Сегодня первый раз этой осенью мы никуда не едем, ужинать буду дома, не торопясь. Как давно я мечтаю о горячей картошке с катыком[29]! На неделю вперёд наемся. И спать буду не на жёсткой телеге под открытым небом, не в чужой избе!
Свободный день. Я позабыл за эти месяцы, что такие бывают.
Свободный-то свободный, да мне некогда даже за ухом почесать – нужно успеть утеплить на зиму дом.
Сперва искал доски. Облазил всё наше небогатое хозяйство, а нашёл не поймёшь что – длинные и короткие горбыли, толстые и тонкие сучковатые доски, рейки да ещё всякое гнильё. Пришлось подгонять. А теперь обшиваю ими дом. Работа, конечно, несложная: отступи от стены на полметра, спрячь дом в низенькую дощатую коробку и заполни пустоту опилками, – а возни много.
Хорошо ещё, что Дамир пришёл.
Правда, он сегодня странный какой-то. Ворчит всё: топор не наточен, и пила тупая, и доски гнилые, и копаюсь я. Чего это с ним? Не с той ноги встал?
Я тоже, честно говоря, спешу, но в таком деле спешить нельзя – без завалинки зимой дров не напасёшься, с полу выстывает дом. Вот я и не слушаю его ворчание – всё-таки с Дамиром веселее, и работа быстрее движется.
Закончу и махну к Адиле в Сарсаз. Полтора года не видел. С тех пор, как её сестра умерла, и досталось Адиле нянчить четырёх детей.
Сегодня мне везёт: Дамир пришёл, дождя первый день нет – целый месяц лил. Но больше всего подвезло с опилками. С весны горы их валялись у конюшни. Любоваться я ими любовался, а во двор к себе перенести было некогда.
Наконец всё. Быстро мы управились. Садимся на готовую завалинку.
Аул наш потонул в вечернем сумраке. Осень… что поделаешь? Днём было тепло, и вдруг со стороны кладбищенской горы подул резкий холодный ветер: срывает солому с крыш, метёт опилки, стружки, сечёт лицо.
Разгорячённые работой, мы сперва не почувствовали усталости и холода, а теперь не можем сдвинуться с места.
– Смотри! – угрюмо говорит Дамир. – Кончай веселиться, будут у нас сегодня дела.
Прямо к нам от правления идёт Сабираттэй. Ветер треплет концы её неизменного, в красную с жёлтым клетку, платка.
Вот и увидел Адилю!
Сабираттэй как-то необычно громко здоровается. Обходит дом кругом, трогает колья, поглаживает доски.
– В сундуке теперь ваш дом, Ибрагим. – Иссиня-чёрные глаза её, окружённые мелкими морщинками, на нас смотрят ласково. – Мороз вам не страшен. Вот мама будет рада. Молодцы вы, ребятки, настоящие молодцы.
А ведь и впрямь ни у кого во всём Нижнем конце нет такой добротной завалинки! Наверняка не один год простоит.
– Молодцы! И когда успели стать мастерами?
Разговоры разговорами, а зачем всё-таки она заявилась к нам на ночь глядя? Уж точно не зря. И так восторженно хвалит нас недаром, обычно скуповатая она на похвалы!
Две сестрёнки и маленький мой братишка с грохотом выволокли из дома таз, стали собирать в него стружки и щепки для растопки.
Сабираттэй обрадовалась им, кинулась помогать. Только нагнулась, как на её коричневом от крепкого загара лице сразу выступили странные красные пятна. Она тут же выпрямилась и застыла посреди двора, прижав обе руки к груди. Дети давно уволокли таз, а она всё стояла.
Наконец подошла к нам, примостилась рядом, убрала выбившиеся из-под платка чёрные с проседью волосы, вытерла вспотевшее лицо вышитым, но уже истёртым носовым платком и как бы невзначай сказала:
– Ну, ребятушки, надо ехать в Челны.
– Когда? – вырвалось у меня.
– Сегодня, сейчас.
Вот и поели горячей картошки, вот и выспались дома!
Дамир близоруко сощурился, на щеках заходили желваки – тоже разозлился.
Сабираттэй не спросила, согласны ли мы, нет ли у нас других, более важных дел – она была в нас уверена.
– По какой дороге лучше ехать? – лишь спросила она. – Как вы думаете?
– Конечно, через Нижний аул, – равнодушно ответил я. – Быстрее выйдет.
Дамир слетел с завалинки.
– Через Кабаново поедем! – выпалил он. Белёсые брови его сошлись у переносицы, рот скривился.
Я тоже встал.
– Ты заболел. С утра ворчишь, злишься. Какая муха тебя укусила? Не быть по-твоему!
– Самозванец! – заорал Дамир. – Всегда, везде первым лезешь! Что, умнее тебя нет? Командуешь! Ни с кем не считаешься.
Я даже рот разинул.
– Ты чего врёшь, болтун, а? Ну-ка, замолчи, хватит!
– Ну успокойтесь, потише, потише. – Сабираттэй стоит себе, усмехается, гладит то меня, то Дамира по плечам. – Ну полно, полно. Вот вы и стали джигитами! Взрослыми стали! Ну же, хватит.
Не знаю уж что больше: журчащий ли её материнский голос, прикосновение ли её шершавых рук, латаный ли перелатаный ватник, выцветшая ли в аккуратных заплатках юбка, глаза ли её грустные, или неожиданные такие, необычные слова, обращённые к нам, отрезвляют нас, – мы стыдливо смолкаем.
– Вот соберёмся вместе и решим, где лучше ехать. Договорились? Приходите побыстрее. Надо как можно раньше выехать. – Она улыбается нам и вдруг подмигивает.
Мы глазами провожаем её. Ветер играет подолом её длинной юбки, концами платка, студёным дыханием дышит нам в лицо.
– Это мы ещё посмотрим! – до бровей натянул Дамир свой картуз, серый блин со сломанным козырьком, и пошёл со двора.
– Спасибо за помощь! – кричу я ему вдогонку и снова усаживаюсь на завалинку.
Мы с Дамиром одногодки, оба родились в двадцать восьмом. Неразлучны с того дня, как сперва он, а затем и я весенним половодьем чуть не угодили в подводное царство к русалкам и ракам. Давно это было.
У нашей на первый взгляд неказистой речушки, которую мы, однако, величаем Олы-су[30], крутой норов.
Отогретая весенним солнцем, она громко просыпается. Сперва сердито гудит, а когда лёд трескается и разламывается, взбухает, вздувается коричневыми бугристыми волнами. Ещё день-два, и вот уже Олы-су устремляется вперёд, заливает берега, слизывает с них брёвна вовремя не убранных срубов, сносит мосты-времянки.
Нас, мальчишек, теперь в школу и калачом не заманишь. С самого синего утра, побросав фанерные самодельные сумки с несделанными уроками, мы торчим на берегу, жадно ловя любую перемену и радуясь дикой силе. Сталкиваются льдины. Мелкие быстро уносятся течением, крупные лениво ворочаются и плывут медленно. Красотища! Целую зиму терпеливо ждали мы пробуждения нашей Олы-су.
А теперь только смотри. Кто, разинув рот, стоит столбом, пытаясь лишь взглядом уследить за быстрым течением. Кто сам поддаётся этому течению – бежит по берегу, едва удерживая тяжёлый багор, пытаясь поймать чудо-бревно, похожее на невиданную рыбу, плывущую кверху брюхом. А кто, наконец дождавшись своего часа, отправляет в путь костёр-пароход.
Да, весна только для того и приходит, чтобы мы выпустили в плавание свои пароходы – огненные льдины.
Костёр рождается на берегу. Самое трудное – перенести его на льдину, нужно, чтобы он не погас. Вот тут и нужны смелость да сноровка. У кого костёр горит ярче и дольше, тот и есть батыр.
