрика, — сказал он. — Здесь мы в безопасности, здесь терпят, что мы несколько не в себе — но эта терпимость имеет предел.
В их сторону медленно шел санитар. Профессор Штельцнер выпрямился на стуле и воскликнул: «Когда цифры сталкиваются, образуется дым! Я точно знаю, я это исследовал!»
Он замолчал, проводил взглядом санитара и продолжил:
— Смиритесь с тем, что вы здесь. Поверьте мне, это большая милость. Мне многого стоило сюда попасть. Снаружи меня давно бы забрали. А здесь никто не ищет. Мы ведь древние старики. У нас не в порядке с головой. Мы, слава богу, неинтереснейшие из людей.
Эрика поискала салфетку, но та, верно, упала на пол, и, значит, была утеряна навсегда, нагибаться она давно уже не могла.
— Самое главное — не бросаться в глаза, — сказал профессор Штельцнер. — В том числе не говорить о войне. Понимаете?
Эрика печально и неотрывно созерцала салфетку на полу.
— Лучше всего, — Штельцнер нагнулся и подал ей салфетку, — было бы, конечно, лежать в гробу. Не видеть этого всего. Но выбирать не приходится. Не у каждого хватит смелости умереть. У меня — не хватает.
— Рог был обломан, — сказала она.
— Что-что?
— Рог! Оленя!
Она еще что-то говорила, но больше он совсем ничего не мог понять. Слишком громко стучали молотки.