На дне рва росла трава. С того места, где мы находились, за разбитой аркой деревянного моста, была видна брешь в стене рва, сквозь которую просматривалась деревушка Таррид и первые деревья Энского леса. Справа, за крепостной стеной, в небо устремлялась острая кружевная башня старой часовни.
Анри обвел этот пейзаж долгим меланхолическим взглядом. Казалось, он пытается что-то вспомнить; шпагой, которую он держал как трость, он чертил линии на траве. Губы его шевелились, словно он разговаривал сам с собой. Он указал пальцем на место, где стояла я, и воскликнул:
– Здесь – это должно было быть здесь!
– Да, – подтвердила женщина. – Здесь мы и нашли тело молодого сеньора.
Я отступила, содрогнувшись с головы до ног.
– А что стало с телом? – спросил Анри.
– Я слыхала, будто его увезли в Париж и похоронили на кладбище Сен-Маглуар.
– Ну да, – размышлял вслух Анри. – На Сен-Маглуар находится склеп Лотарингского дома.
Значит, матушка, бедный молодой сеньор, убитый в ту ужасную ночь, происходил из благородного Лотарингского дома.
Анри опустил голову на грудь. Он думал. Время от времени я видела, что он украдкой посматривает на меня. Он попытался подняться по лестнице, находящейся возле основания моста, но поросшие мхом ступени проламывались под его ногами. Анри вернулся к стене и эфесом шпаги постучал по ставням низкого окна.
Женщина, следовавшая за ним словно чичероне[48], сказала:
– Они крепкие и обиты железом. Окно не открывали с того дня, когда приезжали судейские чиновники.
– Так что ты слышала в ту ночь сквозь закрытые ставни твоего дома, добрая женщина? – спросил Анри.
– О господи боже! Тогда мне казалось, что все дьяволы ада устроили драку во рву. Мы глаз не могли сомкнуть. Днем к нам заходили выпить разбойники. Ложась спать, я думала: «Прими, Господь, души тех, кто не увидит завтрашнего рассвета!» Мы слышали звон шпаг, крики, страшные ругательства и два мужских голоса, выкрикивавших время от времени: «Я здесь!»
Не могу передать вам своих чувств, матушка. Я знала это выражение, этот девиз. С самого раннего моего детства я слышала эти слова от Анри, потом нашла их латинский перевод на печатях на том таинственном конверте, который мой друг хранил, словно сокровище.
Анри был как-то причастен к этой драме.
И лишь он мог мне рассказать об этом.
…Солнце уже спускалось к горизонту, когда мы двинулись в обратный путь. У меня сжималось сердце. Я много раз оглядывалась на развалины замка, хранящего свою зловещую тайну.
В ту ночь я видела призрака: женщина в трауре, с ребенком на руках, склонялась над бледным молодым человеком с раной в боку.
Это были вы, матушка?
На следующий день, на палубе корабля, который должен был доставить нас через Ла-Манш во Фландрию, Анри мне сказал:
– Скоро вы все узнаете, Аврора. Дай бог, чтобы это сделало вас более счастливой!
Голос его был грустным, когда он произносил эти слова. Неужели знакомство с моей семьей может принести мне несчастья? Но, даже если это правда, я все равно хочу увидеться с вами, матушка…
Мы сошли на берег в Остенде. В Брюсселе Анри получил большой конверт, на печатях которого я заметила герб Франции. На следующий день мы выехали в Париж.
Было уже темно, когда мы проехали через Триумфальную арку, стоящую на Фландрской дороге на границе великого города. Я сидела вместе с Франсуазой в карете. Анри скакал верхом впереди нас. Я немного успокоилась, матушка. Какой-то голос твердил мне: «Она здесь!» Вы в Париже, матушка, я в этом уверена. Я вдохнула воздух, которым вы дышите.
Мы проехали вдоль длинной улицы, застроенной высокими серыми домами, потом свернули на узкую улочку, приведшую нас к кладбищу, посреди которого стояла церковь. Позже я узнала, что это церковь и кладбище Сен-Маглуар.
