К книге
При свете зарницВ пятницу, вечером…. 10
93%
В пятницу, вечером…. 10
43

Вот, наконец, и пятница настала.

Ещё только перескочить через субботу и – воскресенье.

В воскресенье Сабантуй.

Сегодня гости начнут съезжаться по-настоящему. Самолёты Аэрофлота сегодня держат курс на Аксыргак. Поезда мчатся по рельсам, нацеленным на аксыргаковскую улицу Козья голова. Теплоходы спешат по водам, текущим в сторону Ташлыяра.

И только Бибинур уже совсем нечего ждать.

Ждала было, молодея от тайных чувств своих, ждала нынешнего праздника, как никогда раньше, ведь на Сабантуе должна была увидеть его, надеялась, что и нынче, как в прошлом году, выйдет он на борьбу, – и всё пошло прахом… Ничего больше нет, ничего не будет.

В прошлом году схватился он с парнем-трактористом. Парень был крепким и толстым, как корявый дуб, он поднял Джихангира, подержал немного в воздухе и, отнеся к краю майдана, поставил на землю.

– Ты намного старше, Джихангир-абый, не хочется тебя бросать!

Джихангир похлопал его по плечу…

А нынче вот его нет.

И борьба, и скачки, и бег пройдут без него. Нежданно-негаданно смерть взяла его. По ошибке или по недомыслию унесла она красивую душу?…

И хотя кончина молодого, преуспевающего в колхозных делах председателя на какое-то время потрясла аксыргаковцев, хотя и поостудила бурные приготовления к Сабантую, но… что было делать? Смерть одного человека не может остановить властного течения жизни всех других. Были оповещены о Сабантуе гости, они едут, для многих из них Джихангир совсем чужой человек, и, услышав о нём, вздохнут они, а на лицах тут же заиграют весёлые улыбки, большой радостью сменится мимолётная печаль. Ведь долгожданный, собравший всех вместе праздник!

Для Бибинур же не может теперь быть человека дороже, чем он. Пришёл, появился – и ей, старухе, уже добровольно протянувшей смерти руку, добавил столько лет жизни! Да ещё каких лет – освещённых лучами любви, согретых огнём любви. Всё было в её судьбе, но такого – никогда… С лихвой познала нужду. Вдосталь изведала радость труда. Приятность замужества узнала. Любовь к детям пережила. Знакомы ей и грубость, и чужая беззастенчивость, и своё горькое отчаяние. Не обошли стороной голод и холод. Печаль вдовства долго томила её. И муки одиночества знает. Бессердечие и жестокость не раз ранили её. Через Зухрабану сполна испила горькую чашу измены… И наконец (когда уже считала, что впереди один мрак) – очень поздно, в конце жизни, пришла к ней истинная любовь. Пришла!

Минлекамал – женщина проницательная, но ведь и она ни о чём не догадалась! То, что Бибинур в тот день уходила от неё словно бы окрылённой, помолодевшей и повеселевшей, она, слышавшая о странностях Бибинур (свихнулась, мол, старая!), – отнесла на этот счёт… Радуется, дескать, как ребёнок, по-детски не отдаёт себе ясного отчёта: прорву белья выстирала – и в восторге, что чаем угостили! Не заметила Минлекамал знака любви Бибинур – алмазных слёз её, капнувших на белую рубашку Джихангира…

Кто, кроме самой Бибинур, знал, что не будь Джихангира, любви к нему, – давно бы оборвалась её жизнь. А если бы жизнь её оборвалась – она не смогла бы соединить Зухрабану и Галикая. Ушла бы в вечность с огромным долгом. Какой ответ держала бы она перед Гайшой, как бы встретилась с Габдуллазяном?! Они бы спрашивали её там… А человеку с чистым сердцем уходить из этого мира с долгом на душе тяжело. Бибинур в подаренные ей Джихангиром последние годы успела рассчитаться со всеми долгами!

Сегодня пятница… Сегодня она спокойна. Можно считать, спокойна. Да, что ей было положено – всё исполнила она, все свои мирские долги заплатила. Никто не может упрекнуть.

Сегодня здесь, в сквере, хорошо. Сквер пока тих и спокоен. Только плотина шумит. Сегодня она опять слушает её неумолчный голос. На днях же, когда стирала бельё Джихангира, – не улавливала она этого шума. Странно, право! А сегодня слышит ясно, отчётливо. И крики петухов, раздающиеся в деревне, слышит; доносится блеяние не отогнанных в стадо, оставленных во дворах молодых барашков. Значит, сегодня у многих будет млеть в печи наваристая лапша из свежего мяса, будет жариться баранья печень, на столах появятся мясные пироги с бульоном! Но это так, мимоходом, подумалось Бибинур и сразу же забылось…

Посреди улицы, будто обочина была ему тесна, вышагивал Галикай. И какими метровыми шагами, будто гвардеец на плацу! Ать-два! А у самого рот до ушей, к губам толстая папироска прилипла. И если мужик, вот так выпятив грудь, идёт серединой улицы, горделиво поглядывая вокруг, – все его желания, значит, исполнились, жизнью он доволен, он хозяин над ней!

Эх, если бы жив был Джихангир! Нет, лишь его запруда шумит, куда-то маня, издавая таинственные звуки. Шумит запруда!

Теперь можно и уйти отсюда…

Если бы так, подрёмывая, будто на зыбкой волне покачиваясь, забыться насовсем, влиться в тихую реку вечности и – утечь, как вода! На глаза падали бы щекочущие солнечные блики. Веял бы ласковый, душистый ветерок. И плыть бы себе, и плыть…

Сладко, спокойно заснула Бибинур, привалившись к спинке скамьи. И проснулась она, услышав своё имя. Испугалась: «Не смерть ли пришла?» Столько поминала её – и вот она!.. Торопливо потрогала коленки – горячие они, провела пальцами по лицу – живое как будто…

– Бабушка-а Бибинур!

Её же зовут! Приставив ладонь козырьком ко лбу, она посмотрела на окно почты. Высунувшаяся оттуда чуть не по пояс Минлегуль махала ей рукой:

– Иди-ка сюда, бабушка Бибинур!

Ёкнуло, забилось сердце: кто?! Кто из них едет? Телеграмма или письмо? Хатима? Наверно, Сабир! Или Назиб? И как только подумала о младшем, тёплая истома прошла по телу…

Долго преодолевала она расстояние от обелиска до двери почты, очень тяжело шагала. А Минлегуль поджидала её, выйдя на крыльцо.

– Ты точно звала меня?

– Тебя, бабушка Бибинур, заснула, что ли?

– Чего со старой взять…

– Надо бы мне было самой подойти, да работы пропасть. С этим праздником…

– Беды нет, Минлегуль, беды нет.

– Дело вот в чём, Бибинур-эби.

– Не знаю, не знаю, слушаю, – сказала она в замешательстве.

Минлегуль помолчала. И набравшись, наверно, смелости, заговорила решительно:

– У нас у всех души изболелись, глядя на то, как спозаранку ты приходишь и садишься возле почты, Бибинур-эби…

– Э-э, – сказала Бибинур, пытаясь улыбнуться. – Куда идти человеку, если дел у него нет? Я ведь не на почту прихожу, просто сижу в саду. В старину собирались, бывало, в караульном помещении, теперь, слава богу, сад есть, иль сквер, как зовёте…

А сама подумала: «Нет ни письма, ни телеграммы…» И в сердце будто иголки вогнали.