В один из таких счастливых весенних дней, когда уже плыли по нашей Олы-су первые огненные пароходы, нечаянно столкнулись мы с Дамиром на берегу. Он волочил сухие осиновые жерди, а я возился с мокрыми ветками, которые никак не хотели загораться. Недолго думая, я подскочил к нему и небрежно пнул жерди ногой:
– Хороши дровишки. Давай вместе!
А тот вроде и не слышит меня, улыбается непонятно чему.
Как же раньше я не отличал его от других? Знал имя, и всё. Мальчишка как мальчишка, белобрысый такой, худенький, с узкими плечами, всегда в одном и том же полосатом бешмете, увеличивающем его худобу. Мало ли у нас в Верхнем ауле мальчишек?! Пруд ими пруди – вона, гляди, копошатся словно головастики, ладят свои большие и маленькие пароходы.
Где он жерди такие достал? Вряд ли отец отвалил ему такой подарок!
Сзади меня засмеялась девчонка. Я даже не обернулся – мало ли их смеётся весной на берегу Олы-су?!
– Порох ты приволок, парень, – громко повторил я, всеми силами желая понравиться Дамиру. – Сухие, как пальцы шурале! Пароход будет дымить до самой Волги!
Он наконец заметил меня.
– Всем нос утру! Всем! – воскликнул он радостно.
Это желание – утереть нос всем – было и у меня, только случая не подворачивалось.
Мы дружно начали ломать жерди. Как же это раньше я не замечал его? Парень что надо. Вон как аккуратно, словно заправский печник кирпичи, складывает он полешки!
– Лови льдину, – приказал он, когда наш костёр был сложен.
Сколько я ни закидывал багор, льдину поймать не мог. Вот, кажется, зацепил, а она выворачивается и уплывает. А тут ещё ноги в худых лаптях разъезжаются, скользят на мокром берегу – дважды успел я обжечься ледяной водой.
– Быстрее! – сипло кричит Дамир. – Чего тянешься? Хватай её! – Щёки его пылают, глаза горят жёлтым огнём. – Быстрее!
Ещё раз, со всей силы, закинул я багор, ухватил льдину, но она тоже вывернулась и уплыла. Ко мне подскочил Дамир, нервно выхватил из моих рук багор, острым локтем отодвинул меня от берега, взмахнул. И поймал!
Льдина большая, целая махина, величиной с арбу. Он тянет её, пыхтит, а она и не шевелится. Откуда, интересно, она такая взялась, где созревала, так и пышет от неё холодом, голубым страшным холодом! Теперь тащим её вдвоём.
– Не спеши, – цедит Дамир. – Сорвётся.
Наконец подтянули её к берегу, и вдруг… до сих пор не пойму, как это произошло… костёр оказался на льдине, она начала уже удаляться от берега, но… на ней почему-то уплывал и Дамир. Побелел весь, дрожит, губы – синие.
А я смеюсь. Что на меня напало тогда, не знаю. Смешно до чёртиков. Хохочу, и всё тут!
– Дурак! – пыхтит Дамир. – Утону ведь, я плавать не умею.
Кинулся я к нему с багром. Окоченевшие ноги подгибаются. Кое-как подобрался к льдине, а ухватиться за неё не могу. Вода уже по пояс. Ноги онемели. Сейчас упаду и захлебнусь. Я рванулся из последних сил и упал грудью на льдину.
Не знаю, откуда взялись у меня силы, но я сумел втащить на лёд своё тяжёлое тело в мокром длинном бешмете. Тут же подошвы закололо сотней игл.
– Утонем! – Дамир крепко обнял меня. Он дрожал и стучал зубами.
А ведь правда утонем – всё дальше и дальше уносит нас от берега.
– Пусти! – закричал я.
Меня тоже бил озноб. Я еле высвободился из его цепких объятий и стал щупать багром дно. Здесь не очень глубоко, я помню. И в самом деле – дно близко. Подналёг на багор, толкнулся – льдина чуть-чуть, но двинулась к берегу.
Мы оба поспешили к краю. Она тут же накренилась, чуть не сбросив нас в воду. Силы покинули меня, я уселся в воду – огонь был такой сильный, что лёд стал таять.
– Помогите! Спасите! – заорали мы в один голос.
Нас несло к середине реки.
Мальчишки бежали вдоль берега и в страхе что есть мочи орали.
Погибнем ведь! С помощью Дамира кое-как поднялся. Снова осторожно стал шарить по дну, нащупал, упёрся и опять подтолкнул льдину к берегу. Теперь только не трусить и не спешить. Ещё раз, ещё! Мне снова стало весело.
– Не шевелись, – приказал я Дамиру едва слышно.
Ещё раз, ещё! Вот он, берег, совсем близко. Спокойнее, спокойнее. А глаза застилает туман, льдина дрожит, качается, колени трясутся…
Пришёл в себя уже на берегу. С моих ладоней капает кровь. Дамир навзрыд плачет. А я… снова начинаю смеяться. До сих пор не пойму, что это мне в тот день было так весело?!
Оказывается, помогла нам девчонка с Верхнего конца – Адиля. Она как-то сумела ухватить багор и притянула нас к берегу.
Река блестит на солнце, по ней на зависть всем плывёт наш пароход. Сколько времени прошло, а он всё пылает! Засмеялся наконец и Дамир. Теперь мы смеёмся с ним вместе, прыгаем согреваясь, носимся наперегонки.
А дома! Сперва мама охала и ахала, потом охал и ахал я, когда мама из моих истерзанных ладоней вынимала занозы, а потом охали и ахали сердобольные соседки, подсчитывая, сколько их уместилось в двух ладонях ребёнка!
Ночью, когда я уже совсем засыпал, разомлев на тёплой печке, ясно вспомнилась девчонка, которая спасла нас: две косы, красные щёки, круглые глаза. Мы ей даже спасибо не сказали! Кажется, это она смеялась за моей спиной, когда я разглядывал Дамировы жерди.
И стали мы с Дамиром знаменитыми, точно батыры Сабантуя. Особенно заносился я, упрямо считая себя единственным спасителем Дамира. Надо сказать, Дамир сразу же признал за мной первенство, как и другие мальчишки аула.
С того дня стали мы с Дамиром неразлучными: вместе делали скворечники, ловили синиц, вместе лапти учились плести, ходили в дни Сабантуя по избам – собирали крашеные яйца… Войну встретили вместе. И похоронки на отцов пришли нам почти в один месяц.
Что же сегодня случилось с Дамиром? Ни с того ни сего разозлился. Вроде и причин нет никаких.
Ноги затекли и всё покалывали, пока я нехотя шёл к конюшне. И мысли мои шли со мной. Неужели в нас что-то сильно переменилось? Почему вдруг я задумался о прошлом? Почему мне так грустно? У конюшни я столкнулся с Сабираттэй.
– Не задерживайся, ладно? – Она выводила свою негую кобылку и улыбнулась ободряюще, словно поняв, что не очень-то мне весело. – Как мать, не болеет? Хуже болезни ничего нет. Пусть не болеет. Привет ей от меня.
Она повела свою Пегую за уздечку, а я сел верхом. Какая мягкая грива у моего коня, какие тёплые уши!
– Не задерживайся, ладно? – крикнула ещё раз Сабираттэй.
Если бы не она, сколько ссор, путаницы, неразберихи возникло бы в наших поездках! Лошади и те, обессилев, покорно идут вперёд, заслышав её голос. Есть хочешь, уснуть под открытым небом не можешь, а она неожиданно начинает рассказывать. Сколько преданий, сказок, историй знает! Голос её обволакивает, успокаивает. Шелестят листья в лесу или травы в поле, высоко в небе плавает луна, и всё вокруг светлеет, даже есть хочется меньше, честное слово! Но особенно успокаивают её глаза. Большие, печальные, они имеют над всем живым странную власть!
