В середине тридцатилетнего срока передышки, о которой сумели договориться сторонники мира, Греция Афин Перикла переживала тяжелое политическое потрясение. Это потрясение фигурирует в исторической литературе под названием Пелопоннесская война, хотя речь не идет ни о какой-то одной войне, ни вообще о собственно протекавших в то время военных действиях. Несмотря на это, почти тридцать лет (431–404 до н. э.)
представляют собой единство, опыт, который сформулировал ее классический историк Фукидид, оценку которого тем легче принять, чем скорее мы сможем понять этот период, эти потрясения как всеобъемлющую историческую фазу, каковая заодно включает в себя различные события и повороты войны. Само собой разумеется, что это была отнюдь не «тотальная» война, которая поглотила всякую возможность частной жизни; вследствие этой войны Афины ни на йоту не лишились своей активной духовной жизни, которая была там все предшествующие годы. Напротив, феномены, которые позволяют нам документировать эту духовную жизнь, принадлежат в большинстве своем именно этой эпохе: именно в это время написал Софокл четыре из семи дошедших до нас трагедий, все творчество Еврипида умещается почти целиком в нее же. Аристофан, который вообще родился только в 446 году до н. э., всю свою сознательную жизнь творил во время Пелопоннесской войны; большинство его произведений – это зеркало того времени. Деятельность Сократа также почти целиком падает на время Пелопоннесской войны. Собственно, эта эпоха обнимает и всю историю великой аттической архитектуры; Эрехтейон, своеобразное и многообразное культовое сооружение Акрополя, возводился – с перерывами – с 421 по 407 год до н. э.
В чем, собственно, заключалось это продолжавшееся почти жизнь целого поколения противостояние, учит только позднейшая история. Развертывались бесконечные события; никогда еще история Эллады, ни раньше, ни позже, не изобиловала столькими активными действиями и таким напряжением энергии, но что именно означали эти действия, вряд ли понимали даже те люди, которые их производили. Только на расстоянии веков и тысячелетий происходит постижение, как это, впрочем, часто случается во всемирной истории, когда расшифровка подоплеки событий становится возможной только при взгляде на цельность больших временных периодов. Столкновение интересов непосредственных участников разгорелось вокруг другой проблемы и переместило этот вопрос в центр, как он, вопреки ими же установленному и торжественно провозглашенному намерению, довел дело до ожесточенного конфликта. По этому поводу среди историков имела место знаменитая дискуссия о причинах начала войны. И сегодня эта проблема, не найдя своего решения, продолжает будоражить их умы.
Ближе всего к сути дела находится подозрение, что заключение мира в 446 году до н. э. было неискренним, особенно со стороны Афин, которым этот мир был совершенно не нужен. Ничто не было после этого естественнее, чем при первом же удобном случае сточить надоедливую зарубку и снова начать вынужденно прекращенную борьбу. В обоих случаях в Афинах в это время на самом ответственном посту находился все тот же Перикл, и подозрение это в первую очередь падает именно на него. Но такой ответ представляется слишком упрощенным и также не соответствует разностороннему политическому разуму Перикла того времени. Так же мало и спартанская политика заслуживает упрека в том, что именно она спровоцировала начало войны. Склонность придерживаться мира была у Спарты сильнее, когда она после 440 года до н. э., вследствие самосского восстания, была вынуждена решиться на заключение мира. Как и во многих других случаях, роковую роль сыграли объективные обстоятельства, которые не зависели от конкретных действий непосредственных партнеров, и возникла объективная необходимость, прямое материальное давление, которому не смогли противостоять стороны конфликта.
В 446 году до н. э. стороны пришли к обоюдному соглашению взаимно уважать границы друг друга, что было тем легче соблюдать, что разнородность соотношений интересов на суше и на море при соответствующей доброй воле позволяла избежать ненужных столкновений. Также и свобода выбора для «третьей Греции» была очевидно весьма удобна для соблюдения установленных принципов, так как в соответствии с нею можно было рассчитывать на то, что нейтральные страны, исходя из задач своего нейтралитета, предпочтут присоединиться к той стороне, которая сможет лучше защитить их интересы, то есть морские страны – к Афинам, сухопутные – к Спарте.
Однако в построении этой так рационально задуманной конструкции таился неверный расчет. Дело заключалось в том, что державший сторону Пелопоннеса Коринф был морским государством и рассматривал некоторые вопросы морской политики как для него жизненно важные. Отсюда возникли некоторые осложнения, которые подготовили почву для войны.
С 436 года до н. э. у Коринфа сложились весьма напряженные отношения с западногреческим островом Коркира. Ранее Коркира зависела от Коринфа, но уже давно добилась самостоятельности и независимости. В этом Коринф не собирался ничего менять, но с опаской подозревал, что Коркира, которая могла считать свой потенциал равным потенциалу Коринфа, подорвет положение Коринфа в кругу и без того не слишком многочисленных зависимых от Коринфа союзников. Эта опасность в то время стояла в некоторой зависимости от определенных событий. По сути, это был вопрос престижа, присоединится ли Эпидамн в случае внутриполитического кризиса к Коркире или к Коринфу – и того и другого Эпидамн мог рассматривать как материнское государство, как метрополию, но именно от Коркиры в данном случае зависело, сможет ли Коринф и в будущем рассчитывать на верность своих сателлитов. Когда Коркира лишила Коринф этого почти гарантированного успеха и Эпидамн в результате военной интервенции попал в руки верных Коркире аристократов, началась война между Коринфом и Коркирой. Коринф решил военным походом раз и навсегда проучить Коркиру. Коркира не стала уступать, но обратилась за помощью к Афинам, которые не замедлили ее предоставить, что было вполне оправдано, но для того, чтобы избежать непосредственного столкновения с Коринфом, Афины выбрали дипломатический метод. Этого хватило, чтобы предоставить Коркире политический перевес и принудить Коринф к прекращению войны. При этом получилось именно то, чего так хотел избежать Коринф, то есть ухудшение его позиций в кругу его зависимых союзников. Коринф затаился в ожидании удобного случая поквитаться с Афинами, главным виновником сложившейся ситуации. Такой случай не заставил долго себя ждать. То, что Афины не были виновниками такого развития событий – они не могли отклонить просьбу Коркиры о помощи, чтобы не скомпрометировать себя в глазах участников Аттического морского союза, – этот довод имел весьма малое значение в глазах уже много лет раздраженного Коринфа.
Следующий акт – реванш Коринфа – был чистейшей воды провокацией и имел целью только одно – втянуть в войну Пелопоннесский союз. Впрочем, война уже и без того назрела и могла разразиться со дня на день. Периклу это было ясно с самого начала. В одной из его знаменитых речей, с которыми он обращался к афинянам, чтобы сообщать им неприятную правду, говорилось, что он видит надвигающуюся со стороны Пелопоннеса войну. За этим заявлением стояло понимание того, что динамику политических отношений с Коринфом можно считать предопределенной и что такому поведению Коринфа можно противопоставить только прямые ответные действия. Развязка наступила в 433 году до н. э., когда член Аттического морского союза Потидия на Халкидике, бывшая колонией Коринфа и до сих пор управлявшаяся присланными из метрополии чиновниками-эпидемиургами, отпала от Афин и стала искать помощи не только у Коринфа, но и у Спарты. Она получила ее. Коринф послал в Потидию экспедиционный корпус, а Спарта пообещала вторгнуться в Аттику (лето 432 года до н. э.).
На этой стадии конфликта Перикл проникся убеждением, что война стала неизбежной. По сути, она уже началась, и единственное, чего, на взгляд Перикла, можно было еще достичь, – это было бы сохранять терпение до того, когда из-за подкравшейся войны афинянам и пелопоннесцам придется перед Потидией скрестить оружие и примириться с непрямой агрессией, которая могла быть очень невыгодна политическому авторитету Афин. Перикл не питал никаких надежд на то, что у противной стороны возобладают силы мира. Он хотел недвусмысленных отношений и поэтому нанес противнику прямой удар, который должен был вынудить того открыть свои истинные намерения.
Афины обнародовали постановление о том, что соседняя Мегара, член Пелопоннесского союза, исключается из афинского рынка, чем экономическому положению этого маленького государства был нанесен едва ли не смертельный удар. Эта мегарская «псефисма» дала Коринфу возможность открыть карты и потребовать от Спарты созыва собрания членов Пелопоннесского союза. Очевидно, что это и входило в намерения Перикла, чтобы выявить подкоп, который Коринф заложил под молчаливую поддержку Пелопоннеса. Эту тактику было не так легко разгадать, и некоторые современники не поняли значения действий Перикла. Перикл умышленно бросил искру в пороховую бочку тогдашнего греческого мира, чтобы зажечь огонь войны – таково было расхожее мнение, и так как положение Перикла сильно пошатнулось на втором году войны, то люди легко и с готовностью поверили в то, что Перикл решил бегством во внешнеполитические авантюры защитить себя от внутриполитических противников. К счастью, еще Фукидид не оставил камня на камне от этой болтовни, поэтому наш взор она не замутила и мы можем отчетливо проследить суть политики Перикла.
Собрание пелопоннесских союзников в Спарте, на котором присутствовало афинское посольство, дало Периклу возможность взвалить вину на противника. Куда вел его курс, угадать было нетрудно. Коринф шантажировал Спарту, давя на нее угрозой оставить ее без поддержки вместе со старинным противником Спарты на Пелопоннесе Аргосом, и к тому же тайком подстрекал афинский союзный остров Эгина. Перикл отнесся к этому подстрекательству довольно лояльно, в соответствии с мирным договором 446 года до н. э., и предложил обсудить разногласия в третейском суде. Но на это предложение откликнулся один только спартанский царь Архидам. При этом он остался в полной изоляции. Его собственное правительство, эфоры дезавуировали заявление царя, а апелла постановила по их требованию, что Афины не правы. Коринф добился того, что союзники разъехались по домам и провели там голосование. Все вернулись на собрание с решением начать войну (осень 432 года до н. э.).
Юридически превосходство сохранилось за Периклом. Был противник, который принял формальное решение развязать войну, и Афины оказались в ситуации, когда на предложение мирно уладить конфликт они получили в награду нападение. Но этот благоприятный эффект не имел в то время никакого значения. Общественное сознание было слишком непреклонным. Враги Афин, и не только они, были убеждены в том, что хотят вести справедливую и давно назревшую войну, чтобы защитить Грецию от порабощения и освободить тех, кто уже пребывал в рабстве. Спарта была в глазах каждого окружена ореолом бескорыстия, и было делом чести оказывать ей всяческое содействие. Так как неблагоприятные погодные условия этого времени года препятствовали немедленному началу боевых действий, то зима предоставила достаточно времени для того, чтобы довести это возбуждение и напряжение до точки кипения, и постепенно сложилась такая ситуация массового психоза, что любой суеверный вздор и пророческие речи находили прилежных слушателей. Спарта использовала такую возможность для самой разнузданной, ничем не ограниченной пропаганды, выдвигая самые несуразные и невыполнимые требования к Афинам. Третье посольство дошло до того, что не постеснялось потребовать вообще свободы для членов Аттического морского союза, что для Афин было равнозначно его роспуску. Периклу хорошо были известны эти настроения, которые уже давно тлели подспудно и вырвались на поверхность только под влиянием политических событий. Он знал, насколько сильно эти настроения и без того усложняли положение Афин, и в открытой войне видел возможность довести эти требования до абсурда и принудить греческое общество считаться с аттическим господством как с реальностью, которая ничем не уступала реальности господства Спарты над Лаконией.
Также и стратегическая концепция Перикла определялась таким пониманием ситуации. Война должна была привести не к новой экспансии Афин, как это было тридцать лет назад, но к упрочению существующего положения. Наступательная сила была теперь у противной стороны. Это понимание было единственно верным, ибо сила – это относительный феномен, и одно дело – Афины, готовые к нападению, и другое – это Афины, с которыми в 432 году до н. э. связывали надежды, что они лишь сохранят себя как властную величину. Поэтому план войны был чисто оборонительным: на суше не планировали проводить никаких активных действий. Также и на море было решено ограничиться демонстрационными действиями, чтобы показать всем морскую мощь Афин и доказать противнику, что он против нее бессилен и что нигде во всей Греции он не сможет чувствовать себя в безопасности, ибо море омывает берега – поучение, направленное не в последнюю очередь в адрес Коринфа. Эта статическая стратегия была весьма убедительной, но была отягощена одним очень обременительным психологическим залогом. Афины не только пренебрегли возможной энергией наступательного духа противника и обаянием первоначального успеха, но также обрекали население Аттики на тяжкие жертвы, оставив их беззащитные земли на опустошение. Само население могло отсидеться под надежной защитой афинских стен, но сама такая эвакуация в летнее время, когда крестьянин собирает урожай, стала бы для него мрачным спектаклем, зрелищем сожжения его дома и двора врагом – это означало немалое нервное испытание и могло прибавить Периклу чего угодно, но не популярности.
Однако Перикл чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы справиться с такой ситуацией. Он имел на это полное право, основываясь на непререкаемом авторитете, который завоевал за истекшие пятнадцать лет. При этом он сознавал, что рискует оказаться под сильным давлением, и давление это, что показательно, исходило с той стороны, против которой он выступал и с чьими нападками ему приходилось бороться после заключения мира. Консервативная фронда была сломлена миром, и когда война забрезжила надеждой на ее оживление, то только энергичное ведение военных действий могло предотвратить восстановление консервативной оппозиции. В этом выражалась сила убеждения, каковую новые факты и личность Перикла между тем оказали на старых противников и которая в важнейшем вопросе о том, как понимать задачи войны, сближала Перикла с его прежними врагами. Сопротивление возникло в другом, неожиданном месте: демократические активисты выступили против Перикла, та самая группа, представителем и выразителем чаяний которых он изначально был и которых он в свое время привел к победе. Это поразительное на первый взгляд изменение расстановки сил психологически очень понятно.