Минлегуль, взглянув в её вдруг потухшие глаза, покачала головой:

– Не просто так приходишь ты, не обманывай, Бибинур-эби!

– Ты уж, Минлегуль, не говори так резко…

Минлегуль насупилась – и голос её был твёрд:

– Ты от детей вестей ждёшь, да? А от них нет ничего. Мы, комсомольцы, написали им письмо: «Ваша мама очень страдает, одиночество – ужасная вещь, почему вы её забыли?»

– Не нужно было, Минлегуль!

– Джихангир-абый велел.

– Джихангир?!

– Да, он. Нынче он хотел тебе новый дом поставить, Бибинур-эби. Он почему-то очень тебя отличал. Изо всех…

У старушки слёзы выкатились из глаз… Она отвернулась, тоскливо проронила:

– Детей бы не надо трогать…

– Они не только тебя, всё село обидели! Как же, не надо!

– Люди обижаются? – Бибинур была поражена. – Правду говоришь?

– Тебя жалеют, поэтому вида не подают…

– А зачем меня жалеть? – нахмурилась Бибинур. – Живу в своём доме, ем свой хлеб, сыта, слава Богу, одета.

– Вот именно сама по себе! – категорично, с непримиримостью возраста своего, резко сказала Минлегуль. – О недостойном поведении твоих детей я в газету написала, в редакцию.

– В редакцию?!

– Написала, что все трое они, выученные тобой, на хороших местах работают, приличные зарплаты у них, а матери за все годы носового платка даже не прислали. Жабы скупые! Наверно, там, где они на должностях своих, не знают, что это за людишки, и, конечно, слыхом не слыхивали, что у матери даже последний самовар отобрали! Наверно, ходят чистенькие, вежливые, о высоких материях рассуждают, о нравственности, других, поди, учат… Ну ничего! Попрыгают, когда фельетон выйдет, ещё попляшут они на горячей сковороде! Таким только так и надо!..

У Бибинур дёргалось веко, невозможно как дёргалось. В ушах появился непонятный шум, голова закружилась…

– Как ты сказала, как? – Она, став совсем маленькой, согнувшись, уселась на крыльцо. – Повтори-ка!

– Говорю, заставим мы их плясать на раскалённой сковороде!

– Не надо было, ты напрасно так сделала, с этой редакцией-то, – ослабев, рук и ног не чуя, тихо проговорила Бибинур.

– Всё правильно! Только что мне позвонили из Казани. Завтра оттуда приедет корреспондент.

– Для чего?

– Фактически он будет писать о Сабантуе в Аксыргаке, а заодно и твоей жизнью поинтересуется.

– Что же я должна делать?

– Ты только будь дома, Бибинур-эби. Только и всего! Давай-ка взгреем этих жадин, этих бессовестных отщепенцев, позорящих наш Аксыргак!

Минлегуль, видимо, очень нравилось быть в этой роли – «взгревать», «заставлять плясать», и она, представив что-то, приятную для неё картину, засмеялась:

– Не дрейфь, бабушка Бибинур! И жди корреспондента…

Старушка, желая многое что объяснить этой егозе Минлегуль, кое-как поднялась с крылечка, рот открыла, но нужные слова не находились. И Минлегуль, воскликнув: «Междугородняя на линии!» – скрылась за дверью.

Бибинур изо всего этого разговора поняла сразу главное: не столько на неё, сколько на детей надвигается какая-то грозная опасность, – и страх овладел ею.

Как спасать? Что делать?!

Еле добрела до той, что за обелиском, скамьи…

Удобное место, где давеча она даже задремала, теперь показалось жёстким, холодным. И так пыталась сесть Бибинур, и этак, вытягивая свои ослабевшие ноги, и никак не могла отыскать для тела нужное положение… Тело стонало, горело. И как ни поворачивалась она, всё время в глаза било солнце, жгло веки. Хоть плачь!

И после долгих таких мучений вдруг поняла она: ей мешает шум запруды! Когда прошлое, подобно слаженной песне, проплывало в сознании, будоража память, то шум запруды по-своему помогал ей, был своеобразным «аккомпанементом», поднимал настроение, задавал даже тон: не спеши, слушай и думай! Сейчас же, после разговора с Минлегуль, когда нужно с тревогой заглянуть в завтра, в завтрашний день, – шум запруды тягостно отзывается в голове, прерывает, путает мысли!.. Значит, нужно бежать отсюда, бежать, чтоб голова была ясной, чтоб можно было разобраться во всём, твёрдо знать, как ей повести себя с тем самым человеком, что приезжает из Казани. Он станет спрашивать – ей нужно будет отвечать…

И вот ведь как складывается в её судьбе: всякий раз, когда она окончательно приходит к мысли, что все счёты с жизнью покончены, – опять неожиданно сваливается на неё какое-нибудь испытание! И как бы вся эта новая история не оказалась страшнее многих прежних, ведь тут угроза не ей самой, а её детям!

Она торопясь вернулась домой, для чего-то закрыла ворота на засов, дверь подперла деревянным брусом. Прошла в передний угол, села у стола, пригорюнившись… Что же получается-то? Приезжают в Аксыргак гости, соскучившиеся по деревенским новостям, и на праздниках любая новость – это огонь, упавший на сухую траву: мигом распространяется! И в этот момент, когда со всей страны аксыргаковцы собираются на Сабантуй, встречаются друзья, соединяются влюблённые, когда все – борцы, бегуны, наездники, мужчины, подростки, девушки, женщины – удостаиваются тех или иных похвал, – раздадутся такие вот слова: «Дети павшего солдата Габдуллазяна пошли по дурному пути!» Нет, не воруют, не спились, не стали они шпионами или там какими-либо предателями… они всего-навсего бросили в одиночестве вскормившую и поднявшую их на ноги старую мать. Они оставили пустым родительский дом, разорили отчее гнездо и не кажут глаз в родную деревню. Вот такие дети у Габдуллазяна, чьё имя золотом высечено на обелиске среди имён других погибших героев… Первым оно там высечено.

Ах, глупая, глупая девочка, ах, безмозглая Минлегуль! Вот ведь что выдумала, и не посоветовалась, не поговорила, – сразу в Казань, в редакцию!.. Дескать, Джихангир-абый велел, но не может такого быть, не велел он, наверно. «Это уж чистое враньё!» – шепчут губы Бибинур. А если всё-таки пропишут в газете? Нынче кто не читает их, газеты! И стар и млад, и вошь, и собака – все читают! Вот Галикай – он их глотает, не разжёвывая. Одна в руках у него, вдругую, что на столе лежит, глазом косит… Три газеты, хвалился, выписывает. А что там, в том мире, подумают Габдуллазян и Гайша? Навеки обидятся! «Как ты, будучи живой, – скажут, – позволила совершиться такой несправедливости?!» Эх, Минлегуль, Минлегуль, глупая девочка!.. Нет у нынешней молодёжи терпения, выдержки нет, стариков не умеют и не хотят слушать. Чтоб сначала спросить: можно ли?… Вот приедет посторонний человек, этот самый корреспондент. Чужой глаз вмешается. Чужой язык станет бойко и на все лады трепать имена её детей. Ужас!