– Спеши, Длинногривый, нам пора! – шепчу коню.
И Длинногривый ускоряет шаг.
– Ибрагим-абый, возьми меня с собой!
– И меня!
– Ибрагим-абый в Челны едет, в Че-ел-ны! Керосину привезёт, светло станет. Хлебушка привезёт! – кидаются ко мне ребятишки, едва я переступаю порог.
Мать готовит ужин, прячет от меня глаза – не любит мать, когда я уезжаю ночами, никак не может привыкнуть.
– Что нам привезёшь, Ибрагим-абый, а?
Сестрёнок и братишку, всех троих, растущих без отцовской ласки, хватаю в охапку, прижимаю к себе.
– Обязательно что-нибудь привезу! Голову большого дива, хвост – маленького!
Ребята смеются, а мне только того и надо.
Так и есть, я самый последний. Все уже собрались – нагружают подводы. Овёс светится в темноте. Разворачиваю арбу поближе к амбарам, расправляю полог и тоже начинаю загружать.
– Опять тащись. Два года как война кончилась, а ночами не спим. Не могли до утра потерпеть?! – ёжась от ветра, ворчит Ханифа-апа, ровесница и дальняя родственница Сабираттэй. – Снова всю ночь погоняй несчастных лошадей! Нас не жалеют, хоть бы их пожалели. Свалятся, что будем делать?
Всегда одно и то же говорит она. И хотя говорит правду – в самом деле, челнинская дорога трудная и тяжело бросать детей на полуслепую свекровь, мне её не жалко: умеет она урвать и себе кусок.
– Это хорошо, что на ночь! На том свете отоспишься, Ханифа. – Фатих Гимаев легко и быстро сыплет в арбу овёс. Единственный мужчина среди нас, маленький, остроносый, он побывал на фронте, но вернулся раньше всех, живой и невредимый. Ему всё равно, куда и когда ехать, ночью так ночью. – Хорошо ночью-то, Ханифа, – мурлычет он.
– Что ж делать, Ханифа, – вздыхает Сабираттэй. – Сама видишь, лишь к ночи пропустили через веялку. Сама знаешь, на ночь оставлять нельзя. – Сабираттэй, как всегда, готова по сто раз объяснять одно и то же.
– Пошевеливайся давай! – неизвестно к кому обращается Дамир. Он уже загрузился и теперь затягивает полог. Острый, как шило, берёзовый шип так и мелькает в его руке!
Я всё время подумываю, где же мы поедем? Чья возьмёт? Кого Сабираттэй сочтёт авторитетнее: Дамира или меня?
Фатих уже курит. Девушки тоже загрузились, кончают зашивать пологи. Они чуть постарше нас с Дамиром, одинаково повязанные платками, обе худенькие, всегда-то они вместе – и сейчас так развернули арбы, чтобы рядышком быть. Женихи их остались на полях сражений.
– Пошевеливайся! – снова кричит Дамир.
Кому он кричит? А ведь все уже в амбаре, один я копаюсь. Не меня же он понукает? И чего мы с ним спорили?
Конечно, в словах Дамира есть доля правды – через Кабаново ближе. Но знает же он, что дорога та – через дремучий лес и после нынешних дождей грязь там непролазная.
Тускло светит фонарь, возле которого кладовщик оформляет наряд. Фатих Гимаев дымит, и вонь от его самокрутки ест глаза. Девушки поправляют платки перед дальней дорогой – даже движения у них одинаковые!
– Ну, давайте подумаем, как ехать? – спрашивает наконец Сабираттэй и оглядывает нас всех.
– Лишних семь километров? – кричит Дамир. – Нет, нет, ни за что!
– Ты послушай, ночь ведь! – пытаюсь я урезонить его. – Если завязнем, промучаемся до утра.
Но Дамир замахал руками.
– Всегда всё по-твоему! Почему это?
– Потому что дорога через Нижний аул лучше, – уговариваю я его. – Будто ты сам не знаешь? Там лесопилка, там дорогу сделали перед войной, там ехать легче.
– Почему всегда всё по-твоему? – не слушает он и сердито смотрит на меня.
– Потому что я всегда говорю дело! – теперь кричу и я.
– Ты? Ты? – он наступает на меня. – Ты что, святой?
– Не знаю, святой или нет, а ты дурак! Кто ночью ездит через Кабаново? Нет, ты скажи, кому головы не жаль?
– Эх, ребятушки, – пропела Ханифа-апа, – головушка одна, её беречь надо!
– Через Нижний аул поедем! – тихо вступилась одна из девушек и замолчала.
– Своих мы по ней провожали, – добавила другая и тоже смутилась.
Только Гимаев молчал, вроде ему всё равно – лишь часто-часто дымил, и за дымом нельзя было разглядеть, чего же хочет он.
– Не сердись ты, Дамирджан, – сказала Сабираттэй ласково. – И вправду через Кабаново опасно. Не сердись, пожалуйста.
Дамир как-то сразу сник и торопливо пошёл к своей арбе.
Резко похолодало, с запада, с кладбищенской горы, дул непрерывный ветер. Он сёк лица, трепал, задирая, одежду. Мы сразу продрогли. Я забрался на воз, накинул на плечи тулуп с громадным воротником, привалился к охапке соломы, ноги укутал дерюгой. Ну, теперь никакой мороз, никакой ветер не страшен.
И впрямь, ветер словно утихомирился, и дорога ровная, и лошади, вроде немного отъевшиеся за осень, идут ходко. Лишь колёса, давно не видавшие смазки, жалобно скрипят.
Я победил, мне вроде бы надо радоваться, а я никак не могу унять внутренней дрожи, моя душа чем-то встревожена, тело сладко-больно ноет. Пробую садиться и так и сяк, а всё неудобно – некуда деть длинные ноги, и руки снуют вверх-вниз. Не только вечерние сумерки окутывают меня – мучают странные неясные мысли. Почему-то я всё время возвращаюсь к детству. Как долго я не видел Адилю! Как долго!
В последний раз мы виделись с ней на берегу Олы-су.
– Вот и нету больше у меня сестры, Ибрагим. Отравилась перезимовавшим под снегом зерном. Какая судьба! Четверо малолеток, без матери! – глаза у Адили были сухие, красные, словно исхлёстанные ветром.
Не успели мы проехать с версту, как неожиданно со стороны Олы-су, из низины, послышалось пение. Сперва я прислушался с насмешкой: кому это в такой мороз хочется петь, но вскоре выпрямился и откинул ворот тулупа. Теперь голос девушки зазвучал громче, и этот голос был грустный до боли в сердце. Он настолько неожидан в этой ночи, что я сдвинул шапку на затылок и весь превратился в слух. Казалось, это поёт не человек, а сама природа, уловившая моё состояние.
Ветер незаметно стих, словно его и не было, лошади сбавили шаг, лишь колёса продолжали бесцеремонно скрипеть. Я перестал дышать, боясь не услышать всей печали этой вечерней песни.
Звонче голос, – видно, девушка поднимается с низины к дороге, – мелодия грустнее, слова отчётливее. Сколько я ни старался, не смог узнать голоса, наверное, девушка чужая, а вот песня её завладела всем моим тоскующим существом, я забыл всё, чем жил раньше, о чём грезил, и ничего уже не видел, ни лошадей с телегами, ни уже темнеющий вдали горизонт. Песня её – словно сплошной поток, словно половодье грусти, тепла и света.