После 461 года до н. э. демократы под эгидой Перикла проводили энергичную внешнюю политику и теперь не понимали, что сегодняшнее ослабление положения соответствовало вчерашнему надлому, и понимали это еще меньше оттого, что в этой экстренной ситуации поддались всеобщим настроениям. Человек с улицы, при всем своем старании, никак не мог уяснить, почему пышущее здоровьем афинское государство не сопротивляется ударам врага и несет при этом огромные материальные жертвы. В насмешливых стихах критик допустил совсем откровенные выражения, изобразив Перикла царем сатиров, а также предводителем шайки глупцов, подчеркнув, что этот человек произносит велеречивые слова по поводу войны, но при этом опасается взять в руки копье, и, только когда его укусил пылкий Клеон, можно было услышать хруст кухонного ножа. Недовольство в этом Клеоне нашло свою опору в том самом человеке, который несколько лет спустя начал оказывать неослабное влияние на аттическую политику, но сейчас, при еще живом Перикле, проявлял полное непонимание его политики. Это было грозным предзнаменованием на будущее, ибо Перикл старел, ему было уже около семидесяти, жизнь его клонилась к закату. Все же, несмотря на это, он, по своему человеческому состоянию, мог надеяться, что сможет довести военную кампанию до счастливого конца и тем самым упрочить заложенные им принципы. Учитывая возбуждение, царившее в народе, он соблюдал крайнюю осторожность и по возможности избегал созыва народного собрания. Но тут случилось несчастье, которое посмеялось над его предосторожностями и уже на втором году войны (430 до н. э.) подвергло его политику самой худшей из опасностей.
В Пирей из Египта была завезена эпидемия какой-то болезни. Как обычно, ее назвали чумой, но это вовсе не была та бубонная чума, которая свирепствовала в средневековой Европе. Эта эпидемия была бы вовсе не так опасна, если бы не скопление сельского населения внутри стен между Пиреем и городом, что привело к ухудшению санитарной обстановки и создало благоприятные условия для дальнейшего распространения болезни. Так случилась катастрофа. Люди умирали один за другим. Считается, что число жертв эпидемии достигло от одной четвертой до одной трети всего населения Аттики, то есть умерло от восьмидесяти до ста тысяч человек. Врачи оказались бессильными и сами заражались и умирали. Трупы едва успевали хоронить. Вместо погребения стали широко практиковать массовое сожжение тел. Фукидид, который тоже заболел, но выжил, оставил знаменитое описание болезни, знакомое нам по позднейшим эпидемиям чумы. В Афинах началась массовая истерия и паника. Говорили, что пелопоннесцы отравили бассейны, или сообщали о прорицании оракула, который давно предсказал несчастье, связанное с «дорической войной». Вину возлагали на несчастливую войну, в которую Аполлон вмешался на стороне врага, который знал об этом заранее. Оставался только один шаг к следствию, что войны следовало избежать и что за все, что случилось, надо благодарить ответственного политического лидера, то есть Перикла. Вопреки его воле в Спарту было отправлено посольство, которое должно было вести переговоры о мире, естественно не увенчавшиеся успехом, так как требования Спарты были неприемлемы даже для деморализованных Афин, что сделало невозможным и дальше идти по пути уступок. Вероятно, под влиянием таких настроений разразилась буря, направленная против друга Перикла Анаксагора. Его натурфилософские спекуляции весьма хорошо подходили на роль мишени для возбужденной суеверной толпы. Уголовного преследования Анаксагор, проживший в Афинах в течение нескольких десятилетий, смог избежать, только спасшись бегством.
Но ярость отчаяния не остановилась и перед самим Периклом, и ввиду этого стихийного напора ему впервые отказало его превосходное искусство управления. Он не смог предотвратить своего отстранения от должности и привлечения к суду (под надуманным предлогом хищения государственных средств). Дело шло о жизни и смерти, и только изменение судопроизводства спасло его от самого худшего, и он отделался денежным штрафом в пятьдесят талантов. Тем самым Перикл превратился в политического мертвеца. Так, по крайней мере, казалось, но вскоре выяснилось, что без него невозможно обойтись. Страница была перевернута чрезвычайно быстро, и уже на следующих выборах, весной 429 года до н. э., Перикл снова был поставлен во главе государства. Но теперь то, чего не смогли сделать его враги, сделала природа. Через три месяца после своего возвращения Перикл умер от чумы.
Внезапный уход первого человека Афин поднял множество вопросов, и в последовавшее время часто возникали ситуации, когда вспоминали о Перикле и его внезапной кончине. Для наследников самую жгучую проблему можно было сформулировать так: не оборвалась ли после 429 года до н. э. нить, которую Перикл мог держать туго натянутой? К счастью, эти естественные опасения не оправдались. С конца 429 года до н. э. эпидемия пошла на убыль, и тяжкий груз упал с плеч. Политика Перикла была продолжена, а люди, которые за год до этого привели Перикла к падению, так и не всплыли на поверхность. Его падение впоследствии оказалось преходящим, вероятно обусловленным массовым психозом от несчастья.
Традиция, заложенная Периклом, и позиция консервативных слоев государства оказалась сильнее. Они не отдали осознанное ими ответственное положение, в котором они были воспитаны в эру Перикла, и были полны решимости не выпускать из рук кормило власти, которым они овладели после его смерти. Они были лояльны к афинской демократии, хотя они не были друзьями ее современной формы и честно идентифицировали себя прежде всего с войной, как ее понимал Перикл. Человека, который по своим личным качествам мог бы заполнить пустоту, оставшуюся после смерти Перикла, у новых властителей не было, но это и не могло нанести большого вреда. Ни одно государство не может долго существовать, если его благополучие обусловлено деятельностью одной исключительной личности. После Перикла дело, скорее, пришло к тому, что его политика станет уделом более мелких, средних общественных величин. В этом смысле исторический момент нашел даже одного такого представителя: Никия – благородного и богатого человека, лишенного какого бы то ни было блеска и не способного выдержать даже самого снисходительного сравнения с Периклом. Никий не обладал внутренним суверенитетом своего предшественника, и непосредственность и свобода мышления, которыми отличался Перикл, были чужды Никию. Но этот последний был рассудительным человеком с инстинктивным и незамутненным здравым смыслом, доблестным военным и добросовестным в делах. Он верно служил демократии, хотя известные порождения ее, например сикофантию, очень не любил, и без всякого сопротивления и недовольства исполнял свой долг литургии. Сам по себе он не был человеком больших пробивных способностей, и когда, несмотря на это, от него постоянно исходило какое-то действие, то это только оттого, что в круг его друзей входило множество людей, которые в меру своих сил и разума поддерживали его. Пока такая комбинация поддерживалась и он не был выбит из седла более крупной личностью, Никий оставался важнейшим элементом политической стабильности. Аттическое государство настоятельно нуждалось именно в таком человеке, и эту задачу Никий успешно решал делом.
Он отчетливо показал это в зеркале своего политического противника Клеона. Клеон стоял в первых рядах демократической оппозиции Периклу и стал теперь одной из центральных фигур политической общественности Афин. Но при всем этом не могло даже идти речи о том, что он может из-за этого получить в руки рычаги власти. Бывали моменты, в которые он, казалось, приближался к своей цели, но вскоре успех ускользал от него. Клеон был любим широкими народными массами, и нельзя было сказать, что он пробуждал в них только худшие инстинкты. Его патриотическая страсть к великим, увлекающим отдельных людей задачам была весьма значительной, а в личностном плане он был простой натурой, чуждой трусости и малодушия и не боявшейся откровенности и искренности. Но он был совершенно необразованным человеком, не обладавшим личной культурой, ни интеллектуальной, ни мусической, ни культурой образа жизни. Правда, он принадлежал к состоятельному классу общества, так как владел кожевенной мастерской, но поведение его было чисто пролетарским, и это весило больше, чем то, что он не происходил из знатного семейства. Такие люди в Афинах, которые подчинялись наполовину здоровому законодательству, не имели ни малейшего шанса, даже если это очень энергичные люди и их воззвание к мелкобуржуазному недовольству, которое очень хорошо понимал Клеон, вызывает сильное эхо. Клеон прежде всего был выразителем психологии мелкой буржуазии, которая концентрировалась в судах присяжных (гелиасты), и поэтому мог заставлять звучать самые рискованные струны аттической демократии.
Он убедительно внушал этим маленьким людям, что именно на них держится демократия, хвалил их старомодную и несколько обывательскую порядочность, как фундамент, на котором стоит государство, в отличие от чванливых манер благородной молодежи, которую можно найти прежде всего в кавалерийском корпусе. В процессуальном контроле правосудия он старался терроризировать чиновников. «Он проверял их так, словно они были маленькими незрелыми несмышленышами». Так писал об этом Аристофан, и при этом побуждением было не только слежение за правильностью правосудия, но и забота о доходах, так как государство получало часть штрафных денег. Клеон вообще возложил на себя управление финансами и заботы о государственной казне, потребности которой в связи с ведением войны увеличились. За чрезвычайными налогами на богатство (эйсфорэ) он следил беспощадно, а в 424 году до н. э. он просто навлек на себя ненависть, проведя уже давно назревший закон о стопроцентном увеличении взносов.
Своим фанатизмом Клеон в известной мере препятствовал волоките и халатности, но политический климат, который он создавал своей ревностностью, никак нельзя назвать здоровым. Путем стилизации своего образцового «демократства», на лбу которого стояла печать ограниченности и тупости, он очень несвоевременно оживил оппозицию, которая постепенно сумела достичь равновесия. Конечно, масса глупостей творилась и на противоположной стороне, а нелепые манеры и вид аристократической золотой молодежи, которые по спартанской моде носили суковатые дубинки, длинные волосы, усы и короткую одежду, делали этих людей безвкусными на фоне продолжавшейся войны. Но повадкам этих лаконизированных шалопаев оказывали слишком много чести, когда их прицельно брали на мушку и во всех отношениях поливали грязью, говоря, что тот или этот «ненавидит народ», стоит за тиранию, при этом на лежащем на поверхности психологическом основании термин этот употреблялся неверно, чтобы обусловленный ими аффект направить на противника. В этих условиях не было ничего удивительного в том, что клубная деятельность благородных кругов, которые перед войной отошли на задний план, сильно оживилась, возымела потребность противостоять этим неприятностям и с помощью организаций, которые обеспечивали их влияние на выборах и в суде, защитить себя. Клеону было очень далеко до того, чтобы оказать на эту деятельность своей травлей какое-то значительное влияние. Над ним просто стали смеяться. Своими насмешками по поводу выходок Клеона молодой Аристофан стал весьма популярен и своими многочисленными пьесами заслужил большую известность и не раз срывал бурные аплодисменты. Главное же заключалось в том, что путь к единоличной власти оказался для него закрытым, а политическая экстравагантность, которая мерещилась ему и его кругу, была изолирована и представлена в шутовском виде. Когда они начали молоть вздор о будущем мировом господстве Афин, а приверженцы Клеона в своих горячечных фантазиях грезили о походе на Карфаген, то это была лишь пустая игра словами, которую не стоило принимать всерьез. Поэтому в войне не было поставлено никаких новых целей и она продолжалась по тем же законам, которые вызвали ее начало.
К тематическим утверждениям, высказанным Фукидидом по поводу Пелопоннесской войны, относится высказывание о том, что по своей территориальной распространенности она превзошла все бывшие до нее войны. В основе этого высказывания лежит важное наблюдение. Эта война не была в действительности только борьбой между Афинами и Спартой, но войной всех греков между собой. Она охватила своими тисками весь греческий мир. В этом нетрудно убедиться. Во-первых, спартанская и афинская державы обозначали собой сумму большинства греческих государств. И во-вторых, оставалось очень мало (если же рассмотреть всю войну в целом, то выяснится, что, вероятно, их вообще не было) государств, которые на протяжении этой войны оставались бы длительное время нейтральными. В ней сошлись и в нее были вовлечены города и племена, которые до этого вели уединенную и изолированную жизнь. Это в первую очередь касается западной части материковой и Центральной Греции. Не осталось практически никого, кто остался бы в стороне от схватки, и анналы боевых действий упоминают этолийцев, акарнян и многих других. Война была подготовлена тем опытом, что нейтралитет, как это показал пример Коркиры, был более невозможен. Этот же опыт должен был неизбежно проявиться и в самой войне.
В силу главенства в Пелопоннесском союзе и пассивности Афин Спарта получила свободный доступ на материк и в нескольких случаях извлекла из этого определенную выгоду, хотя в целом она соблюдала осторожность. Из внутриполитических соображений она воздерживалась от длительных и крупномасштабных операций, при проведении которых в руках одного военачальника концентрировалась слишком большая власть. В Афинах дела обстояли несколько по-иному. Они обладали практически неограниченным господством на море и могли там маневрировать быстрее, чем это было возможно на суше. Так афинские корабли с запада вошли в Коринфский залив и тем самым оказались в соприкосновении с этим отдаленным западным районом, куда сухопутная армия добралась бы с большим трудом. На кораблях можно было достичь и Сицилии, это понимали сицилийские греки, которые в своей междоусобной борьбе были заинтересованы в афинской помощи. На этой почве уже в 433 году до н. э. оказалось возможным заключение союза между Леонтинами и Афинами, и, когда в 427 году до н. э. в войну вступили Сиракузы, настало время выполнять союзнические обязательства. Об этом напомнило посольство из Леонтин, возглавляемое философом Горгием. Так началась сицилийская коалиционная война. С каждой стороны в нее вступило множество государств. Афины, вследствие занятости на других театрах войны, не внесли в нее большого вклада, и на удивление скоро, уже в 424 году до н. э., был заключен мир. Но это не отменило вездесущность войны и не устранило тот факт, что главные очаги военных действий пылали во многих местах одновременно. Так, с самого начала враг стоял в Халкидике вследствие отпадения Потидии, в то время как спартанцы вторглись в Аттику. В последующем эти вторжения повторялись регулярно до 425 года до н. э. (за исключением времени эпидемии чумы в 429 и в 426 году до н. э., когда в Спарте случилось землетрясение). В Халкидике после отвоевания Потидии (430 до н. э.) положение все же оставалось неясным, так как македонский царь занял нерешительную позицию и Аттическая империя эпизодически, время от времени наносила неприятные удары по окраинам его страны.