Что же надумать, как, в самом деле, быть?

А если… Постой-постой, а если в доме у неё будет красиво, обставлен будет дом, то есть на время кое-какие вещи раздобыть, – можно тогда ведь этого газетчика как-нибудь умаслить и с миром выпроводить? Скажет ему: «Дети иногда пишут, и деньги они присылали, ни в чём я не испытываю нужды!» А уж в том случае, если попросит письма показать, – то ведь есть же они, вон под матицу засунуты…

Бибинур, взобравшись на стул, достала письма. Только это были письма военных лет, память о Габдуллазяне. Она осторожно смела с них пыль, подержала в руках, прижав к груди, и со вздохом положила обратно. Медленно, будто нехотя, текло время…

Когда солнце перевалило за полдень, в доме стало темно. Это откуда-то из-за леса набежала чёрная туча, и гром раскатисто ударил в вышине, по стёклам полоснули струи дождя. «И туча предупреждает! – подумала Бибинур, кручинясь. – Стучит в окно!»

Она проверила, хорошо ли притворены окна, посмотрела, закрыта ли печная вьюшка, накинула на зеркало свой красный платок. Встала было посреди комнаты, но снова резко, трескуче загремел гром, и она испуганно сотворила молитву. «Не дай Бог, убьёт молнией! – пронеслось в голове у неё. – Умирать нельзя, никак нельзя. Ведь надо успеть сделать…»

Небо, как будто не соглашаясь с ней, снова устрашающе загрохотало, и Бибинур задёрнула занавески. Никогда не пугалась она грозы, а сегодня что-то не по себе, эта чёрная туча словно навалилась на неё всей тяжестью своей… И даже когда вскоре снова на улице посветлело, дождь смолк, – Бибинур не стала раздёргивать занавески и вьюшку не открыла. Не зная, куда себя девать, пошла в чулан, принесла оттуда пустую квашню. Из-за того, что давно не ставила теста, не пекла хлеба, внутренность квашни, обжитая пауками, была в густой паутине. Нагрев воды, Бибинур быстро вымыла хлебную посудину, водрузила её на видное место – на сакэ. Возле красиво расставила деревянные плошки. Ровно девять. Десять было, одну – вот руки-то кривые! – расколола неделю назад, уронив на пол…

Что бы ни делала она теперь – торопилась, будто кто-то подгонял её, покрикивал сзади; бестолково хваталась то за одно, то за другое, иногда не понимая, чем она занимается и зачем… И мысли – вкривь, вкось… Никак не собраться с ними. Вот жила себе, жила… Со своей маетой – сама! Зачем другим-то про это знать? Про то, как живёт… Для чего понадобилось говорить о ней с самой Казанью, вызывать оттуда человека? Из редакции!

Были времена, когда и ей хотелось, чтобы похвалили за труд в газете, оттиснули бы ровными буковками её имя… Когда другие, получая по восемьдесят – девяносто пудов с гектара, гремели на всю страну, – ей тоже мечталось попасть на газетные страницы. В крайнем случае – хоть на Доску почёта, что стояла возле правления. Не для себя это нужно было – для детей! В хороших семьях отцы умно и к месту нахваливают детям матерей. А кто похвалит мачеху-вдову? Кто поднимет её авторитет?… Тонкая же душа Бибинур всегда обострённо чувствовала, как высок должен быть авторитет матери перед ребёнком. Но нет, не хвалили её, хотя и была в этом великая нужда, даже в самые лучшие годы, богатые на урожаи, когда она без устали, от рассвета до темна, выкладывалась на колхозной работе, не писали о ней в газетах. И разве, понимала она, можно про всех, про каждого написать? Бумаги не хватит… А сейчас тысячу сочувствий вырази ей на газетном листе, самые проникновенные слова печатно выскажи – любовь детей не вернуть. Поздно! Любовь никогда не возвращается обратно. И для чего же ей любовь, словно бы выпрошенная насильно? Любовь по принуждению! Да и бывает ли такая? Эх, глупая, безмозглая Минлегуль! Разве ты с корреспондентом и ваша газета обладают могуществом, способным вернуть любовь детей? Да ведь таким могуществом не сумела овладеть даже она, Бибинур, столько лет воспитывавшая этих людей, отдавшая всю свою жизнь им. Любовь, возвращённая ценой страха, выколоченная угрозами, через газету – это разве любовь? Эх, Минлегуль, Минлегуль! Только твоя молодость – тебе прощение…

Если бы не явился Джихангир и не удлинил ей жизнь – может, не видела бы она сегодняшнего дня, не слышала бы слов Минлегуль… А может, впрямь это слова не одной только Минлегуль – вся деревня жалеет её? И по-своему скрывает эту жалость? Из-за сострадания… Конечно, в деревне понимают! Ведь если разобрать всё до каждой мелочи, придирчиво, обстоятельно, как на суде, – разве она причинила детям какое-нибудь зло? Ведь она действительно для себя самой никогда не жила, для них она жила, для них проливала пот, тянула неподъёмный воз на крутую гору… И сколько лет ведь! Те, самые прекрасные годы прошли – и всё мимо, мимо, не было у неё бабьего счастья. Детям счастье загадывала, выстраивала… А что получилось? Не права ли Зухрабану? Где они, дети? Ушли, не оглянулись… С упрёками! Чего же тогда она, как наседка цыплят, прикрывает их? Какие есть – пусть то и получают! Возьмёт да всё подробно расскажет корреспонденту. Так, как есть: «Бросили!», «С внучатами разлучили…» Пусть с треском пропесочат их, пусть хоть раз почувствуют они горечь пролитых ею, матерью, слёз!

Не с неба, а в ней самой родившаяся молния слепяще ударила в грудь и потрясла жестокой обнажённостью вопроса: «Как можешь ты так думать? А Габдуллазян?! А Гайша? Что скажут эти святые души? До сих пор их имена произносились в народе с большим уважением. А теперь тень этой, напечатанной в газете худой вести ляжет и на их светлые лица… Опомнись!»

Постанывая, она растирала ладонями грудь, ощущая невидимую саднящую рану в ней, и новая мысль так же следяще высеклась в сознании: «Но не вправе ли будут спросить люди: коли ты сама такой хороший человек, почему же у тебя такие плохие дети?»

Внезапно ей почудилось, что она опять слышит шум запруды: шумит, шумит! Зовёт? Её зовёт?! Если на этом свете ничтожно мало осталось у тебя дел – куда могут тебя призывать?… Взять и броситься в воду! Нырнуть – и не вынырнуть. Это ли не выход?

Но душа не приняла, тут же восстала: «Неужели последним подарком твоим на Сабантуй – праздник дружбы, родства и любви – будет такая глупость?! Это ты преподнесёшь людям?»

Неожиданно снова загрохотал гром, и, испугавшись собственных мыслей, Бибинур, творя молитву, осела на пол. Что же это сегодня с ней, что?!