Теперь я отчётливо слышу слова:
Текла бы я золотом…
Падала бы каплями серебра…
И не слышно больше ни скрипа колёс, ни шага лошадей, тишь, покой, и точно голос деревьев, ночи, луны вслед за ней повторяет одни и те же слова:
Текла бы я золотом…
Падала бы каплями серебра…
Она поёт для себя одной и освобождается песней от своей обиды, от своей боли.
Вдруг стало необычайно тихо, и я никак не мог понять, что же такое случилось со мной. Оглянулся по сторонам. Оказывается, мы не едем, мы остановились – вот почему я не слышал скрипа колёс и шага лошадей.
Снова послышалась песня, теперь глухо, совсем издалека. Слов различить нельзя было, но в осенней тишине ниточкой общей грусти она связалась со мной. Никуда не хотелось мне ехать, хотелось бросить всё и бежать к Адиле, только к ней, в другой аул.
Спрыгнув с воза, я вдруг заметил Дамира, который стоял на арбе, выпрямившись во весь рост, развернувшись к Олы-су. Чёрный, несуразно длинный силуэт, в старом бешмете, в круглой старой шапчонке.
– Дамир! – позвал я его нечаянно.
Но Дамир тут же крикнул пронзительно:
– Но, бахбай! – хлестнул лошадь и погнал её в обгон всех. В одно мгновение обошёл Пегую Сабираттэй, помчался, громыхая по дороге. Стоя на арбе, натянув вожжи, он размахивал коротким кнутом и зычным странным голосом кричал: – Но, но, родимая!
– Куда ты, сумасшедший? – Сабираттэй словно очнулась от глубокого сна – на ходу поправляя платок, побежала к своей лошади. – Стой, Дамир, стой!
– Дамир! Стой! – закричал и я.
– Стой, стой! – за ним побежали остальные.
Но Дамир ничего не слышит. Кнут его свистит, лошадь пофыркивает, а арба, оглушительно тарахтя рассохшимися колёсами, летит к Глубокому оврагу, самому опасному месту. А кругом темень – ни звёзд, ни луны.
И вдруг тишина.
Подбегаю. Слава Аллаху, жив!
– Застрял… чуть не перевернулся… трещина вот… – бормочет Дамир, прижав к груди кнутовище.
– Вот где потекло то золото! – раздался ехидный голос Фатиха Гимаева.
Только теперь вижу, что арба сильно накренена, а из лопнувшего полога на землю, в грязь, льётся светлым потоком овёс.
– Ты-то уж молчи, – прикрикнула на Фатиха Сабираттэй. – Ну что за оса тебя укусила? Куда помчался в такую темень?
– Как это можно ни о ком не думать?
– Овёс рассыпал! – резко зазвенели в тишине голоса девушек и Ханифы-апа.
– Он виноват, он! – вдруг зло крикнул Дамир, ткнув в мою сторону кнутом.
Я так и охнул.
– Я? Почему это я? Совсем с ума сошёл! – Я кинулся на него с кулаками.
Но между нами встала Сабираттэй.
– Мне кажется, не он виноват, – тихо, словно ничего уж такого особенного и не случилось, заговорила она. – Совсем не он виноват. Просто вы оба взрослые теперь, джигиты – вот в чём дело, вот что я вам скажу! Виновата ваша молодость…
– Он, он виноват! – кричал Дамир, видно, не слушая Сабираттэй. – Если бы меня послушались, давно были бы в Кабаново!
Я не понимал Сабираттэй: что знает она такое, чего я не знаю?
Горстями, по зёрнышку, общими усилиями, ощупью собрали овёс, кое-как зашили полог. А с арбой долго мучились – левые колёса её попали в глубокую яму. С большим трудом приподняли арбу и под эти колёса накидали веток. К счастью, колёса оказались целы.
Медленно двинулся наш обоз дальше. Теперь никто не дёргает лошадей, они идут своим привычным ходом. Удивил меня Дамир, а Сабираттэй ещё больше. Любит она у нас порядок и осторожность, а тут провозились с полчаса наверное, килограмма три зерна потеряли, а она хоть бы одно крепкое слово сказала!
– Ты узнал, кто пел? – вдруг возле меня оказался Дамир.
Вопрос его разозлил меня, мне хотелось, чтобы эта неожиданная песня, эта тайна принадлежала мне одному, а потому я ответил сердито:
– Ходит там какая-то, делать ей нечего!
– Адиля это, – тихо так говорит он. – С нашего конца аула.
Я вздрогнул и стал кашлять, громче, громче. Ведь было же у меня ощущение, чувствовал я: только Адиля может так петь, не случайно же я совсем голову потерял, недаром же мне целый день мерещится её лицо. Погоди, а откуда она взялась здесь? Она же в Сарсазе, нянчит детей, вот уже два лета и целую зиму?!
Да врёт Дамир, не она это. У неё на руках четверо детей, а она будет ходить по бережку и песни распевать. Какие уж тут песни! Небось она больше танцует вокруг них, чем поёт. А может, и вправду вернулась? Я откинул воротник, распахнул тулуп. Это только в одном случае возможно – если зять женился.
Говорят, он совсем спился после смерти жены. Да я так не думаю, он вроде мужик с головой. С войны вернулся в начале сорок второго, одним из первых. Мы с Дамиром как раз из Челнов ехали – впервые одни, без взрослых, везли продукты, заодно и его подбросили до развилки. Мы очень обрадовались, что встретили живого фронтовика. Правая рука была у него подвязана и, видно, не двигалась, он показался нам героем! «Ну вот я и дома, ребятки! Спасибо!» Долго стоял он и глядел на поля, домишки, гребень леса. Помню я и то, как он, прежде чем уехать с женой к себе в Сарсаз, гостевал в нашем ауле – ходил из дома в дом. Когда-то, до войны, он был знаменитым гармонистом, славился на всю округу, а теперь, лишённый возможности играть, к месту и не к месту свистел. Ни до, ни после такого свиста я не слыхивал! Симпатичный мужик. Да нет, не мог такой запить, не мог потому, что уж очень сильно он детей любит. Часто говаривал он: «Пусть побольше народу увидит белый свет!» И каждый год они с женой находили по ребёнку то в капустной грядке, то в колодце… А приедут всей семьёй к нам в аул, он скорее на улицу! Маленький на руке, ещё трое у ног… идёт, со всеми здоровается, улыбается гордо и каждому обязательно говорит: «Вот ради кого смерть на войне принимаем». Нет, такой не запьёт! Если бы не дети, была бы Адиля здесь, дома!
Адиля, Адиля!
Любила она, опираясь о парты руками, качаться! В жёлтом бешмете без талии, с холщовой сумкой, в забавных красно-белых рукавицах, она выделялась из всех девчонок. Я всё помню! Помню, как она потеряла одну рукавичку и очень расстроилась. Я весь снег на сто метров вокруг перерыл – нашёл! Как же она посмотрела на меня тогда! А ещё… я любил дёргать её за косы!
После того, как срок траура прошёл, ходили слухи, что зять собирается жениться на Адиле. А вдруг она решилась за него пойти? Может, потому и приехала? Захотела попрощаться с родными местами?!
– Дамир! – чужим голосом закричал я.
Он не ответил.