Напротив стоял большой дворец, роскошный и гордый, – особняк Гонзага.
Анри спешился и предложил мне руку, чтобы я вышла из кареты. Мы оказались на кладбище. За церковью было большое пространство, огороженное простым деревянным заборчиком, а на нем – строение с округлой крышей. Оно было не заперто, и внутри я увидела многочисленные величественные надгробия. Анри остановился перед склепом, украшенным статуей, изображающей молодого человека. Анри запечатлел долгий поцелуй на лбу статуи, и я услышала, как он сказал со слезами в голосе:
– Вот я и вернулся, брат. Бог свидетель, я выполнил свое обещание так хорошо, как только мог.
Позади нас послышался шорох. Я обернулась. Старая Франсуаза Берришон и ее внук Жан-Мари стояли на коленях по ту сторону деревянной ограды. Анри тоже опустился на колени. Он молился долго и молча, а вставая, обратился ко мне:
– Поцелуйте это изображение, Аврора.
Я выполнила его просьбу, потом спросила, что это значит. Он открыл рот, чтобы ответить мне, но задумался и, наконец, сказал:
– Это был очень благородный человек, дочка, которого я любил, как брата!
Я вторично поцеловала холодный лоб статуи. Анри поблагодарил меня, прижав мою руку к своему сердцу.
Как он умеет любить, дорогая матушка! Возможно, самое большое мое несчастье – что он не может любить меня.
Через несколько минут мы были уже в доме, том самом, где я сейчас пишу для вас эти строки, моя дорогая матушка. Анри снял его заранее.
С тех пор как переступила порог этого дома, я его ни разу не покидала.
Здесь я более одинока, чем где бы то ни было, ибо у Анри в Париже дел больше, чем в любом другом городе, где мы жили. Я вижу его только за едой. Он запретил мне выходить. Я должна быть осторожной, если подхожу к окну, чтобы меня не увидели с улицы.
Ах! Если бы это была ревность, матушка, как я была бы счастлива подчиняться ему: закрыть лицо вуалью, спрятаться ото всех, хранить себя только для него! Но я помню его фразу, сказанную в Мадриде: «Я делаю это для вас, а не для себя».
Это не для него, матушка; ревнуют только тех, кого любят.
Я одна. Через опущенные занавески я вижу суетливую и шумную толпу. Все эти люди свободны. Я вижу дома на противоположной стороне улицы.
На каждом этаже живет семья: молодые женщины, у которых есть красивые улыбающиеся дети. Они счастливы. Еще я вижу окна Пале-Рояля, часто освещенные по вечерам, поскольку регент устраивает там празднества. Придворные дамы проезжают мимо моих окон в каретах, у дверей которых гарцуют на конях элегантные кавалеры. Я слышу танцевальную музыку. Порой я не могу заснуть всю ночь. Но если он вдруг приласкает меня, если подарит одно нежное слово, я забываю обо всем, матушка, и я счастлива.
Все выглядит так, будто я жалуюсь. Не думайте, матушка, что я в чем-либо испытываю нужду. Анри сверх меры добр и предупредителен со мной. А если с некоторых пор он стал словно холоднее, разве можно считать это преступлением!
Знаете, матушка, ко мне порой приходила вот какая мысль. Поскольку мне известна его рыцарская щепетильность, я думаю, что мой род знатнее его, а возможно, и богаче. И это отдаляет его от меня. Он боится любить меня.
О! Если бы я была в этом уверена, то отказалась бы от богатства и бросила бы к его ногам свою знатность! Что значат преимущества происхождения в сравнении с привязанностью сердца?
Разве я меньше любила бы вас, матушка, будь вы бедной женщиной?
Два дня назад ко мне приходил горбун. Я вам еще не рассказывала об этом таинственном гноме, единственном существе, которое нарушает наше одиночество. Этот горбун является к нам, то есть к Анри, в квартиру на втором этаже, в любое время. Жители квартала смотрят на него как на домового. Его и Анри ни разу не видели вместе, но они неразлучны! Так утверждают кумушки с улицы Шантр.