Не гром, оказалось, – в ворота кто-то барабанит! Вот же… стучат! И кто ещё там шатается, что вам всем от меня нужно? Забудьте хоть на сегодня! Не живых людей она ждёт… Где ты бродишь, злодейка-смерть, так безвременно сокрушившая молодого Джихангира? Почему путаешь ты двери? Почему? Отчего хотя бы не подарила ему остаток жизни Бибинур? Эти дни видел бы тогда он… он! А ей-то зачем они? На позор? Завтра из Казани человек появится. Будет копаться, выспрашивать…

Она, спотыкаясь, с трудом переставляя слабые ноги, вышла во двор.

– Старая, что ворота у тебя на запоре?

– А давеча, как гром загремел, от растерянности, видать, заперла…

В открытых воротах – сияющее и глазами, и всеми, казалось, морщинами лицо бабки Закии:

– Мой старшенький приехал. Сегодня, пожалуйста, не забудь к вечернему чаю зайти. Будем ждать. А вот тебе и подарок от него.

Бабка Закия, развернув тонкую хрустящую бумагу, вложила в дрожащие руки Бибинур расписанный красочными маками отрез на платье.

– С Богом! Чтоб на тёплом твоём теле износилось это, соседка. А вот от меня…

На отрез легла хрустящая трёшка.

– Нечем ведь мне отдарить, – забеспокоилась Бибинур. – Спасибо вам всем, Закия, уважили…

– Хотел сам зайти, да где там! Дружки тут же уволокли на улицу. Гости едут, так и едут!.. Но зайдёт, обязательно к тебе зайдёт он. И саму, значит, ждём…

– Спасибо, соседка.

Гости… гости… Вот и старший приехал к Закие. Про неё,Бибинур,не забыл… Он тоже прочитает газету, и другие прочитают. «Чего ещё не хватает этой старухе Бибинур, жалобу, смотри-ка, в редакцию настрочила», – скажет народ. Могут так сказать люди. И как ей после этого им в глаза смотреть? Нет, нет, нельзя, ни за что нельзя допустить, чтобы статья появилась в газете! И этому корреспонденту указать бы другую, мимо Аксыргака дорогу!.. «Но как, – подумала она, – отсоветовать человеку, если он уже в пути? Не для тебя же одной он едет сюда, цена тебе ломаная копейка в базарный день, а он едет, чтобы увековечить знаменитый аксыргаковский Сабантуй! На карточку снимет или в кино, потом по телевизору на весь мир… „А, – скажут чужие люди, – это та самая деревня Аксыргак? И в газете про них писали, там всё чего-то не хватает старухе по имени Бибинур!“»

Так скажут, только так и будут знать…

И невозможно корреспондента остановить… Объявится в Аксыргаке он, постучит в ворота и прямёхонько к Бибинур в красный угол пройдёт. Поставила бы чай – самовара нет. Сказала бы: «Дети помощью своей меня поддерживают», – дома пусто, хоть шаром покати. Ладно, предположим, скажет про отрез с маковыми цветочками, что Закия только что вручила ей: это, мол, дочка на праздник прислала… Скажет, что кумачовый платок – подарок сына. Иль не поверит приезжий? Она убедит его, что дети её не бросили… Но ведь у корреспондента тоже ведь два глаза! И, поди, своя мать или бабушка в какой-либо деревне живёт. Он сравнивать будет. Что, дескать, вижу у тебя, старая? Сейчас, к кому ни зайди, гордо белеет на видном месте холодильник. Не только на стенах, даже на полу дорогие ковры. Сверкающие лаком шкафы. Да с заграничным клеймом мебель! А в тех сверкающих шкафах – чашки с золотой каймой, хрустальные чарки. Серебряные ложки, серебряные вилки. Теперь мясо только вилками цепляют. Теперь что ни дом – богатство. А что есть у неё, Бибинур? В красном углу – пусто, за перегородкой – старая квашня да треснутое корыто. Ещё сундук – с тем, что на смерть приготовлено…

Приезжий корреспондент – человек, конечно, бывалый, он с первого взгляда всё поймёт. Вдруг спросит: «Где наследство солдата Габдуллазяна? Где тульский самовар?» Что на это скажешь? Что ответишь, если заявит: «Хочу посмотреть машину „Зингер“, оставшуюся как память о Гайша-апа»?

Приедет, напишет, теперь его ничем не удержать! А после этого как ей жить в Аксыргаке? Как общаться с односельчанами, как оставаться среди тех, кто знал Габдуллазяна и Гайшу? Смерть ведь не ходит по зову, и как будет жить она, Бибинур, среди людей?!

Выходит, один остаётся путь, есть только один способ: надо как-то поладить с этим корреспондентом из газеты. «Хоть бы мужчина приехал, – пожелала она, – женский глаз – он в домашних делах более острый!» Только вот как найти подход? Денег сунуть – не возьмёт. И не умеет она: как дать-то их? И сколько нужно? Разве у неё хватит?… Умолять – не послушает. Работа у него такая… Чем же остановить? Где же он, этот способ? Но даже если отыщется способ – дом-то всё равно пуст, самовар улетучился, швейной машины нет. Без них Бибинур как без рук. Джихангир, милый, разве не подумал ты наперёд, что для Бибинурнастанут такие чёрные дни? Был бы ты жив, пошла бы она челом бить только к тебе! Но тебя нет, есть только возбуждённый тобою, если верить Минлегуль, трудный, неразрешимый вопрос… Хоть бы дух твой откликнулся! Но… тишина. Лишь твоя запруда шумит и твои молодые берёзки о чём-то лепечут вокруг обелиска…

Времени же совсем не остаётся: уже завтра корреспондент прибудет. «Здравствуйте, – скажет он, – будем с вами разговаривать». А если бы в переднем углу сиял самовар? На виду стояла бы машина «Зингер»? Если бы там-сям разные красивые тряпки украшали дом?! А?! Если бы!.. Вот он, способ! Значит, надо найти, раздобыть и самовар, и швейную машину. Лучше не придумаешь!

Но есть ли в Аксыргаке у кого старинный тульский самовар? Такой, чтоб на крышке и подносе одинаковый знак стоял: «Тульский оружейный завод. 1926 год». И как не сохраниться, ведь всего-то пятьдесят с небольшим лет прошло! Да и швейные машины должны у кого-нибудь остаться – крепкие, выносливые были те зингеровские машины! Кажется, есть у Шайдуллы, только ножная у них. У Минлекамал вроде бы тоже есть. Но как просить, если до сих пор друг к другу ни с какой нуждой не ходили? Сказать, что в праздники работать буду? Оскорбятся! И самовар кто одолжит, когда гости приезжают? Не-ет, не так всё просто…

Бибинур ведь ещё где-то видела точь-в-точь такой, как у неё был, самовар и такую же швейную машину… Погоди-ка, погоди!.. Да, точно, видела! Когда ездила провожать Джихангира в последний путь, видела это у его родителей в доме, у рыжебородого старика Вэли. У них вот сохранилось, лишь Бибинур сохранить не сумела. Но не сумела ли? Не то слово… А ведь были в доме и старинные часы с боем. Их тоже дети увезли. Даже керосиновую лампу не оставили. Были две литые стеклянные вазы, Бибинур в них полевые цветы ставила, они Хатиме приглянулись. Что ни попадало на глаза – то забирали. Дескать, «старинное в моде»! Вот теперь ломай голову из-за старья. А он, старик Вэли, даже крупорушку сохранил. Хоть и вредная, неумная была у них невестка, но ведь ничего же не увезла она? Не разорила дом!