В прошлую зиму упорно говорили, что они уже поженились. Я испугался, пристал к Дамиру: ведь не пойдёт же она за человека с четырьмя детьми? А он возьми и брякни: «Почему не пойдёт? Да теперь самый никудышный самую раскрасавицу отхватит! Вот Шириязданов сын, не знаешь? Долговязый, как журавлёнок, вечно с носу капает, а четырежды успел жениться и столько же развестись. Девчонки и сейчас охотно пойдут за него, любая! А что им делать? В войну ещё чего-то ждали, а нынче чего им ждать? Кого? А тут мужик хороший, и дети не чужие – своя кровь!» Убил меня тогда Дамир этими словами. Ночью тайком вывел я коня и помчался в Сарсаз. По плохой дороге отмахал семнадцать километров за каких-нибудь два часа! Аул спал, лишь кое-где беспокойно взлаивали и побрехивали собаки. У старого тополя, напротив дома зятя Адили, простоял я ещё часа два. Тишина. И уехал бы я не солоно хлебавши, если бы на моё счастье не заплакал в доме ребёнок. Отчаянно так заплакал, навзрыд. За ним другой, третий. Загорелась лампа, метнулась белая тень. Туда-сюда ходит эта тень, и вдруг слышу: «Не вставайте, зять, я сама справлюсь». Зять, зять! Радостно запрыгало, заплясало моё сердце. Врут злые языки, не пошла она за него! Как же я орал всю дорогу! Все песни, что знал, перепел. И Длинногривый делил мою радость со мной: шёл медленно, пощипывая колосья ржи – давал мне в себя прийти. Крутился тогда сладкий ветерок, пели коростели.
А в пятом классе она так исполняла «Баит про Мирсаита», что у всех женщин аула лились слёзы. Знаю же я, она человек тонкой души. Нет, не пойдёт она замуж без любви!
«Падала бы каплями серебра…» Откуда она взяла такие слова? Что в них? А ведь в них нету ни жалобы, пи печали! «Текла бы я золотом, падала бы каплями серебра!» – конечно же, хочет она людям делать добро, по которому мы все так стосковались.
Как же случилось, что Дамир узнал её, а я – нет?
– Дамир! – Я оглянулся и обомлел: никого не видать. Ну и рванул я вперёд! Остановился, жду. Эх, вывести бы её сейчас на сцену – пусть бы она «падала», рассыпалась каплями серебра.
Когда она приехала? Надолго ли? Неужели снова уедет?
– Дамир! – лишь завидев его, закричал я снова. Нехотя подходит он ко мне, ведя за узду своего коня.
– Что случилось?
– А ничего, – говорю я смущённо.
– Я и сам сыт этим «ничего».
– Слушай, Дамир, ты знал, что она приехала? Как ты определил, что это она?
– А ты почему не определил? – спрашивает он язвительно и смеётся. – Иль не слышал голоса?
– Не глухой же я!
И сразу мне стало неловко: что же это я, ни с того ни с сего взял и обидел человека?! Разве он виноват, что глухой? Сам нам признался, когда мы толпой возвращались из военкомата, потому, сказал, и в армию не возьмут! Ну и досталось ему тогда от ровесничков! «Глухарь да глухарь!» Только попадись нашим на язычок, совсем извели парня! А-тут ещё и я.
Но Дамир, видно, не обратил внимания на мои слова, заговорил тихо:
– Знал, конечно, встретил её сегодня. Она с утра дома. – И столько тоски прозвучало в его голосе, что наконец понял я то, чего раньше не понимал, – не только я во сне вижу Адилю.
О чём они, интересно, с Адилёй говорили? Видно, меня она поминала добром, если весь день он сам не свой, злится на меня!
Теперь я не мог удержать радости и заспешил вперёд. Скорее в Челны, скорее назад – к Адиле!
И надо же, нам везло! Дождя не было, кони не устали, к полудню мы добрались до элеватора. Быстро подошла очередь. Зерно наше оказалось добротным.
Но тут выяснилось, что у Фатиха не хватило двух пудов. Ровно тридцати двух килограммов – тютелька в тютельку! Что теперь с нами будет? Тётка, что сидит в конторе, – самая настоящая ведьма. Толстая, краснощёкая, восседает важно, будто жизнь всех вокруг зависит только от неё, движения повелительные, интонации непререкаемые. Во рту сияют золотые зубы! Когда всё благополучно, от неё не услышишь доброго слова, а теперь уж и подавно! Живьём съест, шум поднимет!
– Ой, живот схватило! – завопил Фатих. – Нужно скорее выпить отвару черёмухи! – и бочком, бочком пошёл было прочь. Но на его пути встала Сабираттэй.
– Ах ты подлец! Знаю я, какой такой отвар ты любишь. Пусть у тебя руки отсохнут. Хоть ты и бывший солдат, не жаль! Это наш последний овёс, последние возы! Вот у Ханифы какой запас на зиму, знаешь? А у других? У кого воруешь, подумал? Кого грабишь? Сирот, детей малых? И когда только успел, исчезал всего на какие-нибудь полчаса? Подлец ты, подлец!
– Мальчишку выгораживаешь? – заорал Фатих. – У него тоже не хватило! Он что, беленький?
Вот тут Сабираттэй взорвалась совсем, даже пятнами вся покрылась:
– Ты мне джигитов моих не тронь! Ты им не чета. У них сердца чистые, мхом не покрытые. А ты законченный подлец. Не в первый раз такое, всегда норовишь исчезнуть: то инвентарь у тебя никудышный, то конь стёр копыта, теперь живот… – кричала она.
Сроду не видел её такой.
– Погоди, Сабира, – испугался Фатих. – Ну не брал я твоего овса, понимаешь? Луной клянусь тебе, солнцем клянусь – светилом нашим. Не я это, вот ей-ей, наверняка, приёмщица на элеваторе!
– А ну не ври! – влез я. Хоть и нельзя осуждать старших, а сдержаться я не мог: то Дамир ему виноват, то, видишь, приёмщица, худющая девчонка! – Не дуй на холодную воду. Хватит, наворовался. А эти тридцать два килограмма верни немедленно, зерном или деньгами. Слышишь?
– Да станут зариться элеваторщики на твои два пуда овса, – неожиданно вступилась всегда согласная со всеми Ханифа-апа. – Пусть лопнут твои бесстыжие глаза! На девчонку наговариваешь! Да если бы она воровала, разве бы она такая худая была?
– Такие погибли, а этот… – всхлипнула одна из девушек.
– Горсть овса жалеем для своих лошадей, – откликнулась другая.
– Чтоб ты и в могиле не знал покоя, – всё не могла успокоиться Ханифа-апа.
Фатих дрожащими руками пытался свернуть «козью ножку» – первый раз на него налетели так дружно! Потом долго бил куском стали о кремень, бил с такой силой, что поранил пальцы. Огня же не получалось – одни искры.
Только тут я заметил, что Сабира всё порывается что-то сказать, ловит воздух открытым ртом.
– На правлении поставлю вопрос, – наконец выговорила она. – Я тебе устрою весёлую жизнь! Пойдём, Ибрагим, что уж тянуть.
Когда она волнуется, забывает сразу все русские слова, потому и позвала меня с собой в контору.
– Ох, не сносить нам головы. Ох, и поднимется сейчас шум. – Сабираттэй ловила воздух ртом, губы у неё были синие. – Душу вымотают за эти килограммы. Проклятый Фатих. Как это у своих красть, а? Да разве это возможно?
Втянув головы в плечи, вошли мы в контору. Тётка та же!
– Заходите, заходите, – неожиданно приветливо встретила она нас. – Садитесь. Отдохните. Путь не близкий, тяжёлый. Ну как у вас дела? Что в колхозе? Много ещё осталось вывезти? – В голосе её слышалось самое неподдельное участие, самое настоящее сострадание!
Вот тебе и ведьма.
Сабираттэй буквально повалилась на стул. Видно, доброта женщины расслабила её – на глазах выступили слёзы.
– Хоть немного удалось оставить на семена?
– Под метёлку собрали всё, – сквозь слёзы выговорила наконец Сабираттэй. – До зёрнышка сюда привезли. – Она сидела согнувшись, и у меня от жалости к ней сосало под ложечкой. – Амбары так и рыдают по зерну – мы с токов прямо сюда возим. Да я думаю, как-нибудь переживём зиму… Переживём, а? Авось государство весной нас накормит. Ведь не оставит без семян? Тут сохраннее, правда?