Кстати, никогда еще я не видела более странной и более таинственной дружбы. Мы сами – я хочу сказать, Франсуаза, Жан-Мари и я – ни разу не застали вместе этих неразлучных товарищей. Они целыми днями сидят, запершись в комнате наверху, потом один из них выходит, а другой остается охранять неведомо какое сокровище. Это длится уже две недели, с тех пор как мы приехали, и, несмотря на обещания Анри, я знаю по-прежнему ничтожно мало.
Вот что я хотела вам рассказать: как-то вечером горбун явился навестить Анри и не вышел. Всю ночь они просидели в комнате. На следующее утро Анри был очень грустен. За обедом разговор зашел о знатных сеньорах и дамах. Анри с глубокой горечью сказал:
– У тех, кто стоит слишком высоко, начинается головокружение. Не следует рассчитывать на благодарность принцев. Впрочем, – перебил он сам себя, опустив глаза, – какую услугу можно оплатить такой презренной монетой, как благодарность? Если бы знатная дама, ради которой я рискнул честью и жизнью, не могла бы любить меня, потому что оказалась бы на вершине, а я – далеко внизу, я исчез бы из ее жизни, чтобы не дать ей оскорбить меня своей благодарностью.
Матушка, я уверена, что горбун рассказал ему о вас.
Ах! Это похоже на правду. Ради вашей дочери он рисковал и честью, и жизнью. Он сделал даже больше: отдал вашей дочери восемнадцать лет своей молодости. Чем можно расплатиться за эту неслыханную щедрость?
Матушка! Матушка! Он ведь ошибается, не так ли? Как вы любили бы его, как презирали бы меня, если все мое сердце, за исключением той его части, что принадлежит вам, я не отдала бы ему! Я не посмела об этом сказать, потому что в его присутствии что-то всегда заставляет меня молчать. Я чувствую, что становлюсь робкой, но не такой, как в детстве, а по-иному.
Но это не было бы неблагодарностью – это было бы подлостью! Да, я принадлежу ему; он спас меня, создал меня. Кем я была бы, если бы не он? Кучкой праха на дне жалкой могилки.
И какая мать, будь она даже герцогиней и родственницей короля, какая мать не исполнится гордостью, назвав своим зятем шевалье Анри де Лагардера, красивейшего, храбрейшего и честнейшего из людей?
Конечно, я всего лишь бедный ребенок и не могу судить сильных мира сего, я их не знаю; но если бы среди этих знатных сеньоров и дам нашлось бы такое испорченное сердце, такая извращенная душа, которая сказала бы мне: «Забудь своего друга Анри…»
Знаете, матушка, это сводит меня с ума! От этой мысли меня бросает в холодный пот. Я говорю себе: «А если моя мать…»
Избави меня боже даже произнести такие слова. Это было бы кощунством.
О нет! Вы такая, какой я вас себе представляю, какой обожаю, матушка. Вы будете целовать меня, улыбаться мне. Сколь бы знатным ни было имя, данное вам небом, у вас есть нечто лучшее, чем имя, – ваше сердце. Моя мысль оскорбляет вас, и я становлюсь на колени, прося у вас прощения.
Ну вот, света уже не хватает; я откладываю перо и бумагу и закрываю глаза, чтобы увидеть во сне ваше милое лицо. Придите, горячо любимая матушка, придите!..»
Это были последние слова рукописи Авроры. Она любила эти страницы, она доверялась им, как подруге. Пряча их в шкатулку, она сказала им:
– До завтра!
Совсем стемнело. В окнах домов на противоположной стороне улицы Сент-Оноре зажигали свет. Дверь тихо приоткрылась, и в темноте появилась простоватая мордашка Жана-Мари Берришона, державшего в руке лампу.
Жан-Мари был сыном того юного пажа, который принес шевалье де Лагардеру письмо от герцога де Невера. Паж стал солдатом и погиб на войне; у его старой матери остался лишь внук.
– Мадемуазель, – сказал Жан-Мари, – бабушка спрашивает, здесь накрывать на стол или в зале?