Но не нужно отвлекаться… Думать, думать!

Долго ходила из угла в угол, прикидывала всякие варианты, рассуждала и так, пока, в конце концов, не пришла к отчётливой мысли: «Им-то я открыться смогу, и на день вещи попросить могу. У них много что найдётся. Старик Вэли меня выручит из этой беды! Я ему как на духу откроюсь, расскажу, что никому никогда не рассказывала… он выручит!..»

Обрадовалась находчивости своей – и сразу же почувствовала себя лучше. Снова кровь горячо побежала по жилам… И решила, не мешкая, идти в село Тегаржеп. Чтобы успеть обернуться туда и обратно…

Требовалось только обдумать, как вести себя в доме родителей Джихангира. Чтоб с первого слова, жеста, взгляда поверили они ей… Войдёт она – и безо всяких увёрток, оглядок, не осторожничая, выложит всё, чем мучается: «Ради детей пришла, не хочу, чтобы худая молва о них по миру гуляла!» Дед Вэли с женой сами горем затоплены, или не поймут чужую беду? Спешить только надо. Если сейчас выйти – в сумерки уже можно оказаться в Тегаржепе. У старика Вэли, говорил он, есть знакомые шофёры, погрузят они барахлишко и доставят быстренько сюда! До света приведёт Бибинур дом в такой вид, что любо-дорого посмотреть будет… Хоть корреспонденту, хоть кому другому. В таком случае и денег не жаль: не один, а три рубля отдаст Бибинур водителю. Лишь бы согласился!

В доме опять вдруг потемнело, и, чтобы узнать, что там, снаружи, какая погода ожидается, – Бибинур вышла во двор. День уже поник, но ещё оставался в силе, и хмарь навевали пригнанные ветром с запада округлые фиолетовые тучки. То ли уплывут, то ли разродятся дождём над Аксыргаком…

Но не то что дождь, если даже камни начали бы с неба падать, – Бибинур пришлось бы идти! Во что бы то ни стало надо быстренько привезти самовар, швейную машину. И другой домашний скарб не помешает. А там (чуть ли уже не посмеивалась она!) посмотрим, кто кого перехитрит! И Минлегуль пригласит она в дом: пусть подивится, пусть её глупые глаза станут квадратными!

Повязала Бибинур на голову поверх кумачового платка ещё один, тёплый; в руки взяла отполированную её ладонями сухую ореховую палку – с утолщением на верхнем конце, измочаленную на нижнем, которой раньше, бывало, скотину в стадо со двора выгоняла. Как человек, отлучившийся ненадолго, дверь не заперла (пусть считают, если заглянут, что здесь она, в Аксыргаке!) и на улицу вышла, только убедившись, что нет вблизи соседей.

Но даже те, кто всё-таки приметили её уход, знавшие, что Бибинур не домоседка по натуре, – не придали значения этому. Опять, мол, старушка, опираясь на палку, засеменила куда-то – в Нижний конец, скорее всего. «Не сидится ей!» – снисходительно подумал один. «На чай к кому-нибудь собралась», – равнодушно подумал другой. «Ноги, что ли, плохо уже держат – палку в помощники себе взяла», – сочувственно отметил третий.

Закия тоже увидела торопливо выскользнувшую из ворот Бибинур и покачала головой: «Вот непоседа! Вечером к нам в гости должна зайти, а ещё куда-то наладилась… Не заставила бы ждать!» В другой раз выскочила бы на улицу – напомнила бы или спросила, но руки по локоть были в тесте, и лишь глазами из окна проводила Закия соседку… Любопытно было: к кому это она?

У Бибинур же – то ли сами ноги повели её туда, то ли сердце подсказало зайти – получилось так, что направилась она к родительскому дому, где выросла.

Пройдя двором, поднялась на крыльцо, толкнула наружную дверь…

В комнату дверь оказалась открытой, и оттуда, как в детстве, донеслись вкусные кухонные запахи. Она опёрлась о дверной косяк, и оттого, наверно, что в сенях, где нет окна, было полутемно, внутренность дома отсюда показалась ей особенно светлой и уютной. Увидела Бибинур такую картину: в переднем углу, расстегнув все пуговицы белой рубахи, в камзоле нараспашку, посадив на пять растопыренных пальцев цветастую чашку Зухрабану, пьёт чай Галикай, дуя на него губами-башмаками: «Пуф-пуф-ф!..» И полотенцем с красными ткаными концами, свисающими с шеи, вытирает он со лба и щёк обильный пот… Зухрабану же, стянув концы платка узлом на затылке, так что щёки оставались открытыми, в длинном платье с оборками, новом фартуке, выплясывает у газовой плиты, возле горячих сковородок. И Бибинур вдруг захотелось есть, судорогой свело желудок, но, увидев, как проворно, поминутно оглядываясь на Галикая, Зухрабану при помощи пучка гусиных перьев мажет растопленным маслом блины, пышущие жаром, как светится удовольствием от такого занятия лицо сестрицы, – она поняла, что лишняя здесь; и, ступая на цыпочках, тихо закрыла наружную дверь, осторожно спустилась с крыльца. Не скрипнула, не прогнулась ни одна половица…

На подоконнике, по правую руку от Галикая, стояла начатая бутылка с пёстрой этикеткой, возле бутылки крутился, сердито выгнув дугой спину, сибирский кот, который явно не одобрял ни алкогольного запаха из бутылки, ни того, что чужой мужчина по-хозяйски восседал в доме на лучшем месте… Всё это Бибинур тоже успела приметить!

А прихода самой Бибинур никто не почувствовал, никто не услышал её лёгкого, в самом начале, покашливания: не до неё, дом был до краёв наполнен радостью! Увидев задорно топорщившиеся – стрелами наверх – усы Галикая, его сиявшую, как луна, физиономию (ведь завоевал же он право, чтобы громко схлёбывать чай и чавкать!), она от души порадовалась. А Зухрабану-то! Оторвавшись от пола, стала ходить по потолку!

Хоть и спешила Бибинур, но какие-то незримые нити некоторое время удерживали её на привязи посреди двора. Здесь всё ей знакомо, родное: каждый уголок, каждый столб, каждый колышек, кирпичная кладка, каменные корыта… Она сама частица этого мира, и хоть многие годы живёт словно бы на отшибе от него, – ничего не позабылось, всё дорого тут. «Откололся угол корыта… Задели, когда на тракторе дрова завозили… И нынче под крышей лапаса свила гнездо ласточка… А Галикаю здесь работа найдётся: всё обветшало, покосилось… Слава Богу, в этот дом пришёл хозяин. Мужчина пришёл! Только та земля, только тот дом, у которых есть хозяин, имеют будущее. И какой жалкой, несчастной была бы наша жизнь, если бы не верили в будущее, не надеялись бы на перемены!..»