Тётенька смотрела на нас жалостными глазами, вздыхала. Больше ни о чём не стала спрашивать, сморщила напудренный лобик и, причмокивая накрашенными губами, быстро подписала наши бумаги фиолетовым карандашом.
Сабираттэй впилась в них, лишь только мы вышли из конторы.
– Смотри-ка, Ибрагим, списала! Надо же! – но тут же её голос стал злым. – Не проговорись этому ироду. Уж мы его прижмём! Нельзя так оставлять.
Я обещал молчать.
Да, тётка коснулась нашей свежей раны, да и Сабираттэй ей сказала горькую правду: даже те, последние, наспех сложенные возле тока скирды уже растаяли подобно весенним снежным сугробам. Всё, что можно было вывезти, вывезли… А впереди тяжёлая длинная зима.
Хотел было наш председатель оставить тайком на «фураж и острые нужды» немного сорного овса и чуточку пшеницы – подкормить людей в дни сенокоса, да кто-то прыткий (уж не Фатих ли Гимаев?) в район написал. Тут же прибыло предписание: немедленно вывезти остатки, а председателя нашего здорово взгрели.
С тяжёлыми думами, молча возвращались мы в аул.
Я отвёл Длинногривого в конюшню и заспешил к Адиле, но она, оказывается, приезжала лишь на один день. Уже в тот вечер, когда я тащился в Челны, она обошла аул, побывала на могилке сестры и уехала в Сарсаз.
Домой я едва брёл. «Устроится жизнь, – успокаивал я себя, – войдёт в колею, съезжу в Сарсаз, увижу её наконец. Какая она, интересно, стала теперь?»
Но жизнь не устроилась, наоборот, зажала меня так, что я и вздохнуть не мог. Хлеб кончился, а делам конца не было. Шла ранняя бесснежная зима. Ноябрь ещё, а заморозило землю, как в январе. Из состарившихся полуразвалившихся домов мигом выдувало всё тепло. Люди мечтали хоть немного согреться. Мучились без дров школа, сельсовет, правление, клуб, дом скотников. А тут ещё родственники, старушки, вдовы – все, оставшиеся без кормильцев, молят, просят, плачут, стыдят, проклинают. После целого дня работы едешь ночью в лес. Едешь тайком от председателя, туда, где можно замести следы, – в то самое злополучное Кабаново, в самый что ни на есть дремучий лес. Зуб на зуб не попадает, и топор тяжёл, и лешие глядят из-за каждого дерева… Что можем, рубим, а то просто-напросто воруем сухие берёзовые дрова, заготовленные для Петровского винного завода. И совесть не мучит – у них техника есть, у них – сила!
А потом бредёшь с дровами домой. Это тебе не овёс везти. Рядом с хлебом лошадям нет-нет да перепадёт. За короткое лето не успели откормиться и окрепнуть, а теперь и вовсе надрываются, тащат на себе двойную работу: днём – колхозную, ночью – дрова вот возят. Шаг сделают и – стоят, отдыхают.
А что к весне будет – подумать страшно.
Я лишь об одном мечтаю – выспаться. Хоть бы один свободный вечер!
Мы с Дамиром опять неразлучны. Об Адиле не говорим, вспоминаем все счастливые наши денёчки: как ставили капканы на хорьков, которые воровали кур, да как ловили силками синиц, да как мчались наперегонки в ночное… – мало ли у нас было тогда радостей да развлечений? А за разговорами вроде и путь короче, и холод поменьше, и голод не так мучит…
Сегодня наконец свободный вечер. Сейчас переделаю домашние дела и завалюсь спать – за все ночки отосплюсь. Отправился я за супонью в клеть, и вдруг мне на глаза попались учебники за седьмой класс: «Алгебра» Киселёва и «Родной язык». Когда же я их в руках держал? Вот были счастливые денёчки! Ухватил я книжки и – домой.
Стенные наши часы с заржавленным циферблатом, на которых вместо гири висит небольшой замок, показывают восемь часов. За окном кромешная тьма, тишина и холод. Дети уже спят, мать отправилась к соседке за маслом. В комнате – вкусный запах: варится пшённая каша.
Ну-ка, что помню? Улёгся на кровать, вытянул ноги. Извлечение корней? Интересно. А зачем нужно извлекать корни? Из чего их извлекать? Ничего не помню. Уравнения? Иксы, игреки… начисто всё позабыл.
«Родный язык» наверняка понятнее. Сложные предложения. Оказывается, видишь, простые есть, а есть и сложные… Глаголы…
Голова разболелась, хочется спать. Столько лет в ней один ветер, как в пустых амбарах… где уж тут помнить глаголы. Живём же без всяких уравнений и глаголов, обходимся же! Придёт срок, приспичит, всё выучу. Вот наладится жизнь. А пока и без них несладко.
Хлопнула дверь.
– Мама! – приподнялся я. – Ты?
– Ай-яй, какой у вас вкусный запах. Неужто гусиное мясо?
Это же Бэдэр-джинги[31] из правления, ёкнуло сердце. Неужели опять куда-нибудь придётся ехать?
– Что же вы такое готовите, а? – Бэдэр с шумом нюхала воздух.
Я еле встал. Ноги гудят, голова кружится.
– Садись, садись, Бэдэр-джинги, – не очень радушно говорю я. – Гостем будешь. Каши с молоком отведаешь.
– Да разве есть у меня время рассиживаться? – жеманится Бэдэр, а сама стряхивает снег с лаптей, хихикает. – Днём бегаешь, ночью бегаешь. Словно готовишься для скачек Сабантуя. – Всё-таки она садится, довольная своей шуткой.
– Что ещё случилось? – спрашиваю я, предчувствуя недоброе. Ставлю перед ней миску с кашей, сажусь.
Она сперва медлит, а потом жадно ест.
– Что может случиться? – говорит Бэдэр-джинги с полным ртом. – Вызывают тебя. Давай скорее. – До зёрнышка она выскребает миску, облизывает ложку, устало вздыхает.
Еле переставляя ноги, иду в правление.
Там всё то же. За голым столом, на котором лишь телефон, сидит наш председатель Хакимзян-абзый. Хотя и прошло уже два года после войны, он не снимает орденов и медалей, любит повторять: «Нельзя забывать войну, никак нельзя». Лицо у него уставшее, с набрякшими веками, пепельной кожей, бесцветными губами. Когда только он спит? И днём и ночью у всех на виду, в каждом деле помощник. За другим столом в левом углу, под настольной лампой уткнулся в толстую книгу счетовод. А он, интересно, что здесь делает до этих пор? Терпеливо жду, когда Хакимзян-абзый меня заметит. Наконец он смотрит на меня внимательно, без улыбки, словно никак не узнает.
– Ну, ускянем[32], как самочувствие?
Я растерянно оглянулся, может, он с кем другим разговаривает, с тем, кто за моей спиной? Нет никого. Что-то не помню, чтобы моим самочувствием когда-либо интересовались. С чего бы это? Я даже вспотел от растерянности, не зная, как ответить.
– Давай-ка сразу к делу, ускянем. – Оказывается, моего ответа вовсе и не ждут! – А дело у нас с тобой вот какое, не у нас, конечно, для тебя тут нашлось одно дело, почётное дело.
Ишь ведь, самочувствие моё, оказывается, для затравки понадобилось! Сейчас ушлёт в даль дальнюю.