– Который час? – спросила Аврора, словно проснувшись.
– Время ужина, мадемуазель, – ответил Берришон.
– Как поздно! – сказала Аврора и добавила: – Накрывай здесь.
– С удовольствием, мадемуазель.
Берришон поставил лампу на камин. С кухни, находившейся за залой, донесся грубый голос Франсуазы:
– Малыш, шторы не задернуты. Закрой их!
Берришон слегка пожал плечами, но поспешил исполнить приказ.
– Честное слово, – пробурчал он, – мы как будто боимся, что нас отправят на галеры!
Берришон находился в сходном с Авророй положении. Он ничего не знал, но имел огромное желание проникнуть во все тайны.
– Ты уверен, что он не спускался по лестнице? – спросила девушка.
– Уверен? – усмехнулся Жан-Мари. – Разве у нас можно быть хоть в чем-то уверенным? Я видел, как вернулся горбун, и немного послушал под дверью.
– Ты плохо поступил, – сурово перебила его Аврора.
– Надо же было узнать, пришел мэтр Луи или нет. Я не из любопытства, ничего подобного!
– И ты ничего не услышал?
– Совсем ничегошеньки.
Он расстилал на столе скатерть.
– Куда он мог пойти? – спросила Аврора.
– Ну, мадемуазель, – ответил Берришон, – это может знать только горбун. И все-таки странно, что такой знатный человек, как господин шевалье, я хочу сказать – мэтр Луи, общается с таким уродцем, изогнутым будто штопор! Ясное дело, тут что-то такое, чего мы не понимаем. Ходит туда-сюда через черный ход…
– Разве он не хозяин? – снова перебила его девушка.
– Конечно, хозяин, – отозвался Берришон. – Когда хочет, придет, когда хочет, уйдет, когда хочет, запирается с этой обезьяной. Он не стесняется! А ведь соседи смотрят на нас косо, мадемуазель.
– Ты слишком много разговариваешь с соседями, Берришон, – сказала Аврора.
– Я! – воскликнул мальчик. – Господи боже, как вы можете так говорить? Я, значит, болтун? Спасибо. Слушай, бабушка, – закричал он, высунувшись из двери, – я теперь болтун!
– Я это давно знаю, малыш, – отозвалась женщина. – И к тому же лентяй.
Берришон скрестил руки на груди.
– Ладно! – вздохнул он. – Матерь Божья, вот это здорово! Тогда повесьте меня, раз уж я воплощение всех пороков, и покончим с этим поскорее. Лично я никогда, ни-ког-да ни слова никому не говорю. Проходя мимо, я слушаю – вот и все. Это грех? А потом я передаю вам их слова! Но чтобы участвовать в разговорах этих лавочников, вот еще! Я дорожу своим положением. Хотя, – добавил он совсем тихо, – как же трудно удержаться, когда все только и делают, что задают тебе вопросы.
– Тебе задают вопросы, Жан-Мари?
– Кучу, дорогая мадемуазель.
– Какие вопросы?
– Очень затруднительные.
– Но, в конце концов, – нетерпеливо сказала Аврора, – о чем тебя спрашивали?
Берришон, приняв невинный вид, засмеялся.
– Обо всем, – ответил он. – Кто мы, откуда, чем занимаемся, ваш возраст, возраст господина шевалье, я хочу сказать – мэтра Луи, французы мы или нет, католики ли, рассчитываем ли поселиться здесь насовсем, что нам не нравилось там, откуда мы приехали, поститесь ли вы, мадемуазель, по пятницам и субботам, священнику какой церкви вы исповедуетесь, из Сент-Эсташ или из Сен-Жермен-л’Оксерруа. – Он перевел дыхание и продолжил скороговоркой: – И то и се: ля-ля да ля-ля – почему мы поселились именно на улице Шантр, а не где-то еще; почему вы никогда не выходите на улицу; на сей счет мадам Муанере, повитуха, поспорила с Гишар, что у вас одна нога; почему мэтр Луи так часто уходит; почему горбун… Да! – перебил он сам себя. – Этот горбун их очень интригует! Мамаша Балао говорит, что у него вид человека, знающегося с нечистым…
– И ты, Берришон, участвуешь в этой нелепой болтовне! – возмутилась Аврора.