Пелопоннесская война была затяжной и в своих главных очагах представляла собой настоящую гражданскую войну. Этот факт вовсе не является таким странным, каким он кажется на первый взгляд. Чем больше втягивались греческие государства в водоворот антагонизма Афин и Спарты, тем меньше были они способны проводить внешнюю политику на основании своих собственных интересов. Вместо них вынужденно появлялись другие точки зрения, а именно внутриполитического свойства. Поскольку не оставалось ничего другого, как присоединиться к одной из двух конфликтующих сторон, то выбор, если о таковом вообще можно было вести речь, определялся симпатиями и антипатиями общественно-политических групп. Грамматика такого мышления сформировалась задолго до Пелопоннесской войны. Олигархические круги стояли за сотрудничество со Спартой, демократические – за сотрудничество с Афинами. Там, где таким образом происходила смена внешнеполитических ориентиров, с ней почти всегда рука об руку шла и перегруппировка внутриполитических сил, и, наоборот, как только происходило то или иное внутриполитическое урегулирование, так оно тотчас предопределяло соответствующий внешнеполитический результат. Корреляция эта срабатывала с точностью часового механизма, и его печальный исход заключался в немедленном установлении двойного гнета на проигравшую партию. Там, где торжествовали демократы, усиливалось и господство Афин, а там, где правили Афины, демократы одерживали верх над олигархами, что, впрочем, было одинаково ненавистно и тем и другим, и, напротив, происходило обратное, когда верх одерживали олигархи вкупе со спартанцами.
Таким образом, противостояние Афин и Спарты всегда отражалось на внутреннем положении в отдельных зависимых от них государств. В принципе это обстоятельство не отличалось большой новизной. Аттический морской союз в критических ситуациях и раньше следовал этой логике, а примыкание государств к Спарте происходило всякий раз, когда во внутренней политике побеждали олигархи. Но теперь, когда война перевела противостояние в открытую стадию, одновременно и неизбежно произошло обострение и внутриполитического положения в зависимых полисах. Антипатия друг к другу противоборствующих групп могла теперь перерастать в жестокую ненависть и столкновения угнетаемых с угнетателями, обусловленные внешней нестабильностью. Война выпустила джинна из бутылки, внутренние, тлевшие до поры конфликты выплеснулись на улицы, готовые воспользоваться внешней ситуацией. Если это происходило, то беспощадность и непримиримость борьбы питалась из двух источников, если даже отвлечься от того, что длительная война и без того подрывала сокровищницу морального состояния народа и подтачивала весь устоявшийся жизненный уклад.
Судьба Пелопоннесской войны стать перманентной революцией, причем чем дольше продолжалась война, тем в большей степени, была замечена и описана с большой меткостью еще Фукидидом, который отмечал, что события проявляются не только бесконечными актами насилия, но и извращением общественного и личного сознания. Уничтожение нормального жизненного уклада сделало неприменимыми старые этические нормы, сделало неизбежным их пересмотр в угоду текущим полемическим потребностям. То, что раньше называли слепой яростью и безрассудством, теперь начали именовать доблестью, проявленной во имя друзей; напротив, из предусмотрительной осторожности сделали замаскированную трусость, а из мудрой сдержанности – отсутствие мужественности. Решающим критерием стала соответствующая данному тактическому положению целесообразность. Например, законы родства перестали действовать перед лицом запросов политической солидарности. Клятве оставались верными до тех пор, пока не чувствовали достаточно сил, чтобы ее нарушить.
Явления, о которых здесь идет речь, характерны для рассыпающегося по прихоти политико-этических аксиом мира. И сегодня никого не может удивить такое прагматичное отношение к нравственным понятиям и нормам. Не случайно мы сегодня располагаем способностью пластического представления о том, что означает этот процесс; с помощью такого представления мы можем признать актуальность беспощадного анализа, как его выполнил Фукидид, и тем самым обнаружить здесь особую важность исторической зависимости, которая позволяет вскрыть этот опыт. Можно много дискутировать по этому поводу и даже склониться к вопросу, в каком отношении эта впервые выявленная лабильность политико-этических понятий и усилия в каждом случае ее преобразовать находятся к феномену современного становления идеологий и, наконец, также к беспечной практике применения этих понятий при выхолащивании мысленной реальности.
В первой фазе Пелопоннесской войны соединились затронутые здесь обстоятельства в двух знаменитых и хорошо известных событиях. Одно такое событие – это попытка отделения Митилен на Лесбосе (428–427 до н. э.). Митилены были старейшим членом Аттической империи и одни из немногих не только имели право поставлять корабли вместо уплаты дани, но и сохранили олигархическую форму правления. Именно здесь можно было, в отличие от многих других мест, говорить о политической цельности и внутренней стабильности. Но война пошатнула устойчивость этого курса. Олигархи последовали за своими исключительно социологически мотивированными симпатиями к Спарте и решили пожертвовать своим надежным положением в союзе ради «свободы», которая на деле означала примыкание к Спарте. Олигархи, правда, забыли подумать о том, что своими действиями приведут в движение демократические круги Лесбоса, которые получат благоприятную возможность, в союзе с Афинами, заменить мятежную олигархию лояльной Афинам демократией, не говоря уже о том, что ввиду военно-морской беспомощности Пелопоннеса попытка мятежа вообще представлялась бессмысленным предприятием.
Этому же научили последовавшие события. Оба фактора решили неудачный исход мятежа. Спарта не смогла оказать никакой действенной помощи, а во время войны с Афинами поднявшие голову демократы в решающий момент выбили оружие из рук олигархов. Последним оставалось лишь безоговорочно капитулировать. В Афинах поднялась мощная волна возмущения по поводу этого опасного отпадения Митилен. По требованию таких поджигателей войны, как Клеон, было решено убить всех мужчин, способных носить оружие, а женщин и детей продать в рабство; то был бессмысленный гнусный пароксизм жестокости, смешавший правых и виноватых и поразивший как друзей, так и врагов Афин. Корабль с этим убийственным приказом, экипаж которого знал о своей жуткой миссии, не особенно спешил, и его догнала у порта назначения быстрая флотилия, которой было передано модифицированное и более мягкое решение, так что в последнюю минуту самое худшее удалось предотвратить. Новый приговор, правда, тоже нельзя было назвать милостивым: все виновные, то есть по большей части аристократы, были казнены – больше тысячи человек (!), стены постановили срыть, а все земли и сельскохозяйственные угодья были отчуждены в пользу трех тысяч афинских клерухов, которые, разумеется, не сами должны были взяться за плуг, но пользоваться трудом крестьян, бывших владельцев земли, которые одним росчерком пера были превращены в арендаторов, а клерухи тем же росчерком были превращены в благополучных рантье.
Еще один пример политической дезинтеграции вследствие войны являет собой Коркира. Этот пример в известном смысле еще более поучителен, так как Коркира до начала Пелопоннесской войны была государством, сумевшим между двумя могущественными государствами сохранять свой самостоятельный нейтральный политический курс, придерживаясь в политике своих собственных интересов. Но за несколько лет до начала войны произошло, как уже известно читателю, обусловленное внешнеполитическим давлением присоединение к Афинам того самого олигархического режима, который до сих пор умел независимо управлять гражданами своей общины. Но когда дело дошло до войны, то для ее подготовки и ведения потребовалось деятельное участие членов союза, и олигархи захотели отказаться от продиктованного внешнеполитической рациональностью прежнего решения. По своей внутренней сути они чувствовали себя в обществе демократических Афин не особенно уютно, понимая, что попали не на ту сторону баррикад, и не желали больше быть врагами пелопоннесцев. Поэтому они нарисовали себе обманчивую, иллюзорную картину, вообразив, что можно просто восстановить нейтральное положение Коркиры между двумя воюющими блоками и что можно одновременно оставаться лояльным членом Аттического морского союза и другом Спарты. Если они действительно верили в этот вздор – есть свидетельства, что это была двойная игра и лицемерие, – то это был чистейшей воды самообман. Они просто тешили себя иллюзиями, отколовшись от Афин, и не замечали, что в их положении есть только одна альтернатива – присоединиться или к одной, или к другой из сильных противоборствующих сторон, и что в принципе это решение ими давно уже принято. Теперь желание отступить означало следование за внутриполитическим флагом и было чревато соответствующими последствиями. На первый план выдвинулось сильное демократическое движение, которое не только было дружественно настроено по отношению к Афинам, но опиралось также и на международное право. Уже сама дискуссия о сохранении союза с Афинами привела к столкновениям и убийствам. Следующий шаг привел к революции и к вооруженной борьбе двух партий. Победа осталась за демократами, а за ней последовали семь дней непрекращавшихся убийств олигархов и тех, кого убивали из личных побуждений. «Нашлись и такие, кого убивали из вражды или в надежде избавиться от долгов. Умерщвляли всякими способами, которые годятся в этих положениях, и ничто не было упущено, и даже более того. Отец убивал сына, и в виду святых алтарей тащили и убивали несчастных жертв. Других же замуровали в храме Диониса, где они и умерли» (Фукидид). В целом гражданская война разыгрывалась при активном вмешательстве Спарты и Афин, при этом Спарта, как это было в Митиленах, отступалась от союзников и тем самым обрекала своих друзей, которые, рискуя всем, меняли политическую ориентацию, на уничтожение и гибель.
Прагматика отдельных военных операций первого десятилетия Пелопоннесской войны, которое в исторической науке – на сомнительных основаниях – по имени спартанского царя Архидама называют архидамовой войной (431–421 до н. э.), не нуждается в подробном рассмотрении. Происходило множество разнообразных событий, но ни одна из сторон не имела возможности нанести решающий удар, который принес бы ей окончательную победу. Война оказалась, как того и хотел Перикл, соревнованием на выносливость. Одна сторона желала и пыталась притеснить другую и побольнее ее ужалить. Спартанцы убивали всех аттических купцов, которых обнаруживали на Пелопоннесе, и вели, не считая регулярных сухопутных вторжений в Аттику, несмотря на малую военно-морскую мощь, бесполезную, но беспощадную каперскую войну, не милуя при этом и нейтральные суда – это соответствовало внутренней несправедливости такой войны. Афины же отвечали тем, что беспокоили все побережье Пелопоннеса с моря и убивали каждого спартанца, который попадал к ним в руки. Главная цель морской войны состояла в уничтожении морской мощи Коринфа и в присутствии у западных берегов Греции.
В этой связи проводились также более мелкие операции, которые чаще были внеплановыми и также достигали своих целей. Коринф, поддержанный Спартой и другими пелопоннесскими государствами, нес тяжелые потери и был вынужден признать – что, собственно, было ясно с самого начала, – что ввиду подавляющего аттического превосходства дни его морского могущества сочтены и что при взгляде в длительной перспективе успех 446 года до н. э. оказался скоропреходящим и не имевшим большой ценности. Но как только Афины перешагнули рамки этой программы, последовал незамедлительный удар. Стратегу Демосфену, которому было доверено в 426 и 425 годах до н. э. проводить эти операции, пришло в голову иллюзорное представление о том, что он в состоянии очень выгодно, без привлечения основных афинских сил, просто если ему удастся переманить на свою сторону силы западного горского населения, прежде всего этолийцев и акарнян, или вынудить их к поддержке, то он сможет пройти всю Центральную Грецию с запада и утвердить там власть Афин; однако предприятие полностью провалилось. Предполагаемые союзники, этолийцы, просто выпроводили Демосфена. После такого оскорбления Демосфен не осмелился сразу вернуться домой и мог быть чрезвычайно доволен тем, что ему позже удалось совершить удачный поход против союзного Коринфу города Амбракия, где он взял богатую добычу и причинил значительный урон Коринфу.
В этой, по сути, позиционной войне передвижения сил носили более или менее случайный характер. Началась цепная реакция, которая поставила под вопрос характер всей кампании.
В начале лета 423 года до н. э. афинский флот направился к западному побережью Пелопоннеса. Целью была Сицилия. По дороге на смелую импровизацию решился Демосфен, которого за удачное ограбление Амбракии выбрали стратегом еще раз: он с малой частью своих сил – остальные пошли дальше – произвел десантную операцию на мессенском берегу. На маленьком полуострове Пилос он рассчитывал устроить удобный опорный пункт, откуда, подстрекая к бунту мессенцев, можно было постоянно тревожить Спарту. Спартанцы ответили на эту дерзкую, но, вероятно, в практическом отношении весьма многообещающую провокацию военно-морской экспедицией, имевшей целью вытеснить афинян. Однако предприятие это не увенчалось успехом. Спартанский корпус занял лежавший рядом с Пилосом островок Сфактерия, чтобы афиняне не смогли перейти через него к морю, и двумя кораблями заперли выход из бухты Пилоса. Их собственная флотилия встала на якорь в Наваринской бухте, огражденная, как полагали спартанцы, от всякого нападения. Против ожидания, афинские корабли прорвали – их оказалось больше, чем думали спартанцы, так как подошло подкрепление, – спартанский заслон, напали на корабли ничего не подозревавшего противника и уничтожили их. Спартанцы на Сфактерии, таким образом, оказались отрезанными от суши и вместо того, чтобы стать атакующей стороной, объявившей афинянам мат, попали в положение осажденных. На острове были заперты лишь четыреста пятьдесят гоплитов, из которых сто пятьдесят были спартиаты, то есть полноправные граждане Спарты. Эта возможная потеря повергла Спарту в такую растерянность, что она немедленно предложила заключить мир. Совершенно неожиданно наступил момент, о котором в свое время говорил Перикл как о цели войны: нападающий пасует, и Афины остаются на поле боя победителями.