– Скажу ли я, что дуб с желудями вдруг рухнул, или сообщу тебе, что твоя собственная курица снесла золотые яйца – всё равно. Ты и сам сообразишь, какое дело я хочу предложить тебе. Ты парень сметливый, имеешь полные семь классов образования или, по-учёному сказать, закончил неполную среднюю школу. А нам тут приходится руководить с четырьмя классами и, как видишь, на улицу нас пока не выгоняют. К тому же вот ещё что: жизнь-то идёт к лучшему, а для лучшей жизни нужны новые люди.
– Куда ехать-то? – не выдержал я его мудрёной речи.
Хакимзян-абзый быстро-быстро заморгал, стал почёсывать острый, плохо выбритый подбородок.
– Не торопись, ускянем, о чём я тут говорил? А-а, так вот, ты и сам небось газеты просматриваешь, а тут и из Казани пишут, и из Москвы товарищ Сталин указывает нам путь, даёт самые нужные советы, словом, с сегодняшнего дня, ускянем, наше сельское хозяйство так расцветёт, что мы только диву дадимся. Так вот что я хотел тебе сказать. Да. Из МТС пришла бумага, с двумя печатями, подписана она и районным начальством тоже. Открываются курсы трактористов, а от меня требуют трёх человек.
Мне почему-то захотелось засмеяться.
– Быть того не может, Хакимзян-абзый. Какие же могут быть курсы, когда тракторов нет? И работы нет даже для наших трактористов.
Председатель закашлялся и кашлял долго. Ещё больше набрякли у него веки, ещё бледнее стали губы и щёки.
– Ты, ускянем, такие вещи не говори, сам знаешь… – сказал он наконец. – Когда прибудут трактора, будет поздно. Думать надо загодя. Это лишь утка может сидеть и крякать, пока вода под неё не подберётся, да… А мы с тобой должны жить, ни на минуту не упуская важности момента, вот ведь как. Значит, давай-ка, ускянем, мы вот что сделаем. Сложением ты подходящ, сила в тебе большая, а для тракторов как раз новые люди нужны.
– А куда же старым деваться? Разве они разучились управлять трактором? – перебил я Хакимзяна-абзый.
– Ты кого имеешь в виду? Не Сабиру ли? – Он тяжело вздохнул. – Постарела Сабира, поизносилась. В общем, об этом нечего говорить. Ты, сказать к примеру, человек молодой, тебе и надо учиться! За три месяца получишь полное образование. Чуточку от колхоза помощи дадим, и МТС без внимания тебя не оставит, у них большие богатства. Так что собирайся, на три месяца отправишься в Челны.
И куда только делась моя усталость?! Да я об этом мечтать даже не мог. Тракторист – это ведь профессия!
– Только смотри мне, не стань там посмешищем, с кем попало, а особенно с порчеными женщинами не водись. Люди из Верхнего аула – не такие, чтобы где-нибудь подкачать. И на войне они себя показали.
Снова долго и с удовольствием он почесал свой подбородок, и снова от движения его руки позвякивали медали. Даже счетовод оторвался от своей книги, приподнял фитиль настольной лампы и уставился на меня с любопытством.
Боясь выдать свою радость, я коротко выразил согласие и, опустив голову, вышел. На улице же я чуть не заорал во всю глотку. Тракторист! Это тебе не конюх. Это настоящая профессия.
Первым трактористом в нашем ауле был Борис Будрин. У нас нет ни одного человека без прозвища, а у Бориса прозвищем стала его специальность. Мальчишки ходили за ним по пятам и, как частушку, повторяли: «Будрин Борис – тракторист!»
Сабираттэй тоже была трактористкой. Начинала она с плугарей, а потом отличилась и поехала в Казань – на конференцию механизаторов, оттуда сразу в Москву. Снималась рядом с Калининым, медаль ей дали. Да недолго побыла она трактористкой. Началась война, сломала всю её жизнь. Муж сгорел в танке под Орлом, и она свалилась: четверо суток пролежала без сознания, потом месяц лечилась в челнинской больнице, да не очень, видно, вылечилась – и сейчас всё держится за сердце. А скоро и тракторов не стало.
И тут я спустился на землю. Размечтался, приравнял себя к Борису и Сабираттэй, трактористом себя возомнил, представил, как поеду по центральной улице и все будут смотреть на меня. А тракторов-то у нас нет, и взять их пока неоткуда. Что же это за тракторист без трактора? Может быть, Хакимзян-абзый просто посмеялся надо мной? Да нет же, не похоже. Обязательно придут трактора, без них не вспахать наших заросших полынью и осотом полей, без них не обойтись!
Ветер с острым первым снегом сёк лицо, и неожиданно я вспомнил про Дамира: как же я буду без него?
Через несколько минут я стучал в его дом. Дамир чинил упряжь.
– Знаешь, кто я теперь? – я едва удерживался, чтобы не говорить громко, кружился по комнате и в подробностях пересказывал слова председателя. Вдруг я увидел лицо Дамира: брови поднялись, рот открыт, в глазах – обида. Я замолчал, потому что вспомнил, что в детстве Дамир часто говорил, что хочет стать шофёром, что больше всего на свете он любит машины, а запах бензина ему кажется запахом дорогих духов! – Айда со мной, Дамир! – сказал я решительно. – Ведь Хакимзян-абзый говорил, вроде нужно трёх ребят, вот увидишь, он тебя отпустит. Я сейчас к нему пойду, – я двинулся к двери, уверенный, что трактористами мы станем, оба.
– Стой! Чего ты так расшумелся? Не возьмут меня ни в трактористы, ни в шофёры. Я дальтоник.
– Что-о?
– Даль-то-ник, – повторил он по слогам. – Я цветов не различаю. Я тогда нарочно сказал, что глухой, не хотел, чтоб смеялись. Меня поэтому и на фронт не взяли.
– Что-о? – Я никак не мог уразуметь, что такое он говорит.
– Мне глазник так и сказал: «И в армию не пойдёшь, и на машину не сядешь!» Да ты чего это? Ты не растраивайся.
Он меня ещё и утешает!
…Из МТС стали торопить меня. За неделю я едва управился с колхозными домашними делами, сбрую снёс Дамиру, попрощался со своим Длинногривым, привязал оборками лаптей к дощатому чемодану думку в холщовой наволочке и отправился в Челны.
Сколько раз я шёл, ехал, бежал по этой дороге! Мужчин провожал на войну, женщин с детьми – в Пермь и Ярославль за счастьем и сытостью… А теперь сам отправляюсь в путь за своей профессией. Видно, жизнь постепенно переходит в наши руки…
Когда проехали Имэново, мне почему-то стало очень тоскливо. Нет, то была не грусть расставания с матерью – до Челнов от нас недалеко, если соскучишься, можно и пешком дойти, нет, сердце моё было охвачено доселе не испытанной незнакомой грустью, незнакомой тоской, о существовании которой я до этого даже не подозревал. Этой же грустью были овеяны и давно уже покосившиеся, готовые развалиться плетни и домишки Имэново, а в ушах песней жаворонка звенит чарующий злое:
Золотом бы я текла…
Аля-ля-ляу!
Падала бы каплями серебра…
Аля-ля-ляу.
Сегодня очень холодно, такой неприятный день! И ветра нет, а до костей пронизывает, в лицо летят белые мухи, в обледеневшие глыбы превратились комья земли. Грохочет, подпрыгивает на ухабистой дороге телега.
Везёт меня в Челны Дамир. Он ссутулился, и я не могу разглядеть его лица. Надо же, под корень подсекли парня! Я вот еду учиться, об этом во всей округе сговоры, а он остаётся в полуразвалившейся конюшне, рядом с голодными лошадьми… Хотя и стараюсь об этом больше не заговаривать с Дамиром и не думать вообще, но всякий раз, когда я смотрю на него, ловлю себя на мысли: как же ему, наверное, чудно жить?! Луга ему кажутся красными, и эта озимь, расстилающаяся слева от нас вплоть до самого аула Сарсаз, для него – багрово-красная, а зарево – зелёное?!