Возможно, не совсем такими словами думалось Бибинур, но мысли-то у неё были именно такие! С ними она вышла за ворота, откуда снова долгим взглядом прошлась по занавешенным окнам, будто не желая расставаться со всем, что оставляла она здесь, с теплом дома родительского… Стеснило грудь, опять стали влажными её ресницы. «Что-то сегодня глаза у меня на мокром месте?» – прошептала она, выходя на дорогу, стараясь как можно крепче ступать по твёрдой, укатанной колёсами машин земле.

Кто-то здоровался с ней, кто-то, открыв окно, поздравил с праздником, приглашали на чай её, но она, рассеянно отвечая на приветствия, поблагодарив звавших к столу, упрямо шла вперёд, лишь ореховая палка стучала: «Тук-тук…» Встречалось много незнакомых людей, в большинстве своём молодых, и это, конечно, уже новое поколение аксыргаковцев, родившихся и выросших на стороне!

Когда переходила она через плотину, мелькнуло опасение: «Как бы Минлегуль не увидала!» Но несмотря на это, замедлила шаги, а потом и вовсе остановилась. Шумишь, запруда? Шуми, шуми, но кто что различит в твоём шуме, какие голоса кому чудятся?… Одно – ей, иное – другим… Потом, миновав мост, стала она подниматься в гору. Здесь, оказалось, дождь довольно сильно пролил, то-то здорово гремело над лесом… Бибинур, задохнувшись, остановилась и посмотрела отсюда, сверху, на село. Солнце, уставшее пробивать лучами плотные тучки, отдыхало, примостившись на стёклах окон. Входило в село стадо, – то ли оно сегодня пораньше возвращается, то ли Бибинур запоздало отправляется в путь!..

Спуск с горы, по другую сторону её, дался Бибинур тяжелее, чем подъём: размокшая от дождя красная глина разъезжалась под ногами, один раз она чуть не кувыркнулась в яму с водой, встревоженно подумав: «Не дай Бог, если упадёшь! Как, заляпанная грязью, в чужой деревне появишься?»

Над поверхностью луж роились мелкие мошки, поднимались от воды и, рождая в душе беспокойство, назойливо кружили над её головой. Как чёрное, грозное облако!.. Откуда-то, почудилось, донёсся шум автомашины, но нет… дорога оставалась пустынной. Через какое-то время дыхание её выровнялось, Бибинур зашагала быстрее, при ходьбе выбрасывая вперёд свою палку-помощницу.

Как только впереди замаячил лес, она ощутила – опять! – неясную тревогу. Внимательно осмотрелась, никого… С минуту-другую потопталась на месте – и с отчаянием человека, у которого нет никакого другого выхода, решительно припустила к лесу: с широко раскрытыми глазами и бешено стучащим сердцем, какой-то сбивчивой рысью… Пожалела, что не надела глубоких калош, да ведь всё рассчитать – времени не хватило, уж очень поспешно ушла из дому. А обулась бы в те калоши – спокойно бы шлёпала по лужам, ног бы не замочила. Да уж ладно!..

Чем ближе надвигался лес, тем свежее становился воздух, легче было дышать, но тревога её не исчезала… Привыкшая к одиночеству, Бибинур, можно сказать, была не из пугливых, и лес во все времена года, и пустынная дорога никогда до этого не тяготили её. Обиженный судьбой человек умеет сделать одиночество своим товарищем… Однако сегодня безлюдье казалось ей враждебно чужим, непривычным. Все по своим домам, одна она в пути? И впрямь поздновато вышла, а ведь хотела ещё к Джихангиру на кладбище зайти. Но на этот раз не успеет, наверно, придёт к нему особо, чтобы безо всяких дел – только к нему…

Вблизи леса дорога совсем раскисла, палка её стала утопать глубже; она, отвернув повязанные на голову платки, открыла одну щеку и ухо, а палку взяла под мышку. Глядела в оба, чтобы не споткнуться о какую-нибудь корягу.

Лес встретил её сырым сумраком, свисающими с листьев каплями дождя и таинственной глухой настороженностью. Нечаянно задела придорожный куст – и её обдало веером брызг. И чем дальше шла она, тем кривые лапы-ветви чаще цепляли её то за рукав, то за подол, мешали и задерживали, и за считанные минуты она промокла насквозь.

Где-то совсем близко, показалось ей, залаяла собака. И в тот раз, когда вот так же пешком, одна, возвращалась она после похорон Джихангира, – не собачий ли лай коснулся её уха? В каком месте это было? Кажется, он послышался, когда ручей переходила. Тогда же и ноги промочила… Да-да, так. И ведь уже где-то близко, рядом должен быть тот ручей…

Тогда, хоть и ночью возвращалась, страх был меньше, чем сейчас. Поразилась: «Какая же это собака может здесь бегать? Лесникова? Но лесхоз совсем в другой стороне, до деревни же далеко…» И если бы хоть волк завыл, лиса затявкала, а тут – собака лает!.. Было странно, непонятно, а оттого и боязно. Но эта боязнь не заставила её ускорить шаги, Бибинур, наоборот, пошла медленнее, осмотрительнее.

Заморосил дождь – мелкий-мелкий, бесшумный, слегка шелестящий в лесной листве. Надоедливые мошки вмиг исчезли, замолкли изредка раздававшиеся птичьи голоса; дождь усилил лесной мрак, убавил видимость. Бибинур держала теперь палку двумя руками, словно готовясь ударить ею кого-то; палкой разводила высовывавшиеся на дорогу сучья. По её расчёту она должна была уже приблизиться к ручью, но впереди всё вилась пустынная ровная дорога. Дождь смочил ей щеку, проник за воротник. Она обеспокоенно подумала, можно ли будет по этой дороге проехать на машине… Раскиснет же совсем! А что тогда?

Но вот знакомый отлогий склон… Поскользнувшись, всё-таки шлёпнулась в грязь, села прямо в неё и, упираясь палкой о землю, с трудом поднялась. Что ты будешь делать: вывалялась!.. Уцепившись рукой за ближайший куст, посмотрела вниз: из овражной темноты, не заглушённый дождём, струился пряный запах от перезревших трав.

По дну оврага журчал ручей.

Она спустилась ниже, потыкала в дно ручья палкой и, подобрав повыше платье, прямо в чувяках вошла в воду. Разуваться не захотелось, да и боялась, что в лесном ручье могут быть змеи. Били здесь, наверно, роднички, вода оказалась холодной, и, выбравшись из неё, теперь уже безнадёжно намокшая, Бибинур два-три раза сильно чихнула. Начала подниматься по овражному склону – коленки подгибались, руки ослабли. Устала? Лезет, лезет, а будто ни с места! Буйно разросшийся борщевик, дягиль, девясил – когда она хваталась за их стебли, – с треском ломались. Она вновь чихнула – и… волосы у неё на голове зашевелились. На краю овражного склона – там, наверху, разорвав тягучую тишину, дурным голосом взлаяла собака! Совсем близко.