Но из этого ничего не вышло. Клеон, противник продолжения политики Перикла, требовал предпочесть дешевому миру штурм и настоял на своем. Мир был легкомысленно упущен, и пришлось продолжать войну. Но как? Создалась большая опасность, что глупость Клеона перечеркнет успех, достигнутый у Сфактерии. Блокада спартанцев оказалась неэффективной, так как они не испытывали недостатка в продовольствии, а когда наступит зима, они, как можно легко предположить, спокойно освободятся, так как в это плохое время года трудно осуществить надежную блокаду острова. Это было большое затруднение, но Клеон сделал следующее предложение: надо напасть на спартанцев на острове. Представление о том, что с военной точки зрения это просто невозможно, Клеон посчитал ложью. Никий, бывший весьма компетентным стратегом, предлагает Клеону в присутствии народного собрания самому попытаться сделать это. Естественно, это была лишь дурная шутка, но Клеон делает вид, что не понимает этого, и не подвергает ни малейшему сомнению истинность своего назначения. Никий ловит его на слове и торжественно, под рукоплескания народа, вручает ему командование. Пусть теперь он сам краснеет за свою глупость. Каждому понимающему было ясно, что этот вояка-любитель, который похваляется, что через двадцать дней будет стоять здесь с пленными спартанцами, на самом деле вернется со стыдом и скандалом.
Но все случилось по-другому, и это было еще одно удивление и неожиданность: Клеон действительно вскоре вернулся в Афины и предстал перед народным собранием с пленными спартанцами. Нападение оказалось удачным; если технически заслуга такого исхода и принадлежала Демосфену, который готовил и разрабатывал операцию, то все же атаку начали готовить только по прибытии Клеона, и он, кроме того, как военный специалист, принимал участие в рейде, и так Клеон с полным правом и, кроме того, лично оказался победителем. Рассуждения его противников были скомпрометированы полностью, и было непонятно, почему он до сих пор не взял в свои руки бразды правления.
От такого несчастья Афины спасла милостивая судьба. Она проявила себя в Клеоне, у которого не хватило масштаба поднять разыгрываемую им сатиру до высоты настоящей трагедии. Клеон вторично сорвал попытку заключения мира, отклонив спартанское мирное предложение, но для того, чтобы придать войне новое направление, что и входило в его намерения, у него не было инструмента. Его лозунг был прост: долой позиционную войну, нападать на противника там, где расположены его силы! Это означало: афиняне должны вести войну и на суше. Следующим противником должна была стать Беотия, которая с самого начала войны была на стороне Афин, и ничего решительного там до сих пор не происходило. Однако в августе 424 года до н. э. случилась военная катастрофа. При Делии погибло не только афинское сухопутное войско, но и его командир. Это был, разумеется, не Клеон; несмотря на недавно полученный лавровый венок, он предпочел вести войну на рыночной площади, доверив ведение настоящих боевых действий профессионалам.
После этой неудачи влияние Клеона пошло на убыль, но ни в коем случае не было окончательно уничтожено. Хуже, правда, было то, что вдруг с совершенно неожиданной стороны подул свежий и неприятный ветер – случилось так, что мечту, которую в своих грезах лелеял Клеон, – бить врага в его логове, кажется, раньше удалось воплотить в жизнь спартанцам. Брасид стал тем человеком в рядах спартанцев, которому действительно что-то удалось сделать. Он нацелился на главные опорные пункты Афин. Естественно, большинство из них было недоступно для Спарты, так как до них можно было добраться только морским путем. Но в Аттической империи был один район, к которому вел путь по суше. Разумеется, для того, чтобы его захватить, требовалась и отвага, и везение. Речь шла о фракийских владениях Афин, прежде всего о Халкидике и Амфиполе. Но Брасид был уверен в своих силах и смелым маршем вышел к намеченной цели, пройдя с войском всю Грецию. Брасид был не только военным, он оказался еще и умным политиком и поэтому порвал с тупой методикой уничтожения, которая с обеих сторон укоренилась в действиях войск. Он попытался добиться добровольного присоединения аттических союзных государств. Там, где это удавалось, естественно при неизбежной смене правящих клик и правительств, сделать, он простирал руку защиты над поверженным противником. Не было при этом массовых убийств, и там, где афинянам удавалось отбить назад потерянные города, сразу становилась видна разница между новой и старой политикой. Клеон в характерном для него духе провел через народное собрание постановление о том, что граждане Скиона – так назывался город в Халкидике – должны быть убиты. Не приходится удивляться поэтому, что от Брасида ждали «освобождения Эллады», и так поступал даже Амфиполь, афинская колония. Успехи Брасида были поразительными, хотя он и не всегда добивался поставленных целей. Историк Фукидид познал это на собственном опыте, когда не сумел помешать падению Амфиполя, так как опоздал явиться к нему с Фасоса, где стояла на якоре его эскадра. Это был конец военной и политической карьеры Фукидида: чтобы избежать приговора, он не вернулся в Афины и удалился в изгнание.
Возвращение под власть Афин колоссальной потери во Фракии было задачей, полностью отвечавшей мировоззрению и самосознанию Клеона. Он взялся за ее выполнение, и она стала апофеозом его военной некомпетентности. У стен Амфиполя, который они хотели вернуть, Афины потерпели катастрофическое поражение. Клеон оказался среди павших. Но смерть в бою нашел и Брасид. «Обеих дубин», как их называли, больше не было, и путь к миру был снова открыт. Спарта не собиралась продолжать курс Брасида. Он всегда казался ей не совсем правильным. Каких еще идей можно было ждать от этого оригинала? В этом было нечто характерное для Спарты и ее недоверия к какому-то, возможно, органическому, но пока чужеродному включению. И как всегда, первостепенной задачей было спасение пленных спартиатов. В Афинах друзьям Клеона пришлось притихнуть. Слишком очевидным было их поражение. И голос разума, несмотря на последние эскапады, оказался достаточно силен, чтобы заглушить бестолковое тявканье друга Клеона, некоего Гипербола. Так был установлен мир, на который с самого начала был нацелен Перикл, который был подарен Афинам еще три года назад, а затем некоторым образом подарен снова, и вот наконец он стал признанным фактом настоящего положения вещей.
Героем мира стал Никий. К нему обратились теперь симпатии широких народных масс, ибо этой войной, которая шла уже десять лет, большинство людей были сыты по горло, особенно простые селяне, которые пострадали больше других. «Мир Никия» стал поэтому очень популярным словосочетанием. Мирные переговоры тянулись всю зиму 422/21 года до н. э., так как не обошлось без известного крушения иллюзий, ибо за годы, прошедшие после Сфактерия, каждой стороне казалось, что она могла бы добиться и большего. Договор был заключен сроком на пятьдесят лет, то есть на более долгий срок, чем тридцатилетний мир 446 года до н. э., то есть с большей решимостью к установлению прочного мира. Договор восстанавливал положение 431 года до н. э., за одним важным исключением, согласно которому должен был быть возмещен нанесенный Коринфу ущерб. Этот щекотливый пункт вошел в договоренность по молчаливому предварительному допущению, что политические изменения, которые возникли с формального согласия заинтересованных сторон, не подлежат дальнейшему обсуждению, – принцип, из которого было сделано только одно исключение (Амфиполь). Поскольку здесь, при сохранении коринфской сферы влияния, речь шла исключительно об автономной смене лидирующей партии, то и вопрос этот можно было отложить в долгий ящик. Там, где этот принцип касался афинских интересов в связи с политическими успехами Брасида, там, при внешнем сохранении принципа, были употреблены сложные формулировки, позволявшие Афинам выступить с претензиями. Владения, полученные исключительно вследствие военной оккупации, подлежали возвращению обеими сторонами.
Политическое значение Никиева мира не в меньшей степени основывалось на содержании договора, чем на том факте, что в нем содержался отказ Спарты от целей войны, начатой в 431 году до н. э. О том, что в то время речь шла о самом существовании Аттической империи, в этом последнем документе не было ни единого слова. Общее урегулирование давало большие преимущества Афинам, а Спарта должна была утешать себя тем, что признала утверждение Афин только косвенно.
В таком же ключе восприняли договор и пелопоннесские союзники Спарты, особенно Коринф. По интересам Коринфа удар был нанесен сразу после начала войны. Полное игнорирование этих интересов при ее окончании означало поражение Пелопоннесского союза. Реакция последовала скорее, чем ее ожидали. Непосредственно после заключения мирного договора Пелопоннесский союз распался. Коринф, Элида и Мегара не присоединились к договору. Спарта осталась в изоляции и должна была теперь с удвоенным вниманием беречь от Афин свой тыл. В результате между Афинами и Спартой был заключен союз, что автоматически и окончательно санкционировало развал Пелопоннесского союза. Одновременно сепаратистское движение выступило с еще одной антиспартанской инициативой. Аргос, потерявший в течение тридцатилетнего мира всю свою осторожность, вместе с Коринфом, Элидой и Мантинеей вступил в особый союз, направленный против Спарты. Одним ударом все было поставлено с ног на голову: вековой пелопоннесский форпост Спарты попадает в зависимость от Афин, держава которых сохраняет свою цельность, не приложив ни малейших усилий для придания движению нужного направления. Все это в целом стало блестящим триумфом политики Перикла. Дверь к укреплению власти Афин на континенте открылась сама спустя двадцать пять лет после того, как Перикл тщетно попытался взломать ее. Перед Афинами открывалась перспектива многообещающего развития.
Было недостаточно одного того, что история почти волшебным изменением ситуации протянула Афинам спасительную руку; надо было еще, чтобы они эту руку приняли. Это было не так просто, как кажется, ибо новая ситуация была равно как действительностью, так и возможностью и требовала не только безоговорочного принятия, но и осторожного осмысления. Такой предусмотрительности Афины не проявили, то есть аттической политике не хватило необходимого понимания незнакомого положения и столь же необходимого умения приспосабливаться к новым условиям. От этого уже через три года все было снова потеряно. Антиспартанская коалиция распалась, и опять был во всей красе восстановлен былой, едва преодоленный дуализм: здесь Спарта с ее пелопоннесскими союзниками, а там – Афины с их морским союзом. И Афины не только ничего не предприняли против такого течения событий, но и сами своими необдуманными действиями немало им способствовали.
Хотя в частностях дела обстояли весьма сложно, была возможность привести их в относительное соответствие друг другу. Препятствие заключалось в отсутствии взвешенного понимания, которое позволило бы осознать, что Афины имеют дело с ослабленной Спартой и что именно эта слабость может послужить к выгоде Афин. При заключении мира Афины поступали так, словно Спарта все еще неограниченно обладала своим авторитетом и своей мощью, и требовали, чтобы она, с точностью, так сказать, до последней копейки, восстановила ту ситуацию, какой Спарта тогда в действительности уже не владела. Афины настаивали на возвращении одного населенного пункта в Беотии, но последняя отделилась от Спарты, и это требование оказалось завышенным. При Амфиполе вред Афинам нанес их собственный военачальник, который не только не передал город Афинам, но и потерял его. Афины должны были сами обеспечивать свои права. Вместо этого они настаивали на соблюдении буквы договора и поэтому навсегда упустили возможность вновь овладеть этим важным населенным пунктом. Напротив, они прибегли к репрессалиям, удерживая за собой те населенные пункты, которые должны были вернуть Спарте прежде всего Пилос и Китеру. Это осложняло обстановку и портило климат, и в Спарте взяли верх те, кто всегда противился заключению мирного договора. Первый удар последовал весьма скоро. Изолированная и поэтому уязвимая для афинского вмешательства Беотия, вопреки афинско-спартанским соглашениям, заключила союз со Спартой; характерно, что беотийцы добились этого в связи с просьбой Спарты отдать Панакт Афинам. Таким образом, Афины своими руками уничтожили шанс развязать себе руки в Центральной Греции.
Вторая ошибка была еще более существенной и свидетельствовала о полном отсутствии политического разума. Афины поддерживали особый антиспартанский союз, так как этот, возглавлявшийся Аргосом союз носил наступательный характер. Все происходило по устаревшей и обветшалой мудрости, что традиционный противник Спарты должен быть другом Афин, и в активности Аргоса увидели, как и раньше, возможность придраться к Спарте. «Успех» не заставил себя ждать: вскоре Коринф повернулся к союзу спиной и вновь обратил свое лицо к Спарте (420 до н. э.). Окончательным ударом по этой бессмыслице стала военная победа Спарты над особым союзом при Мантинее, в ходе этой битвы нашли свою смерть командиры аттического вспомогательного войска (418 до н. э.). Дело кончилось тем, что особый союз распался, а Аргос заключил мир со Спартой.