– Вот тут вы ошибаетесь, мадемуазель: никто лучше меня не умеет хранить молчание. Но надо их послушать, особенно женщин. Ох уж эти женщины, господи боже! Я носа не могу высунуть на улицу, как у меня начинают гореть уши… «Эй, красавчик Берришон! – кричит мне торговка из дома напротив. – Заходи ко мне попробовать моего мусса». Она его хорошо готовит, мадемуазель. «Вот еще, – говорит толстая трактирщица, – этот ангелочек лучше попьет моего бульона». А молочница! А та, что чинит старые меха! Даже жена прокурора! В общем, я хожу гордый, как слуга аптекаря. Гишар и Муанере, Балао, торговка из дома напротив, молочница, меховщица и все прочие только зря теряют время. Но их лишь могила исправит. Послушали бы вы их, мадемуазель, вас бы это повеселило. Вот Балао, тощая и черная, с очками на носу. «Она все-таки миленькая, эта девочка, и фигурка у нее хорошая!» Это она о вас. «Ей лет двадцать, правда, красавчик? – «Я не знаю!» – отвечал Берришон басом и тут же переходил на фальцет: – «Хорошенькая-то она хорошенькая (это говорит Муанере), но не скажешь, что она племянница простого кузнеца. Кстати, милок, она действительно его племянница?» – «Нет», – ответил Берришон баском. И снова изображает собеседницу, скорчив пресмешную гримасу: «Стало быть, дочь? Верно, красавчик? Нет?» Я пытаюсь пройти мимо, мадемуазель, но не тут-то было! Они меня окружают. Гишар, Дюран, Морен, Бертран. «Но если она ему не дочь, стало быть, она его жена?» – «Нет». – «Младшая сестра?» – «Нет». – «Как! как! Она ему не жена, не сестра, не дочь, не племянница! Значит, сиротка, которую он подобрал… Ребенок, которого он воспитал из милосердия?» – «Нет! Нет! Нет! Нет!» – закричал тут Берришон во все горло.
Аврора положила свою изящную белую руку на его запястье.
– Ты не прав, Берришон, – произнесла она нежным грустным голосом. – Ты солгал. Я ребенок, которого нашли на улице, сирота, которую воспитали из милосердия.
– Ничего себе! – воскликнул Жан-Мари.
– Когда в следующий раз они станут тебя расспрашивать, – продолжала Аврора, – отвечай им так. Мне не стыдно. Зачем скрывать благодеяния моего друга?
– Но, мадемуазель…
– Разве я не бедная брошенная девочка? – задумчиво проговорила Аврора. – Если бы не он, не его благодеяния…
– Да если бы мэтр Луи, как он велит себя называть, это услышал, – воскликнул Берришон, – он пришел бы в дикую ярость! Из милосердия! Благодеяния! Фи, мадемуазель!
– Дай-то бог, чтобы о нем и обо мне не говорили в других выражениях! – прошептала девушка, чей бледный лоб порозовел.
Берришон быстро нагнулся к ней.
– Так вы знаете? – пробормотал он.
– Что? – спросила задрожавшая Аврора.
– Господи, мадемуазель…
– Говори, Берришон, я требую!
И, поскольку мальчик колебался, повелительно распрямилась и сказала:
– Я приказала тебе говорить. Я жду.
Берришон, опустив глаза, смущенно вертел в руках салфетку.
– Да ну, чего там! – пролепетал он. – Это же пустая болтовня! Они говорят так: «Мы, мол, знаем! Он слишком молод, чтобы быть ей отцом. Раз он принимает такие предосторожности, он ей не муж…»
– Договаривай, – потребовала Аврора, и ее смертельно бледный лоб покрылся каплями пота.
– Господи, мадемуазель, если он вам не отец, не брат, не муж…
Аврора закрыла лицо руками.