Ты не можешь представить себе, очередной Иван-дурачок,
как я измучен этой кожей:
она шелушится, болит, сползает с меня, жжёт.
У меня за последние семь лет произошло уже три расставанья.
Не много ли мне расставаний?
Однажды я прочитал, как эсэсовцы мучили заключённых.
От них требовалось перетащить тяжеленные блоки
с одного места в другое,
сложить,
а потом снова тащить обратно.
Я понимаю разницу между мучительной и унизительной
жизнью этих несчастных и нашей:
мы живём счастливо,
благополучно
нагло,
самодовольно.
Но иногда мне кажется, что я перетаскиваю воздушные
блоки.
…Кожа моя, кожа, говорю я себе ночью, больная
моя старая кожа.
Тебя надувают воздухом, как жабу надували воздухом
злые мальчишки.
Ты становишься огромным, больным,
с выпученными измученными глазами,
потом ты лопаешься —
и наружу выходит царевич.
О, как он сейчас накостыляет этим ублюдкам
из пионерского детства,
всем этих Квакиным, старостам класса, Тимурам
с его командой, бездарным и жирным ответственным
за культмассовый сектор,
Ох, как он щас им всем накостыляет —
сапогом, царским своим заточенным сапогом.
Только оттуда выходит не он, не царевич,
а маленький еврейский Моцарт.
Которому никого не жаль,
которому даже себя не жаль.
Мальчишки в ужасе убегают,
а один из них ночью лет через сорок в ужасе просыпается —
и понимает, что он стал склизко-жёлтым и тоже стал
раздуваться.
Не плачь, мальчик.
Это значит, у тебя уже было семь или девять
человеческих расставаний,
и скоро ты выползешь
из-под мягких обломков своей маленькой шкурной жизни
молодой, гладкокожий, голубоглазый, зелёный, родной,
а старую кожу сожрёшь.