Если бы расклад политических сил в Афинах был таким же, как в год заключения Никиева мира, то, вероятно, причину неудачи надо было искать именно в нем, в близорукости и отсутствии последовательности. Но руководство афинской политики не было единым. Никий находился под сильным давлением демократических экстремистов, которые, как Гипербол, абсолютно не понимали суть проблемы и которым была недоступна необходимость объединения со Спартой. Эти люди настаивали на проведении прежнего антиспартанского курса. В таких условиях существенным становился вопрос о том, насколько Никий в состоянии утвердить свое положение. Возможно, ему бы сопутствовал успех, если бы на противоположную чашу весов не был брошен груз, который попросту было невозможно уравновесить. Около 420 года до н. э. на политическую сцену выступил Алкивиад, который как раз к этому времени достиг тридцатилетнего возраста и получил возможность занимать высшие государственные посты.
На ближайшие пять лет Алкивиад, в качестве государственного деятеля, стал для Афин злым роком, подлинным бедствием; позже, независимо от занимаемого им положения и почти свободно передвигаясь по всему пространству тогдашней греческой международной политики, он стал силой, которая значила больше, чем флот и сухопутная армия, вместе взятые, и когда, наконец, вместе с окончанием Пелопоннесской войны закончилась и его жизнь (404 до н. э.), то выяснилось, что после себя он оставил груду развалин, каковую, видимо, с полным правом мог считать своим творением. Греческая история не знает никого, за исключением Александра Великого, кто обладал бы такой личной пробивной силой и энергией. Это был поистине поразительный феномен, словно созданный для того, чтобы показать, что история – это мяч, предназначенный для индивидуальной игры.
Для Афин Алкивиад стал полной противоположностью Периклу. Если последний стал для них добрым духом, который сглаживал недостатки и моральные недуги своих соотечественников и пробуждал в них самое лучшее, то Алкивиада можно уподобить демону, который довел до гигантского уровня опасные склонности своих афинян и вколоченными им в них страстями лишил их последних остатков политического разума. Афиняне испытывали к нему двойственные чувства: они любили и одновременно ненавидели его, но никогда не могли отойти от него. Они чувствовали, что он – плоть от их плоти, что он принадлежит им, как принадлежит действительности ее тень, а они желали подчас – заодно с Алкивиадом – избавиться от докучной действительности.
Алкивиад был блистательным явлением уже на основании своего происхождения от самых благородных аттических аристократических родов. По матери он принадлежал к семейству Алкмеонидов, приходился родственником Периклу и даже рос в его доме на его попечении. Он был известен в городе еще до того, как стал политиком, и даже Аристофан обыграл его образ в одной из своих ранних пьес. Знали о его попойках, но в первую очередь он прославился в юности своими разнузданными выходками. С самой юности было видно, что для него не существует ничего, кроме его собственного «я». Ему ничего не стоило, например, похитить из дома архонта свою жену, которая искала там убежища от него, или избить своего соперника в хорегии (праве содержать театральный хор). Афины, несмотря на это, высоко ценили его. Он был дружен с Сократом, во время двух военных походов даже жил с ним в одной палатке и мог считаться одним из учеников философа. Но в нем не было и следа рассудительности учителя. Скорее в Алкивиаде можно было предположить смышленого ученика софистов. То, что нормы устанавливают силой, было для него не теоретическим убеждением, а практической жизненной мудростью. В политике для него, в зависимости от случая, верным оказывалось любое направление. Так, уже до 420 года до н. э. он стоял за Клеона, в другой раз он поддерживал Никия. В сущности, он презирал и того и другого. Да и сами Афины были для него не той инстанцией, которая имела бы в его глазах какой-либо авторитет. Естественно, он добивался признания и одобрения, но только для того, чтобы воспользоваться ими как трамплином для взлета; но при этом он с самого начала старался стать эхом всегреческого общества, и на скачках в Олимпии он оплачивал самые дорогие упряжки. Внешне он придерживался аристократического образа жизни, поддерживал с аристократами тесные личные связи и держал обширную клиентелу, выходившую далеко за пределы Афин. Когда речь шла о популярности, то на помощь к нему неизбежно приходило его огромное состояние. В Афинах он сколотил немалый политический капитал на щедрых литургиях. В любой форме, как бы то ни было, он хотел власти – власти над Афинами, разумеется, власти над Аттической империей, а по возможности и еще большей власти. Люди должны были стать послушным материалом в его руках, воском, а для этого их надо было предварительно перевести в нужное агрегатное состояние, и прежде всего таким воском должны были стать афиняне. Именно поэтому он не мог придерживаться умеренной и рассудительной политики. Ему требовалось движение, и он без промедления, как только такое движение появлялось, доводил его до экстаза. То, что зародыши безбрежного экспансионизма уже витают в грезах крайних, радикально настроенных демократов, было для него настоящим подарком. Он поспешил использовать эти ростки и вдохнул свое мощное дыхание в устремления, которые и без того обладали взрывной силой. Расстроить внешнеполитическую концепцию Никиева мира было самым сокровенным его желанием, и в фиаско этого мира есть немалая заслуга Алкивиада. По сравнению с ним Гипербол был полным дилетантом, и вскоре Алкивиад отодвинул его в тень, так, что можно с полным правом утверждать, что с тех пор единственным политическим противником Никия стал именно Алкивиад.
Ставшее невыносимым напряжение требовало разрядки. Ее хотел не кто иной, как Гипербол, причем на небескорыстных основаниях. Если остракизм, специально предусмотренное для таких случаев средство, подействует против Алкивиада, а значит, и против его собственных сторонников, то он остался бы единственным бесспорным представителем побежденной группы. Проиграет Никий, и победит Алкивиад – он получит удовлетворение оттого, что представляемая им политика будет иметь преимущество и станет доминирующей. Но игра закончилась вопреки всем установленным правилам. Никий и Алкивиад объединились, и оставшийся без ориентира народ поддался на мрачную уловку: он проголосовал против Гипербола, который вообще стоял вне дискуссии. То, что эта выходка исказила смысл и дух установления, осознали уже современники, подвергшие ее открытой критике. Такое извращение самой сути остракизма породило столь выраженное к нему недоверие, что с тех пор его перестали применять. Правда, непосредственного вреда это лекарство устранить не смогло. Все оказалось еще хуже, чем могли предполагать в тот момент. Афины оказались во власти раздора, так как новые союзники были несовместимы друг с другом. Такое правление в лучшем случае просто хромало бы на обе ноги. Но тот, кто знал Алкивиада, ни на минуту не сомневался, кто в перспективе возьмет верх, если даже остракизм Гипербола, как представителя воинствующей партии, был на руку Никию. Но какой дух преобладал в Афинах, стало ясно уже в следующем, 416 году до н. э.
Во время мира Афины напали на дорийский остров Мелос, который они пытались уже захватить в ходе Архидамовой войны, и уничтожили все его население, так как община не пожелала подчиниться афинскому диктату. По своей политической значимости это было всего лишь эпизодом, но Фукидид посчитал это событие настолько знаменательным симптомом морально-политического состояния Афин, что в основу своего «Мелийского диалога», одного из самых глубоких политико-моральных наблюдений, обусловленных переживанием исхода войны, положил именно это событие.
Решающий стимул Алкивиад получил в следующем, 415 году до н. э. Благоприятный ветер подул на этот раз с Сицилии. В материковой Греции война, несмотря на нарушение спартанско-афинского союза и хотя между Спартой и Аргосом существовали определенные трения, не возобновлялась. Спарта изо всех сил стремилась не допустить нарушения мира, и, напротив, для самих Афин начинать какие-либо военные действия против Спарты было нецелесообразно, так как превосходство Спарты на суше не вызывало никаких сомнений. Но когда в Афины прибыло посольство из Сегесты и попросило помощи для защиты от нападения Селина, а значит, и от союзных с ним Сиракуз, то возникла ситуация, в которой Афины могли выплеснуть переполнявшую их энергию. Положение не отличалось особенной новизной. Уже во время Архидамовой войны Афины предлагали свою помощь, но тогда из этого ничего не вышло, так как руки Афин были связаны. То, что будущее Афин спущено на воду, было для известных демократических фантастов уже свершившимся фактом. Если захватить Сицилию, то следующим шагом будет покорение Карфагена. Афинам подчинится Западное Средиземноморье, а Восточное они и без того могли уже считать своей нераздельной вотчиной. Если сложить два и два, то получится, что Спарта и Пелопоннес станут небольшой базой сопротивления, которую можно будет без усилий обложить со всех сторон с моря. Расчет изобиловал ошибками, но был очень красив и обещал очаровательный результат.
Проблемы Афин, которые они тщетно пытались решить на протяжении пятидесяти лет, можно будет решить одним ударом. Эта мысль возгорелась с необычайной силой. Афиняне были просто захвачены, одержимы ею, и случилось то, от чего городу до сих пор удавалось уберечься, а именно от идеи фикс, которую до сих пор чисто механически удерживала в разумных рамках оппозиция и которая теперь возобладала тотально, большинство людей впало в форменное безумие. Лишь немногие сохранили трезвую голову и выступили против. Сам Никий был покинут своими сторонниками, и правивший бал Алкивиад в один миг оказался во главе всенародного движения, которое в едином порыве перепрыгнуло все ранее существовавшие барьеры. Никто, даже если у него на плечах оставалась голова, не осмеливался больше вслух высказывать свое мнение. Такого человека подозревали бы в том, что он «думает не заодно с государством», и, так как по большей части речь могла идти только о состоятельных людях и чтобы не подвергаться таким позорным обвинениям, они вынуждены были нести наравне со всеми тяготы всенародного подъема и воодушевления.
Никий был бессилен остановить этот поток. Он попытался повернуть руль, но потерпел жалкое поражение. Никий добился отправки посольства в Сегесту, которое должно было на месте разобраться с реальными возможностями и обстановкой, от этого посольства Никий ожидал отрезвляющих сообщений. Посольство вернулось с шестьюдесятью талантами, заявив, что этих денег вполне должно хватить на ведение сицилийской войны. Что по сравнению с этим должно было представлять собой более тонкое рассуждение о том, что такое предприятие, каким бы ни были его практические краткосрочные шансы, в свете стратегического положения Афин на материке было чистейшим безумием, и даже в самом лучшем случае, если удачно закончится военное подчинение Сицилии, то задача утверждения там превратится все равно в неразрешимую проблему. Алкивиад имел все основания полагать, что афиняне находились там, куда он вел их уже долгое время: в экстатическом опьянении, а себя он видел неограниченным вождем, который может распоряжаться афинянами по собственному усмотрению. И если начнется война с ее непомерными требованиями, с активацией всего потенциала державы, который в случае победы поднимется до невообразимых высот, и если на этом пути все пойдет, как в хорошо направленном потоке, и возникнет политический порядок, подходящий совершенно новой ситуации, то ему, Алкивиаду, как неограниченному властителю, выпадет прочное и длительное ведущее положение в этом новом империалистическом государственном организме.
Итак, было принято решение откликнуться на просьбу Сегесты о помощи и начать войну в Сицилии. Но, уже делая следующий шаг, Алкивиад был вынужден удостовериться в том, что афиняне, несмотря на свою одержимость, не желали выступать в роли безвольных статистов. Естественно, что Алкивиад был поставлен во главе командования, но никто не хотел отступать от рутины назначения нескольких стратегов. Так Алкивиад не получил единоличного командования, и рядом с ним оказались еще два военачальника, одним из которых стал Никий. Этот трезвый и не приемлющий предпринятую авантюру человек был противовесом окрыленному фантазиями и непредсказуемому Алкивиаду. Все было сделано в добрых республиканских традициях, но действие было далеко не целесообразным и, если исходить из чисто технических рассуждений, было лишь полумерой, если не хуже. Если уж было решено лететь, то незачем было на лету подрезать птичке крылья.
Но для Алкивиада все вышло еще более неудачно. Правда, он достаточно элегантно взял барьер последнего препятствия, которое попытался учинить ему Никий. Этот последний объявил, что не может идти в поход с выделенными для этой цели шестьюдесятью кораблями, и выставил неслыханные дополнительные требования, надеясь этим привести народ в чувство. Выстрел, однако, ударил в него самого. Никий получил требуемые сто триер и пять тысяч гоплитов, хотя его положение от вовлечения таких сил стало только хуже, чем раньше. Но под Алкивиада вели и другой, более серьезный подкоп, и на этот раз это делали те, кто был единодушен с ним относительно целесообразности военного похода, но чувствовал подоплеку далекоидущих планов Алкивида, из-за чего хотел привести его к личному падению. Несмотря на всеобщий подъем, в Афинах царила гнетущая атмосфера. Многим при том, что происходило, когда должны были быть оставлены необязательные голые представления, было не по себе от одной мысли, что походом афиняне с головой выдают себя этому Алкивиаду. В этой напряженной обстановке, непосредственно перед выходом флота, разразился общественный скандал, в ходе которого ярко и страстно разгорелись темные и неясные чувства, находившиеся до тех пор под спудом.