Как раз в этот миг Бибинур нашарила крепкий куст жимолости, ухватившись за него, рванулась вперёд, и когда уже была почти у овражного среза – застыла в смертельном страхе. По дороге, прямо навстречу ей, распластавшись, неслась собачья свора. Она, замахав руками, пронзительно вскрикнула и, сев на ягодицы, съехала со склона, который с таким трудом только что преодолела, и бросилась через ручей к противоположной стороне оврага. Собаки бесшумно стекли вниз и, очутившись у тёмной воды, приостановились. Бежавший впереди других лохматый пёс с длинным стелющимся хвостом взвыл громким хриплым голосом…

Бибинур, подгоняемая ужасом, на четвереньках вскарабкалась наверх и, задыхаясь, прислонилась к стволу большой ели, стала прислушиваться. Собаки чего-то выжидали. Но вот они, словно подстёгнутые невидимым сигналом, рванулись в сторону, к более узкому месту ручья, и по одной, друг за дружкой, преодолев его, вытянутой устрашающей стаей начали подниматься наверх. Не зная, что же делать, Бибинур в отчаянии швырнула в собак свой ореховый батожок, полезла на дерево, хватаясь за спускавшиеся до самого низа сучья, колючие и острые, как плавники ерша. Сразу разорвала рукав, из глубоко расцарапанной щеки брызнула кровь, но беречься и осторожничать – времени не было, собаки с лаем и рычаньем уже подбежали к ели, и самый проворный из них – пятнистый, с короткой гладкой шерстью пёс – изловчившись, цапнул Бибинур за голую пятку. Чувяки где-то там, ещё в овраге, слетели с ног. Пятку, которую пёс рванул своим клыком, словно раскалённым железом обожгло…

Семь-восемь собак, оскалив зубы, метались вокруг ели, и, будто участвующие в соревнованиях спортсмены, то одна, то другая пытались подпрыгнуть как можно выше… Достать, ухватить, стянуть вниз!.. Бибинур же карабкалась выше и выше, обеими руками крепко обнимала ствол дерева.

Эх, если бы не бросила она свою ореховую палку – звезданула бы по морде хоть одну из этих тварей!

– Прочь! Прочь! Пошёл! – кричала она, но голоса не было, дыхание спёрло, в груди всё запеклось, хрипело в ней, как в дырявых кузнечных мехах.

«Ведь растерзают на куски, злодеи!» – пробормотала она, малость отдышавшись. Увидела белеющий прямо под этой елью лошадиный череп – и чуть не разжала руки, от внезапного приступа тошноты закружилась голова… Ох, не сорваться бы!.. Уж не попала ли она прямо в самое логово к этим людоедкам!

Хоть и понимала Бибинур, что оказалась в опасном положении, но ещё не могла в полной мере представить всю беду… В памяти, из глубин её, всплыл рассказ Галикая, услышанный от него прошлой осенью:

«Осенью спускаюсь по горе… ты же знаешь гору Кырынды, там лес, овражки, всякие рытвины, кустарник… спускаюсь и, захотев пить, остановился у ключа в яме Бика. Только наклонился к воде – что такое?! Возле меня откуда-то появились две-три собаки. Кинулись, да как ещё – до глотки норовят достать, подлые! Хорошо, что держал я в руках увесистую дубину. Давай размахивать ею по сторонам… Размахивал-размахивал, чуть, поверишь, без рук не остался. Вот когда пожалел, что не было со мной ружья! А они, эти одичавшие собаки, жившие когда-то возле людей, что такое ружьё, какая в нём сила заключена, прекрасно знают! И нас, людей, они знают. Знают и не любят. Обиженными когда-то убежали со двора, от дома. А убежали – свободу свою почуяли. Злоба до окончательности в них взыграла… Мы вот похваляемся, что повсюду волков уничтожаем, вывели их, а в природе, оказывается, волк нужен! Волк – он хозяин леса. Нет его – одичалые псы, самые дрянные, гадкие, сволочные, сбиваются в стаи, носятся по полям и лесным чащобам, губят всё живое. Они, как и городские хулиганы, никогда не бродят в одиночку, а всё кучками! На стаю и вожак находится, главарь выискивается, самый жестокий и сильный, – вот тогда они объединённая банда… Из тех собак, что на меня налетели, одна с варежку была, но больше всех бесновалась. Зацепил её дубиной – с визгом в кусты откатилась. И только тогда другие отстали… А то никак! И окажись без дрына – одни бы сапоги от меня остались, разнесли бы они меня на кусочки! Нет, зря волков истребили. Волк будет, он никого из них не оставит, в момент уничтожит! А мне надо туда с ружьишком наведаться. Найду их, бандюг, перестреляю…»

Так рассказывал Галикай, но Бибинур слушала его тогда вполуха, думая, что старик, как бывало, привирает: что-то, может, и было – да не так всё страшно!.. Но вот оно, подтверждение… И, получается, не смог Галикай уничтожить этих обнаглевших в отсутствие волков собак! Наверняка они, те самые, заступили ей дорогу…

Но ведь не только от Галикая слышала, доходили до Бибинур и другие слухи о собаках, нападавших на одиноких путников, о том, как они, словно назло людям, резали целые стада овец, вырывали куски из вымени самых молочных коров, кусали ходивших по ягоды детей… Говорили же об этом! Но она, слишком занятая своим счастьем и своими горестями, не очень-то обращала внимание на это. Мало ли всяких разговоров, о чём только не болтают… Но, выходит, те жуткие известия были правдивы! Бывшие в дружбе с человеком домашние псы, рассердившись за что-либо на своих хозяев, убегают в леса, находят себе подобных – и с этой поры объявляют войну всему человеческому обществу…

Бибинур, к несчастью, действительно встретилась со злобной сворой таких вот собак, которые уже два-три года чинили разбой в окрестных лесах и на прилегающих к ним дорогах. Главарь стаи – низкорослый, исключительно хитрый, умеющий провести даже опытных охотников – какой-то чёрный, без отдалённых даже примет определённой породы пёс.

Посмотрев хорошенько, Бибинур выделила изо всех вожака и, вглядевшись повнимательнее, поражённо ахнула: это же собака Карабай, та самая, которую она два года назад в зимние холода заворачивала в солому, кормила подогретой пищей, делясь с ней, можно сказать, последним куском. Будучи на сносях, та ушла куда-то щениться, да и пропала, не вернулась… В стае были ещё две похожие на неё собаки, и это уж, конечно, дети этой злодейки. Вот ведь поистине: от собаки собака и родится!

Бибинур, стараясь как можно больше придать голосу ласковости, нежности даже, окликнула собаку:

– Карабай, Карабай! Что же ты делаешь? Это я, твоя бабушка Бибинур… Что же ты, Карабаюшка, вытворяешь?…

Карабай, скорее всего, узнала некогда знакомый голос, и давняя кличка что-то ей напомнила, – она замерла на миг, шерсть на хребте у неё вздыбилась. Но тут же она залаяла с ещё большим остервенением, и другие псы, глядя на неё, опять стали подпрыгивать вверх, норовя ухватить Бибинур за ноги… И всё это – под леденящий сердце скрежет зубов, при том, что кому-то из собак удавалось иногда зацепиться за ветки, повиснуть на них. Вот-вот ведь изловчатся!..