Однажды утром обнаружилось, что священные знаки, установленные перед домами «гермены», были ночью разрушены, что было явным мелким хулиганством, которое, однако, было представлено святотатством, что должно было закончиться государственным вмешательством. Поскольку Алкивиад считался способным на такое, ибо все помнили его шалости и проделки, то подозрение пало на него. В данном случае оно было несправедливым и неоправданным – для чего Алкивиаду было именно в такой момент совершать политическое самоубийство? – но враги его смогли воспользоваться случаем, чтобы начать преследование. Все было нечестно и недобросовестно, в народное собрание был представлен щедро оплаченный донос, и так как сам по себе он не принес никаких плодов, то ворота были распахнуты еще шире и было начато дело о преднамеренном религиозном кощунстве, не связанном с делом о «герменах». В конце концов отыскали двух проходимцев, настаивавших на проведении немедленного расследования в отношении Алкивиада; однако оно было отложено до его возвращения. Но массовую истерию, охватившую афинское население, остановить было уже невозможно. Посыпался град доносов, последовали массовые аресты, разразилась настоящая паника, боялись заговора против демократии – в Аргосе был раскрыт один из таких заговоров, – а военные приготовления спартанцев внушили страх скорого нападения с их стороны. Облегчение наступило наконец, когда один аристократ, Фессал, сын Кимона, выдвинул против Алкивиада обвинение в том, что тот, якобы находясь в частном доме, в кругу членов своего клуба, разыгрывал фарс с мистериями. В это время Алкивиад уже давно находился на пути в Сицилию. За ним было послано государственное афинское судно «Саламиния», чтобы доставить его в трибунал. Алкивиад отреагировал нерешительно и не отказался от выполнения распоряжения (на что он, вероятно, имел полное право); однако он не решился отправиться в Афины и предстать перед судом. По дороге из Сицилии в Афины он бежал и был приговорен к смерти заочно, in contumaciam.
При всем хвастовстве силой, при всей браваде, моральной и физической, которая была крестной матерью сицилийской экспедиции, сознание ее чудовищности и двусмысленности было живо. Афиняне потеряли бы право называться афинянами, если в минуты просветления не задумывались о темных инстинктах, гнавших их в безумие, и не напрасно существовала сфера, которая питалась тем, что она переводила человеческие поступки в более высокое понимание и осмысление. Незадолго до отплытия флота была поставлена пьеса Еврипида «Троянки». Для воинства это было последнее, что они видели в своей жизни, последнее причастие перед этим смертельно опасным походом, который становился тем тяжелее, чем ближе он подходил к концу.
Еврипид показывает на примере судьбы троянских женщин после взятия Илиона, какова человеческая судьба, особенно женская, после полного крушения государства. До самых бездонных глубин страдания, которое выпадает на долю людей с потерей родины, общности, в каковой заключается такое крушение и порабощение врагом, высвечивает Еврипид эту проблему. Греки доводят троянок до крайних границ отчаяния, и варварство поражает самих эллинов, а не азиатов. Когда зрелище этой внушаемой боли проникало до мозга костей зрителей, то пьеса переставала казаться им порождением фантазии. Достаточно часто, а в последний раз на Мелосе, афиняне поступали не лучше, чем ахейцы в трагедии, а теперь афиняне имели намерение поработить самый значительный и густонаселенный греческий город и со всем пылом и усердием устроить там апофеоз военного безумия. Еврипид, безоговорочный сторонник продолжения политики Перикла, был, подобно немногим, кто не был полностью лишен силы, врагом милитаристской политики любой ценой, пусть даже он смог языком драмы сказать, что военное насилие есть извращение смысла и что победитель обманывает себя, если воображает, что этим чего-то добился. Берущая за душу трагедия не оказалась отвергнутой, и временами у тех, кто был на представлении и кто мысленно менялся ролями с актерами, кровь застывала в жилах.
С другой стороны, внутреннюю ситуацию в Афинах рассматривала комедия. Когда сицилийское предприятие достигло своей высшей точки, Аристофан поставил свою комедию «Птицы» (424 до н. э.). Действие разыгрывается в чисто фантастическом мире, сотканном из басенных и сказочных элементов, и представляется настолько нереальным, насколько это возможно. О Сицилии в пьесе нет ни единого слова. Но дух, который воплощается здесь в карикатурном виде птичьего государства, «заоблачной кукушечьей страны», и в не менее карикатурных образах двух афинских основателей этого государства, является картиной безграничной и в истинном смысле этого слова беглой проекции, которая приводит зрителя к неизбежной мысли о сицилийском эксцессе. Некие птицы, собравшись вместе, по совету двух афинян решили установить настоящее мировое господство, подчинив себе и людей, и богов, причем последних предполагалось лишить власти с помощью прекращения жертвоприношений, а первых покорить своими действительно неземными способностями. Пока еще можно было смеяться, наблюдая собственные действия в кривом зеркале комедии. Вскоре это стало невозможно. Счастье, что таким способом Афины дали знать своим потомкам, что они в этот момент сумели возвыситься над собой, когда самым легкомысленным образом все политическое прошлое, а также будущее Афин было поставлено на карту.
Сам по себе поход уже был драмой, единственной пьесой в военной истории, состоявшей из одной длительной военной фазы с великой и центральной развязкой. Такая развязка могла бы вдохновить любого поэта. Но такого поэта не нашлось. Однако в историческом сочинении Фукидида это стало наивысшим пунктом его прагматического повествования. Историк, естественно, понимает особое положение этого события в связи с целым, хотя его острый анализ не увенчался фундаментальными рассуждениями и касался самого по себе плана (но не его исполнения).
Подготовка к войне, на которую обрекли себя Афины, была впечатляющей: в поход ранней весной 415 года до н. э. двинулась армада из трехсот кораблей. Только боевых судов (триер) было сто тридцать четыре. Численность экипажей достигала двадцати тысяч человек, сухопутное войско состояло из шести-семи тысяч воинов, преимущественно тяжеловооруженных гоплитов. При отплытии флота план кампании был еще не утвержден. План должен быть завершен по прибытии на место и при уяснении политической обстановки. Было ясно, что, несмотря на чрезмерные военные расходы Афин, военное предприятие потребует помощи со стороны местных сил сицилийских и нижнеиталийских греков. Формально весь поход был акцией поддержки Сегесты. Но ожидания афинян были обмануты. Никто не оказался склонен, невзирая на многочисленные конфликты между Сиракузами и западными греками, ревностно содействовать уничтожению сложившегося соотношения сил. Все слишком хорошо понимали, что значит попасть в клещи аттической политики.
В соответствии с требованиями навигации флот двигался не прямо в Сицилию, а, как обычно, огибая Южную Италию. Уже италийские греки не желали знаться с афинянами и едва разрешили их судам проход через свои гавани. На самой Сицилии ситуация для Афин была много менее благоприятной, нежели десять лет назад. В то время здесь прочно утвердилась антиспартанская коалиция, о которой теперь не могло быть и речи. Среди трех командующих афинской эскадрой не было единства. Никий вообще хотел ограничиться демонстрацией силы, которая освободила бы от угрозы Сегесту, а в остальном оставила бы все на своих местах. Диаметрально противоположной точки зрения придерживался Ламах, который предлагал осуществить внезапное нападение на Сиракузы. Алкивиад предлагал осмотрительно ознакомиться с политической обстановкой на Сицилии, прежде чем атаковать Сиракузы. Проведение операции, в связи с отзывом Алкивиада в Афины, не находилось позже в его руках. Лето 415 года до н. э. прошло без энергичных наступательных действий. На зиму афиняне встали лагерем к северу от Сиракуз, в Катане (Катании).
Сиракузы были никоим образом не готовы к войне и смогли только в последнюю минуту, когда афиняне уже были у ворот, начать подготовку к обороне. Виной тому была внутренняя напряженность. Находившиеся у власти демократы считали угрозу афинского вторжения пессимистической выдумкой олигархов, которые профилактической концентрацией сил хотели лишь подогреть свой внутриполитический супчик. Когда же фактическое положение вещей стало очевидным, руководство по необходимости перешло в руки сторонников противоположного курса. К власти пришел Гермократ, способный и мужественный человек. Разумеется, он не сумел воспрепятствовать тому, что операции 414 года до н. э. начались с неудачи для Сиракуз. Афинянам удалось укрепиться на лежащем к северу от Сиракуз плато Эпиполи. Попытка сиракузян не допустить этого не увенчалась успехом. Правда, сама по себе эта неудача не имела слишком большого значения. По численности и силе сухопутное войско Сиракуз, естественно, намного превосходило войско афинян, и первое смогло воспрепятствовать продвижению афинян через устроенную перед Эпиполи полосу укрепления длиной около пяти километров. Вообще, при состоянии тогдашней осадной техники регулярная осада Сиракуз была в высшей степени рискованным предприятием, имевшим мало шансов на успех. Однако сиракузяне были ужасно деморализованы, и Гермократу не удалось добиться согласия и предотвратить раздоры. Он дважды пытался деблокировать город, но оба раза потерпел неудачу. Следствием явилось его смещение и полная летаргия сиракузян, которые отступили за стены города и не отваживались больше на вылазки. Афиняне могли продолжать осаду беспрепятственно и не неся никакого урона. Герметическое обложение города делало его сдачу лишь вопросом времени, но виды на победу усилились благодаря событиям, на которые никто не рассчитывал. Пассивно ведшие себя до сих пор сицилийские греки приняли сторону сильнейшего и начали договариваться с афинянами.
Потом последовали перипетии, которые странным образом были словно специально созданы для того, чтобы возбудить чисто человеческий, художественный интерес к этой исторической драме и, одновременно, послужить доказательством того, что все успехи афинян до сих пор опирались на бездействие противной стороны.
До спартанцев наконец дошло, что в Сиракузах решается также и их судьба. На помощь Спарты в Сиракузах перестали надеяться, естественно, уже давно, с зимы 415/14 года. Но Спарта устала от войны и упрямо желала избежать прямого военного столкновения с Афинами, несмотря на то что ожидания, которые связывали с миром, заключенным в 421 году до н. э., абсолютно не оправдались. Но иллюзия не могла быть очень продолжительной. Коринф, однако, придерживался несколько иной точки зрения, тем более что Сиракузы были его дочерним городом. Последней каплей, переполнившей чашу, оказался Алкивиад, который, бежав из Афин, нашел убежище в Спарте. Он буквально открыл спартанцам глаза, объяснив им дальний прицел афинской политики. В конце концов, кто, как не он мог знать все ее тонкости. И если у противника еще оставались сомнения, то глупость политики афинских демократов хорошо позаботилась о том, чтобы убрать с дороги и их. С Аргосом, который с 418 года до н. э. аннулировал свой мирный договор со Спартой, у афинян долгое время был союз, что благодаря безразличию спартанцев не приводило к ухудшению их отношений с Афинами. Но в 414 году до н. э., когда из-за действий в Сицилии афинянам пришлось оголить свой тыл, Афины допустили непростительное легкомыслие, позволив Аргосу напасть на побережье Лаконики, чем открыто нарушили мир 421 года до н. э.
Но как должна была Спарта помочь Сиракузам? Снарядить такую же мощную экспедицию, как Афины, она была не в состоянии. По счастью, в Спарте это прекрасно понимали и не собирались идти этим путем. Материальных средств (в самом широком смысле) у Сиракуз было в избытке. Необходимо было лишь их мобилизовать, а для этого надо было в первую очередь преодолеть в Сиракузах пораженческие настроения. Сиракузяне должны были почувствовать, что они не одиноки и, даже опираясь только на свои собственные силы, не имеют никаких оснований для пассивности. Уполномоченный представитель Спарты Гилипп должен был убедить в этом граждан Сиракуз, а также, как военный советник, должен был взять в свои руки организацию сопротивления Афинам. Гилипп благополучно прибыл в Сиракузы. Скромный военно-морской контингент, так как время поджимало, он был вынужден отпустить, но дело было вовсе не в этом. То, что Гилипп в одиночку силой обаяния своей личности, своей осмотрительностью и инициативой сумел добиться, граничит с чудом. Он один осуществил перелом, который непосредственно привел к поражению Афин.
На этом пути было несколько стадий, сменявших одна другую. Во-первых, Гилипп воспрепятствовал полному окружению Сиракуз. Ему удалось с помощью контрмер задержать, а потом остановить строительство афинянами фортификационных сооружений, что сделало их бесполезными. Эту методику сиракузяне разработали еще раньше, но не смогли без должного руководства привести ее в действие. Когда после этого было восстановлено сообщение с внешним миром, Гилипп начал искать союзников. Он нашел их, так как появилась вполне надежная перспектива избавиться от афинского присутствия. Но общего активного противодействия Афинам добиться не удалось, и Сиракузы продолжали, практически в одиночку, нести на себе бремя войны. Никию надо было, лучше всего, прекратить экспедицию и поставить Афины перед альтернативой либо отдать соответствующий приказ, либо снарядить еще одну экспедицию, которая бы по силам существенно не уступала первой. Исходя из технической целесообразности, отступление было единственно верным решением. Просчеты, допущенные при планировании похода, стали очевидными. Но признание их стало бы тяжелым политическим поражением и имело бы неприятные последствия для доминирующего положения Афин. Великое решение не состоялось, и в путь отправился новый флот и новое войско требуемой численности. Кроме того, после бегства Алкивиада и смерти Ламаха (последний был убит) во главе афинской экспедиции остался один Никий, страдавший мочекаменной болезнью. Теперь к нему на помощь были отправлены два новых стратега – Демосфен и Эвримедон, лучшие военные специалисты, которыми тогда располагали Афины. Такие колоссальные издержки, бывшие на грани возможного, кроме того, что являли собой картину масштаба резервов Афин, говорили, с другой стороны, о том, что на карту поставлено все.
Очень скоро выяснилось, что карта эта оказалась битой. Еще до того, как пришел дополнительный аттический флот, Никию пришлось вкусить горечь нового поражения. Он был вытеснен с выгодных позиций южнее Сиракуз, откуда имел свободный выход к морю и где был устроен его важнейший опорный пункт, и был, вследствие этого, вынужден перенести стоянку флота в тесную бухту в непосредственной близости от Сиракуз. Здесь афиняне становились уязвимыми для сиракузских атак и, сверх того, теряли маневренность, что ставило их в крайне невыгодное положение в случае морского сражения, развязка в котором должна была наступить еще до вмешательства подкрепления, которое в таком случае не достигло бы своей цели. Сразу же по прибытии Демосфен понял, что время работает на врага и что с помощью затяжных операций, как до сих пор, выправить ситуацию не удастся. Либо удастся взять Сиракузы штурмом, либо кампанию надо считать проигранной и как можно скорее уводить флот. Атака, которую он предпринял в конце июля 413 года до н. э. под покровом ночи, была не только неверным шагом, но и обернулась тяжелым поражением. Жребий был брошен, надо было спасти то, что еще можно было спасти, и вернуть домой как можно большую часть флота и сухопутных сил.