– Карабай!.. Карабай…

Бедняжка Бибинур, святая душа, которая считала, что не только человека, но и зверя можно изменить добрым отношением к нему, – всё пыталась уговорить «свою» собаку, надеялась подольститься к этому подлому существу:

– Карабай, ты ведь умницей была. Умела уважать старших! Разве уж успела забыть мои ласки?…

Но на все её слова собака отзывалась угрожающим рычанием…

Темнота сгущалась, дождь то моросил, то прекращался: собаки, выбрав под елью сухие места, улеглись кто где. Уходить отсюда они не собирались.

– Негодяи, чтоб кость встала у каждой из вас поперёк горла, – плачуще закричала Бибинур. – Что я вам сделала, мучители?

На её проклятия собаки даже прежним рычанием не ответили, морд не подняли; лишь Карабай была начеку: почувствовав в голосе человека какую-то силу, она приоткрыла один глаз, насторожила уши.

– Я вас!.. Да я вас сейчас! – опять, теперь самым ужасным, как ей самой казалось, голосом закричала вышедшая из терпения Бибинур. – Погодите-ка… вот вам!

Она сунула руку в карман платья: слава Богу, спички и на этот раз с ней, и не одна, а две коробки, и не намокли они… Обняв левой рукой ствол ели, правой, дотягиваясь до сухих веточек, стала отламывать их; они не очень-то поддавались её слабым пальцам, то гнулись, то вырывались, обдирая до крови ладони. Но она ломала ветки не только с упорством и холодным умом, – уже с яростью и не свойственным её натуре злым, враждебным чувством. Собаки от треска сучьев забеспокоились, иные из них поднялись с лёжек. Карабай, снова вздыбив шерсть на спине, рыкнула, успокоила стаю.

Собрав изрядный пучок, Бибинур взяла сразу три спички и одновременно чиркнула ими о коробок. Маленькое пламя, колеблясь на ветру, вначале лениво лизнуло тонкие, как голубиные лапки, веточки, потом побежало быстрее, и вскоре весь пучок был уже объят огнём. Когда Бибинур увидела горящие ветки, в душе у неё затеплилась надежда: выберется, не пропадёт!..

Собаки при свете огня настороженно завозились, их серо-зелёные глаза стали похожи на тлеющие угли. Когда огонь охватил и более толстые ветки, Бибинур швырнула пылающий веник туда, вниз… Стая с глухим ворчанием отступила от ели.

– Ага! – закричала Бибинур радостно. – Не по зубам?! Не боитесь, что подожгу ваши побитые молью шкуры? Живьём поджарю я вас, злодеев! Нашли, где показывать силу – встретили старушку-сироту и обижаете её… изгиляетесь… Да ещё накануне Сабантуя! Сегодня пятница, а послезавтра в Аксыргаке Сабантуй. Пошли прочь, дохлятины! У меня из-за вас дело стоит…

Второй веник она собрала быстрее, надо было спешить, ведь она заметила, что собаки струсили, и следует воспользоваться этим, закрепить победу… Но удастся ли вообще их разогнать?… В этой спешке она едва не слетела с дерева, порвала и второй рукав, кумачовый платок её, зацепившись за сук, повис, как красный флаг. Но зато новый веник был намного толще первого. Пока же готовила его, брошенные до этого на землю ветки уже сгорели; на тех местах, куда они упали, – затлела хвоя, в нос ей ударил горький запах дыма. Эх, если бы хоть кто-нибудь прошёл сейчас по дороге! Но, тёмная и мокрая, оставалась она пустой, безлюдной. Некому встревожиться при виде огня, дыма, некому поспешить ей на помощь! Надеяться нужно только на себя.

Когда подожжёт и кинет эту, вторую связку, подумала Бибинур, собаки отбегут ещё дальше, и тогда она быстренько спустится, возьмёт в руки увесистую палку… Валялась бы только там какая-нибудь палка!.. И потом уж «поговорит» с этой бездушной сукой, которой сама давала имя – Карабай, которую сама выхаживала, спасала от голода и холода… Иль забыла та?!

Смолистые еловые ветки огонь брал быстро, жадно, и, чтобы ещё лучше разгорелось пламя, Бибинур стала потихоньку размахивать пучком, подняла его повыше… И – о, случай! – налетел в этот миг порыв ветра, рванул огненные языки, рассыпал их на множество искр, а от них занялись, начали гореть сухие иголки и мелкие веточки на самой ели. Какое-то время, ошеломлённая, она чуть ли не зачарованно глядела на резвые огоньки, как белки, скачущие по еловым лапам. В лицо, всё в запёкшейся крови, пахнуло горячим воздухом, опалило ресницы. Низ ели стремительно становился жарким костром…

Продолжая держать в руке горящий веник, она упала на землю, почувствовав, как сильной болью отозвалось плечо, будто что-то в нём треснуло. Но про боль тут же забыла, не до неё было в огне, и на четвереньках, кое-как, выползла она из-под задымлённой ели, обессиленно упала рядом. Собаки молча отступили в сторонку и скрылись в темноте.

От ели, вспучиваясь и клубясь, вместе с паром поднимался в небо белёсый дым, и уже не только сухие ветки, но и густая зелёная хвоя горели с треском…

Бибинур потёрла ладонями саднившие щёки. Внезапно что-то тяжело ударило ей в грудь, и хотя вокруг было очень светло от пылавшей факелом ели, – в глазах потемнело. Боль тут же ушла, тело сделалось лёгким, невесомым. Спёкшиеся губы расправились, тихая улыбка озарила их, и Бибинур, сама ещё не веря в это, взмыла над лесом. Долго парила, пока не очутилась в сияющем белизной ущелье, по обеим сторонам которого выстроилось бесчисленное количество дверей. Такой длинный коридор она видела в жизни всего один раз, когда, устраивая судьбу рыжего жеребца, побывала в райкоме. Да только это ущелье в сравнении с тем коридором в сто, а может, в тысячу раз длиннее, и двери его невозможно сосчитать. Все они были открыты, нет-нет да мелькали в них знакомые лица. Вот показался очень бледный, будто утомлённый работой Габдуллазян; из двери поменьше вышла Гайша. У неё в руке – детская рубашонка. Где-то немного в стороне от них мелькнули грозно ощетинившиеся усы Галикая. «Почему же он-то здесь?» – в удивлении подумала Бибинур. Ущелье – а она всё медленно летела над ним – кончилось, тут же сгустилась темнота, и Бибинур плавно упёрлась в стену, гладкую и холодную, как змеиная кожа. Где же тут двери, поискала она, но никакой двери не нашла…

Гладкая, холодная стена…

«Теперь и тот, приезжий корреспондент, и Минлегуль увидят, что нижняя рубашка у меня вся в заплатках!» – подумала она с болью.

Совсем близко принялись выть собаки.

Но этого Бибинур уже не слышала…

И при умытом дождём небе, в сиянии солнца народилось новое утро, ясное, чистое, – счастливое субботнее утро, какое бывает накануне Сабантуя только в деревне Аксыргак.

Предыдущая главаГлава 43 из 46Следующая глава