Начался последний акт, а с ним превращение несчастья в подлинную катастрофу. Никий, который всегда был противником сицилийской экспедиции, уклонился от того, чтобы поступить в соответствии со своим старым убеждением и в согласии с объективным положением вещей. Вероятно, его останавливал неизбежный в этом случае суд в Афинах, и он продолжал выказывать необоснованный и неоправданный оптимизм. Но когда, спустя несколько недель, он не мог больше медлить и наконец приказал отходить, в день отплытия случилось полное лунное затмение (27 августа 413 года до н. э.). Суеверный разум Никия увидел в этом божественное предзнаменование и указание на то, что надо ждать новой луны. Такое жалкое поведение побудило Сиракузы к действию. После победы они желали совершенно уничтожить врага, столь явно показавшего свою внутреннюю слабость. Сиракузяне перекрыли выход из бухты поставленными на якорь кораблями и уничтожили афинский флот. Теперь афинянам оставалось только одно – бросив раненых и имущество, спасаться бегством во внутренние районы острова к союзным сикелам. Но Никий и здесь не смог действовать быстро и решительно и дал сиракузянам возможность перекрыть путь к отступлению. Афинское войско, которое потеряло всякую боеспособность, было беспощадно изрублено. Остаток его численностью около семи тысяч человек попал в плен. Пленных поместили в знаменитые каменоломни (Латомию), куда сегодня стекаются туристы со всего света, а в то время это была страшная глушь. Не афинян (союзников) продали в рабство, а афинские пленники провели зиму в страшных условиях заброшенной каменоломни. Никий и Демосфен были казнены (Эвримедон погиб раньше). Жестокое обращение с пленными было признаком ненависти и пренебрежения, вследствие долгой войны, правилами ведения войны. И в том и в другом не в последнюю очередь были повинны сами афиняне.
Сицилийская экспедиция и тот политический дух, который привел к ней, стали, собственно говоря, причинами поражения Афин, которое должно было поставить точку в Пелопоннесской войне. Десять лет дело шло к этой развязке, и все многообразные и не охватываемые одним взглядом события этого временного промежутка, все вместе находятся в существенной связи с этим исходом. Вдумчивый наблюдатель уже в силу этого имеет больше оснований удивляться столь долгой продолжительности этого пути к катастрофе, в то время как проблемой для него может стать отыскание связи между 413 и 404 годами до н. э. Обе точки зрения дают ему, во всяком случае, ключ к анализу весьма сложных в своих единичных проявлениях событий. Нижеследующий краткий обзор, который не претендует на исчерпывающую полноту, может все же помочь найти верный маршрут.
Сицилийская экспедиция стала непомерным испытанием для финансовой мощи Афин. Резервы были исчерпаны вплоть до неприкосновенного запаса в тысячу талантов железа, созданного еще Периклом на случай непредвиденной крайней нужды, так что даже эти накопления пошли в дело. Вообще, оснащение такой экспедиции с самого начала превосходило наличные возможности – Афины тогда еще не оправились после Архидамовой войны, – и состоялась настоящая лотерея, при которой афинские правители рассчитывали вернуть свои вложения крупным выигрышем. И теперь все эти невероятно большие, чудовищные расходы были потеряны до последней копейки. Потери в людях были не менее ужасными. Естественно, они коснулись не одних только Афин. Из пятидесяти тысяч человек значительная часть была из союзных Афинам государств, но в процентном отношении, конечно, Афины понесли наибольшие потери. Население Афин заметно поредело уже за годы войны, особенно во время эпидемии моровой язвы. Если эти зияющие прорехи не бросались в глаза, то единственно благодаря ограниченным масштабам ведения боевых действий, из-за чего Афины чувствовали себя достаточно комфортно, так как о сухопутной войне вообще нельзя было теперь и думать. Недостаток финансовых средств усугублялся всяческими махинациями. Само собой разумелось, что из Афин вытаскивали все, что возможно, в виде налогов на имущество. В отношении союзников уже не было никакой возможности и дальше усиливать прямой гнет взысканием дани. Об этом позаботился еще Клеон (424 до н. э.). Дальше этого дело не пошло. Вместо дани (форос), которая по произволу распределялась между отдельными государствами, причем неизбежно, не всегда величина подати соответствовала финансовой мощи данника, была введена пятипроцентная пошлина на все операции импорта и экспорта во всех гаванях империи, которую в виде такого косвенного налога отправляли в Афины, что обеспечивало если не абсолютную, то, во всяком случае, относительную справедливость.
При этом никакой экономией уже ничего нельзя было добиться. Напротив: потребности государства росли, причем как внутри, так и вне военного бюджета. С 413 года до н. э. нагрузка на сельское население Аттики стала такой, что годичные тяготы Архидамовой войны могли показаться по сравнению с нею сущей безделицей. Когда Спарта снова начала активные военные действия, она, так сказать, осуществляла постоянную оккупацию Аттики, в ходе которой она заняла населенный пункт в центральной аттической области Декелия, обеспечивший Спарте тыл, и превратила его в крепость, поставив там к тому же постоянный гарнизон, который уничтожил власть Афин в этой области, заставил сельских жителей искать спасения за городскими афинскими стенами и свернул добычу серебра в Лаврийских рудниках. В этих условиях Афины были не в состоянии предпринять что-либо действенное и, кроме всего прочего, вынуждены были для защиты города держать в войске массу людей. Это не только мешало внешней маневренности войска, но и вынуждало государство нести громадные издержки по его содержанию. Самостоятельное приобретение амуниции и вооружения становилось все более редким явлением – помощь в приобретении вооружения получали теперь и зевгиты, – если государству вообще не приходилось брать на себя все расходы по экипировке воинов. Пару лет спустя с неизбежностью пришлось выплачивать безработному населению, и прежде всего сельскому, для обеспечения насущного пропитания по два обола (тридцать пфеннигов) в день. Строительство Эрехтейона стало явными необходимыми общественными работами. Людей все равно надо было содержать, к тому же они еще и работали. Содержание судей и других общественных служащих превратилось по своему характеру в такую же благотворительность. Инфернальная мысль оккупировать Декелию и таким способом выкачивать из Афин финансовую мощь и способность защищаться родилась в голове Алкивиада, который таким способом пришел на помощь спартанцам с их полным отсутствием фантазии и повлиял на решение Спарты вмешаться в войну. (На этом основании за данным заключительным отрезком в науке закрепилось название декелийской войны, причем, разумеется, в этом названии слишком много чести для этого не слишком значительного события, которое ни в коей мере не повлияло на исход войны и так же мало одно могло удержать Афины от продолжения войны в Сицилии.)
Ощутимый удар от исхода сицилийской авантюры получили прежде всего радикальные демократы, на счет которых совершенно справедливо было записано это несчастье. С влиянием их первого глашатая было поэтому покончено, и в свете господствующего теперь направления было проведено небольшое изменение законодательных установлений, и над советом, который оказался несостоятельным органом, была поставлена новая коллегия, «десять пробулов» (предварительных советников), на долю которых выпало направлять работу народного собрания и следить за ней. Пробулы избирались, а не назначались по жребию, и только из среды уважаемых и знатных людей, по одному от каждой филы. Изменение это могло, если оно завоевало почву, стать действительно полезным и отвечало сложившейся ситуации и аттической законодательной традиции. Даже убежденные демократы одобрили это новшество.
Критическим, однако, стало возрастание влияния чисто олигархических кругов. Их представители теперь гордо выпячивали грудь и чувствовали себя носителями общественного одобрения. Такой ответный удар не мог быть более коварным. Сомнительным, однако, представляется уменьшение сознания своей ответственности у представителей этих кругов. Авторитет демократии претерпел значительный ущерб из-за извращенной политики и ослабления государства и империи, и, таким образом, интеграция консерваторов в аттическую демократию, которая проводилась усилиями Перикла в поздней фазе его правления, дала сбой и пошла вспять. При этом влияние этих людей день ото дня возрастало, поэтому даже очень твердолобые до сих пор демократы меняли свои знамена и становились фанатичными приверженцами олигархии. Если такие люмпены по убеждению и вообще экстремисты всех мастей ухватились за кормило власти и влияния, то надо было сохранить полное спокойствие и взять себя в руки. Ясно, что это было не хорошо, если к внешним потрясениям добавлялась еще и внутренняя нестабильность.
Непосредственная же опасность была обусловлена ослаблением Афин. Обвал проявлялся в самых разнообразных видах. Власть Афин трещала по всем швам, и падение это усиливалось от потери престижа. Один за другим откалывались союзники, так в 412 году до н. э. поступил важный союзник Хиос, который поставлял во флот тридцать кораблей, а также ионийская Малая Азия во главе с Милетом. В следующем году были потеряны города Пропонтиды (Мраморного моря). Тем самым была поставлена под угрозу поставка зерна в Афины (из Южной России). Этот процесс распада сопровождался усилением Спарты. Теперь не было и речи о старом лозунге «оставаться на месте». Теперь силы Спарты свободно перемещались по всей материковой Греции и она брала под свою опеку также и государства Центральной Греции, в то время как Афины были принуждены к глухой обороне. Что было еще хуже и еще важнее, так это то, что с 413 года до н. э. перестало быть истинным утверждение, что море является владением исключительно Афин. Репутация афинского превосходства на море погибла вместе с афинскими кораблями в Сицилии. Спарта могла теперь без больших опасений строить корабли, оснащать и организовывать флоты. В этом она без всяких усилий получала добровольную помощь от Сиракуз, от остальных частей Сицилии, а заодно и Южной Италии. И наконец, каждая община, отколовшаяся от Афин, усиливала мощь спартанско-пелопоннесского флота, и, напротив, чем мощнее становился этот флот, тем с большей легкостью отлагались от Афин их аттические союзники.
Ликвидация афинской морской монополии едва стала бы непреложным фактом, если бы ко всем сложностям и трудностям Афин не прибавился еще один весомый фактор: вступление Персии в войну. Внимательный исследователь Пелопоннесской войны имеет все основания удивляться тому, что этого не произошло раньше. В том, что дела обстояли именно так, не было никакой заслуги греческих политиков. Времена, когда сотрудничество с общим смертельным врагом было отвратительным для обеих противоборствующих сторон, давно прошли, и уже в следующем году после развязывания Архидамовой войны Спарта и Коринф пытались установить контакт с Сузами. Правда, из этого ничего не вышло. Великий царь не имел никакого желания, ввиду неясных предложений – в ответе содержались слова о том, что он не понимает, чего они хотят, а каждый новый посол противоречил предыдущему, – нарушать мир с Афинами, тем более что и сами они старались наладить контакты с персами. То, что в 424 году до н. э. произошла смена правления, ничего не изменило в этом отношении, Персия оставалась сторонним наблюдателем, не проявлявшим никакого интереса к греческим делам. Новый царь Дарий II продлил Каллиев мир. Только неудача сицилийского похода изменила поведение персов.
Убедительное впечатление, что в Элладе разразился властно-политический кризис, побудило великого царя отбросить свою обычную осторожность и открыто вступить в начавшуюся новую игру. Повод к такому вмешательству создали сами Афины своей общеизвестной недальновидностью. В 414 году до н. э. Афины, слепо уверовав в свою победу, поддержали мятежную карийскую династию Аморгов в ее борьбе против персидского царя, в надежде добиться тем самым присоединения греческих городов карийского побережья к морскому союзу. Разумеется, персидское правительство ни в коем случае не желало вмешиваться в это дело столь же решительно, как это некогда делали Дарий и Ксеркс. Правители Персии давно привыкли рассматривать Грецию как периферийную проблему и вообще не собирались вмешиваться в ее дела с излишней энергией. Надо было, чтобы на чашу весов было положено значение Персидского царства и осознание банальной истины о том, что, когда двое дерутся, преимущество получает третий радующийся. Пристально наблюдать за греческими событиями из Суз было неудобно, и разбираться в этих событиях надо было на месте. Сатрап Про-понтийской области (Фарнабаз) и сатрап Лидии (Тиссаферн) взялись за дело и развили такую активность, что могли поставить себе в заслугу повторное присоединение к Персии греческих городов малоазийского побережья.
Сначала в поход отправился Тиссаферн. Ему была поручена борьба с Аморгами, для чего Тиссаферн связался со спартанской стороной. Там он нашел поддержку в лице Алкивиада, который во главе спартанской эскадры прибыл в Малую Азию. В месте его пребывания, в отколовшемся от Афин Милете, состоялись первые переговоры (412 до н. э.). Предметом этих переговоров прежде всего было признание права Персии на греческую Малую Азию. Без обиняков отказ греков от западного побережья Малой Азии, точнее, спартанцев и пелопоннесцев, был зафиксирован документально. Дипломатическим успехом можно было считать, что оговаривалось не только все, чем когда-то обладала Персидская империя (включая острова и европейские владения). Это был лишь первый черновой набросок. Тиссаферн поставил вопрос об участии в боевых действиях персидского флота. Флот был построен финикийцами, но бездействовал. Спартанцам предоставлялась субсидия, ибо гребцы, которые были нужны на кораблях, могли быть набраны только вербовкой. Таким образом, содержание флота было очень дорогостоящим делом.
Естественно, Тиссаферну с самого начала было ясно, что отнюдь не в персидских интересах способствовать скорейшему разгрому противника Спарты. Если он сам пока этого не сознавал, то ему мог объяснить это Алкивиад. В глазах персов единственной разумной политикой было сохранение равновесия и ослабление обоих соперников, когда в конце получилось бы старое положение под новым наименованием. Алкивиад был тот самый человек, который мог осмысленно делать ходы в этой шахматной партии, и он стал доверенным лицом Тиссаферна, что было ему весьма выгодно, ибо в Спарте звезда Алкивиада начала клониться к закату. Пока, правда, Алкивиад был spiritus rector первых спартанских военно-морских операций и одновременно оказывал влияние на правящие круги государств, членов Аттического морского союза, ускоряя их выход из союза, но Алкивиада ненавидел спартанский царь Агинт, у которого Алкивиад соблазнил жену и был за это приговорен к смерти, от которой его могла спасти только близость к Тиссаферну.
Двойственная политика Тиссаферна и Алкивиада затягивала последнюю фазу войны и отсрочивала окончательное поражение Афин. Само по себе это поражение было предрешенным делом, так как было ясно, что Афины после отложения многочисленных союзников и вмешательства персов ни в коем случае не смогут спасти и сохранить в целости Аттическую империю. В известной мере можно было гадать лишь о сроке и масштабах этого неминуемого поражения. После 412 года до н. э. агония длилась еще восемь лет.
В это время происходили отчасти странные вещи. Самым странным была политика Алкивиада в отношении Афин в 412–411 годах до н. э. и ответные шаги Афин. Алкивиаду было, разумеется, совершенно ясно, что дела его пойдут в гору, если он сможет снова утвердиться в Афинах, и что для этого ему надо использовать позицию Персии в греческих делах. Когда он приблизился к Афинам в качестве персидского посредника и создал перспективу афинско-персидского соглашения, это открыло ему путь к возвращению на родину. К сожалению, он проводил свою политику не без эмоций и начистоту объявил, что не намерен иметь дела с рванью, которая когда-то выгнала его из Афин. Кроме того, он без обиняков выдвинул требование изменения афинского законодательства. Естественно, он знал, что для такового существует соответствующее настроение, и мог утверждать, что оно существует и среди офицерского корпуса аттического флота, расквартированного не слишком далеко, на Самосе. Через афинян на Самосе Алкивиад протянул прочные нити в Афины. Это открывало перспективу устранения дискредитировавших себя демократов и возможность добиться перелома в войне, а также обеспечить поддержку олигархии, способной запугать оставшийся беззащитным народ. В Афинах понимали, что в игру вступил политический оппортунизм, и постепенно стало правилом хорошего тона приспосабливаться к предвидимому будущему и не доверять никому ни на йоту, потеряв всякое представление о том, что хорошо, а что плохо.
Народ был обескуражен и запуган. В этой ситуации все было готово для того, чтобы покончить с демократией и передать законодательные полномочия комиссии по выработке олигархического законодательства или, как говорили, чтобы подсластить пилюлю для выработки и внесения предложений о том, как «лучшим образом должно управляться государство». В результате темных махинаций эти предложения были приняты: народное собрание перенесли на холм Колон перед городом. Народ привели туда, как стадо овец, окружили вооруженными людьми – как лицемерно заявили организаторы, якобы для защиты народа от врагов, господствовавших на равнине, – и без всяких затруднений добились от народного собрания уничтожения и отмены демократии, после того как она уже заранее особым постановлением была лишена всех своих признанных законом установлений. Похороны демократии были полными и окончательными; ее морально-политическое падение было столь низким, что его вряд ли можно было преувеличить. Демократическое правление в Греции постепенно пришло в такой упадок и стало настолько дезинтегрированным, что созданное ею общество само подписало себе смертный приговор. Были легко сфабрикованы пара законных оснований в виде бородатых слухов о каких-то «установлениях предков», которые надо снова ввести, при этом было лишь не очень ясно, если даже отвлечься от явной нечестности всех этих манипуляций, о какой стадии законодательства Афин при этом вообще идет речь.
Это странное сальто-мортале по этой причине закончилось скорым фиаско. Первым, допущенным еще во время подготовки этого легального государственного переворота, промахом стало то, что Алкивиад обещал больше, чем мог исполнить, и Персия вовсе не помышляла о том, чтобы открыто встать на сторону Афин, и от этого весь маневр терял почву под ногами. Но и сама почва была очень неровной, и поэтому удержать на ней телегу было с самого начала невозможно. Было много добропорядочных и разумно настроенных людей в этой партии, которые хотели не более чем подрезания демократических ростков. Им пришлось бы, однако, признать, что до сих пор консервативные круги Афин также не представили никаких свидетельств своих здоровых политических инстинктов и что ждать их от них можно было чем дальше, тем меньше. Правящая элита практически полностью состояла из вышколенных софистами интеллектуалов, и она хорошо понимала, что политика должна быть умной, но не имела ни знаний, ни таланта, чтобы воплотить эту необходимость в реальности.
Как все пошло при таких обстоятельствах, вскоре показало правление радикальных элементов, которым не пришло в голову практически аннулировать собственную программу и делать то, что они откровенно хотели. Они предались иллюзиям и вообразили, что олигархические Афины будут симпатичны как союзникам, так и противникам спартанцам, чем смогут завоевать верность первых и мирный договор со вторыми. Но урок, который афиняне получили в действительности, оказался отрезвляющим. Но следующий шаг, сделать который были готовы немногие, состоял не в критических рассуждениях, а в неприкрытом самосохранении Афин. Должна ли быть распущена их держава, а Афины сблизиться со Спартой на условии, что станут олигархическими, какими были десятки карликовых государств в течение последних двух поколений, чьей политической действительностью было светить отраженным олигархическим светом Спарты или демократическим светом Афин. В Афинах сложилось не совсем необоснованное впечатление, что такими людьми Афины будут отданы на растерзание спартанскому флоту. Такие приготовления были открыты в последнюю минуту, и пелопоннесский флот прошел мимо Афин к Эвбее и принудил ее к отложению от морского союза. Это был тяжкий и коварный удар, который обнажил слабость Афин и вызвал больший ужас, чем сицилийская катастрофа. Афины созрели для нанесения им последнего удара, и это была не их заслуга, что спартанцы не рискнули его нанести.
После очевидного провала олигархического курса все вернулось на прежнюю промежуточную ступень. В течение одного года бал снова правили старые демократы. Это развитие состоялось не без деятельного участия все того же Алкивиада. Он очень скоро сообразил, что сел не на того коня и что в одной упряжке с олигархами он оказался полководцем без армии. Флотские экипажи на Самосе не поддержали афинский переворот, но, наоборот, дистанцировались от него. Но именно эти экипажи являли собой военную мощь Афин. Алкивиад провозгласил себя противником афинских олигархов, противником четырехсот (совета, в котором было восстановлено число членов, бывшее до реформ Клисфена), был послан стратегом на флот и был утвержден в этой должности после упразднения совета четырехсот.
Так афиняне получили наконец крупного полководца. Панорама разительно изменилась в течение очень короткого времени: Алкивиад восстановил военное присутствие Афин на Геллеспонте и в Пропонтиде. Это удалось ему после блистательной победы у Кизика (410 до н. э.). Спарта приняла это за решительный перелом и решила предупредить дальнейший ущерб, тотчас выступив с предложением заключения мира на условиях сохранения статус-кво с оставлением независимости союзникам, уже освободившимся от членства в Аттическом морском союзе. Расчет оказался неверным, ибо был основан на переоценке персидской поддержки. Проницательные люди в Афинах понимали это и были за принятие неожиданного предложения мира. Однако над этими людьми тяготела тень государственных изменников, радикальных олигархов-пораженцев, да к тому же Афины в это время находились в законодательном промежуточном положении. Страсти в стане демократической партии накалились сверх всякой меры и затмили всякий трезвый политический расчет. Владелец мастерских по изготовлению лир Клеофон, второй Клеон, сильный, как и этот последний, и точно так же лишенный всякой способности к здравым суждениям, проявил неутомимую энергию и встал во главе этого течения. Оно возродило демократию в ее старых формах, что было неизбежно, но одновременно, отвергнув спартанское мирное предложение, которое давало Афинам невероятный, неожиданный и необъяснимый с точки зрения логики шанс, упустило его.
Истинная подоплека событий оставалась, однако, незаметной для постороннего взгляда. При ближайшем рассмотрении выяснялось, однако, что Клеофон был не так уж и не прав. Положение стабилизировалось в пользу Афин, и в конце концов Алкивиад смог торжественным триумфом отметить свое возвращение на родину (408/07 до н. э.). Теперь не хватало сущей малости, чтобы окончательно взять власть, и сами Афины очень на это рассчитывали; каждый надеялся на это в силу своего темперамента и своих представлений. Но ничего подобного не получилось. Можно думать, что фантазии Алкивиада стали больше, чем его здравый смысл, и в последний момент он ужаснулся неотвратимому. Вероятно, он посчитал, что внешнеполитическая ситуация еще не созрела. И в этом он не заблуждался. Ибо именно в это время механизм мировой политики стал работать против него и против Афин. Алкивиад надеялся, что сумеет договориться с Персией. Но в ней он потерял партнера и одновременно приобрел врага.
При персидском дворе произошел резкий поворот в благоприятную для Спарты сторону. Тиссаферн, представитель и сторонник осторожной, уравновешенной политики, отвечавшей интересам Персии и способной в долгосрочной перспективе принести ей хорошие плоды, был отозван, а проведение греческой политики было доверено принцу Киру, который был облечен обширными полномочиями, превосходившими возможности отдельной сатрапии. Но Кир не только сам был лично исключительным лаконофилом, но также рассчитывал на спартанцев в смысле тайных династических планов. Поэтому отныне вся мощь и вес персидской державы упала на сторону Спарты, что выразилось в пролившемся над ней золотом дожде.
История, словно решив подтвердить это положение, создала у спартанцев силу, обладавшую нужным инструментом для полноценного использования персидского капитала: Лизандр, великая фигура последних лет войны, был сделан из того же теста, что и Брасид и Гилипп, а по гениальности был равен Алкивиаду.
Лизандр был не только выдающимся военачальником, выражаясь по-современному, адмиралом и генералом, но и изобретательным и умеющим последовательно мыслить политиком. Поэтому он вел войну не только военными, но и политическими средствами, при этом он придавал отношениям в побежденных городах образец, близкий спартанскому. В городах он вступал с людьми в личные отношения и заботился о том, чтобы его друзья получали в руки действительную реальную власть во всей ее полноте. Власть устанавливалась в виде комитетов из десяти человек (декархии) с особыми, почти диктаторскими полномочиями. К принцу Киру он, естественно, подходил по-другому. Отношения с ним он культивировал с помощью личного подхода, вел себя очень любезно и стремился к тому, чтобы придать дипломатии теплую атмосферу.
В таких обстоятельствах Афины могли бы почитать за счастье, что у них есть Алкивиад, который своими способностями мог сравниться с Лизандром. Но такие ожидания были преувеличенными. Афиняне не смогли этого даже осознать, ибо еще до того, как они поняли, что собой представляет Лизандр, Афины отправили Алкивиада в отставку. Морское сражение, которое было проиграно по вине одного из офицеров Алкивиада, послужило для этого предлогом. Истинные причины, естественно, были гораздо глубже. Ему не доверяли, ожидали от него тем не менее чуда в том, что касалось Персии, и поступили с ним, как всегда, необдуманно и поспешно.
Ничто уже не могло помочь афинской политике. Вопреки всякой вероятности Лизандр, из-за трений со своим правительством, еще в 407–406 годах до н. э. отошел на задний план. Бесталанный флотоводец (Каликратид) командовал спартанским флотом, который благодаря персидским деньгам вырос до ста двадцати кораблей. Афинам пришлось напрячь все свои силы, чтобы создать больший флот (сто пятьдесят судов). У Аргинуса (близ острова Лесбос) состоялась крупнейшая из морских битв, какие когда-либо вели греки, и ее исход, военное счастье подтвердило по справедливости морскую славу Афин. Это была блистательная победа: почти половина вражеских судов была потоплена. Превосходство Афин на море было восстановлено в один миг (406 до н. э.). В этой ситуации, под впечатлением афинской победы, Спарта вторично сделала предложение мира с сохранением существующего статус-кво. Но Клеофон вторично отклонил это мирное предложение. Эпилог этой победы в равной степени доказал, что Афины находились в тот момент не на высоте положения. Победоносные полководцы были привлечены к суду и казнены, так как в последовавшей за битвой буре погибла половина афинских экипажей. Возбуждение народа было объяснимым, но приговор был несправедливым. Сократ в то время был пританом и нашел в себе мужество открыто выступить против всеобщей истерии.
Немезида не заставила себя ждать. В следующем, 405 году до н. э. во главе спартанских вооруженных сил снова был Лизандр, который с помощью персидского золота смог отстроить новые корабли. С помощью простой, но гениальной военной хитрости, что он якобы не принимает боя, Лизандр сумел измотать противника, заставить его легкомысленно покинуть корабли, после чего напал на афинский флот. Схватка у Эго-спотами (Козлиная речка) была не сражением, а налетом, набегом, рукопашной, которая стоила Афинам всего боеспособного личного состава войска. Поражение Афин заключалось в том, что их можно было теперь запереть и с моря, что Лизандр незамедлительно и сделал. Осада продолжалась в течение зимы и закончилась безоговорочной капитуляцией. Война закончилась, и поражение Афин, которое уже давно было неизбежным, оказалось таким тяжким, каким его не мог бы представить себе никакой пессимист.