И человеческая кожа – зелёная? Адиля – с зелёным подбородком! Не удержался я и невольно хихикнул.
– Ты что? – уставился на меня Дамир широко раскрытыми глазами. Надо же, такие большие глаза и не различают цветов! – Тебя, что, шурале щекочет? – Дамир забеспокоился. Теперь ему не сидится на месте, он то оглянется по сторонам, то больно ткнёт меня в бок локтем, то назад обернётся и смотрит. Похоже, он хочет что-то сказать и в самом деле наконец решается. – Ты её не видел?
– Кого?
– Уж не притворяйся, будто не знаешь, о ком я. Конечно же Адилю.
Оказывается, и он о ней думает!
– А разве она опять приезжала? – В лице Дамира пытаюсь угадать ответ, а Дамир снова спрятал лицо в воротник.
– Ну? – теперь я толкаю его в бок.
– Не-ет!
Ветер стал ещё холоднее, мелкие острые крупинки снега бьют по лицу. Я сажусь спиной к спине Дамира: так гораздо теплее и, самое главное, можно не разговаривать.
Челны встретили меня вовсе не празднично. Оказалось, что меня поспешили отправить сюда, потому что курсы ещё только-только организовывались, помещение было ещё не готово, учебных пособий ещё не завезли… И нам, счастливцам, поспешившим приехать раньше времени, пришлось самим ремонтировать окна и двери, таскать с пилорамы опилки, чтобы утеплить дом, красить полы. Так пролетели две недели.
А вместе с занятиями начались мои мучения. Я никак не мог привыкнуть ни к карандашу, ни к книжке, ни к тетрадке, ведь целых шесть лет занимался только физической работой! Никак не мог заставить себя заниматься, потому что всего тяжелее было сидеть на одном месте – за столом. Да ещё, кроме необходимых сведений, без которых трактористу в самом деле никак нельзя, нас стали пичкать всякой всячиной. Ну зачем мне, например, география или история капиталистических стран? И я затосковал.
Закрою глаза, и наша улица, широкая, между рядами деревьев, соединяет Верхний и Нижний концы аула, меня с Адилёй! И речка наша Олы-су, мама, Адиля… «Лягу – во сне вижу, встану – в мыслях держу» – как верна эта пословица! Книги у меня из рук валятся и мысли только об Адиле: как живёт? Собирается ли вернуться домой? Не влюбилась ли она в кого? Терпел я, терпел и решил написать Дамиру.
Теперь каждый день я ждал его ответа, а ответ всё не приходил. Чтобы как-нибудь отвлечься, я начал заниматься.
Ответ пришёл только через месяц, после новогодних праздников. О новостях аула я читал в голубых сумерках, прислонившись к заледенелому окну:
«Ты, знай, сиди там, пока не прогонят, наслаждайся, радуйся, что есть крыша над головой и кусок хлеба, а о том, что тебя там долго задерживают, и говорить не смей. Клуб на старом месте. Он опять не топится – кончились дрова. Привезли было пару возов для новогоднего вечера, да вечер всё равно не удался. Никто у нас не умер. Никто не женился. Сам я всё время на конюшне, старшим конюхом заделался твой Дамир. Научился пиликать на гармони „Сербиянку“. Сено кончилось, пришлось разобрать крышу риги, вот и возим эту солому. А силос из подсолнуха, что был заложен рядом с известковыми карьерами, оказался гнилым – в него попала вода, так что в дело не пошёл. Ты спрашиваешь, бывают ли у нас посиделки. Нам тут не до игр, мы ведь не то, что вы, – не откармливаемся на казённых харчах. Спрашиваешь про Адилю. Не приезжает и не показывается. Одни поговаривают, что она замужем, другие утверждают, что нет. Но, видать, объятия зятя ей приятны! Впрочем, приедешь, сам всё подробно разузнаешь, мне до неё никакого дела нет, не обижайся. Сможешь ли ты вернуться прямо к началу сева? И ещё мне интересно, трактор пригонишь прямо оттуда?»
Я весь покраснел от злости, не знал, что и делать: вся учёба моя вылетела у меня из головы. На другой день был экзамен, и я не смог ответить ни на один вопрос. Получил двойку. Знал ведь парень, как меня укусить!
А с двумя двойками отчисляют с курсов, и я буквально заставил себя снова засесть за книги. Трактор узнал до самой последней гайки. Но одного трактора мне показалось мало: захотелось освоить и другие машины. Очень по душе пришёлся мне токарный станок, что стоял у нас в мастерской…
Но всё равно забыться совсем я не мог. Приближалась весна. Весь февраль с утра до вечера слепило солнце. Часто выходил я на улицу и подолгу смотрел в голубое небо. Беспокойство моё увеличивалось. Пробовал ещё писать Дамиру, а ответа так и не пришло.
Наконец выдали бумагу, в которой крупными буквами было написано, что я тракторист. Попрощавшись с товарищами и преподавателями, я отправился на квартиру. Конечно, можно было бы и пешком дойти до дому, но я понаделал кое-какие запчасти на токарном станке, гаечные ключи разных размеров, то, чего в нужный момент днём с огнём не отыщешь, и потому должен был дожидаться подводу – самому ни за что не дотащить все эти железки. Когда я уезжал, договорился, что приедет за мной Дамир. А потом очень хотелось, чтобы приехал только он.
Весь день до вечера я гадал, на председательском ли жеребце приедет он за мной или на рабочей лошади, которую запрягают ежедневно? Представлял себе, как въезжаю в аул. Все люди на меня смотрят, а я тороплюсь к Хакимзяну-абзый. Подхожу к нему и говорю: «Ну вот я и вернулся». А он мне пожимает руку, как взрослому. Счетовод смеётся, хотя я сроду не видал его улыбки. И наконец меня вызывает к себе сам директор МТС и сажает на новый, пахнущий краской трактор, только что прибывший со станции Бугульма. Музыка, знамёна, поздравления… И, конечно, приехала Адиля, хлопает в ладоши вместе со всеми, смотрит на меня, как смотрела когда-то на берегу Олы-су.
Но Дамир в этот день не приехал, и пришлось мне распаковывать уже связанную постель.
Председательский жеребец не показался и на следующий день, хотя я ждал его с самого раннего утра – глаз не отрывал с дороги. Ну пусть не на председательском жеребце, пусть запряжет Пегую Сабираттэй, только бы скорее уже! Но и на следующий день Дамир не приехал за мной.
Всю ночь я не спал. Не сгорел же весь наш аул? И от мора наверняка не погиб?! И под снегом не потонул? Может быть, Дамир заболел, а больше поехать некому? С самого утра я снова торчал на дороге, всматривался до тех пор, пока не начали слезиться глаза. А что если Дамир поехал по опасной дороге и загубил коня? А может быть, голодные волки сожрали и Дамира, и коня? Я уже не знал, что и думать.
Замёрз я совсем и решил поутру отправиться пешком, оставив запчасти у хозяйки. С тем и улёгся пораньше. Но только положил голову на подушку, как под окном раздался скрип полозьев. Как был раздетый, я выскочил во двор и остолбенел: в синих сумерках Дамир сам волочит сани, а лошади никакой не было.
– Где же твой конь? – едва выговорил я.
Дамир бросил разводья в снег и стал малахаем утирать шею и мокрое красное лицо. Дышал он тяжело, с бульканьем. Наконец отдышался, схватил сани, подтащил к крыльцу вплотную и, не глядя на меня, прохрипел:
– Вот тебе лошадь! Вот подвода. Уместишься? Надеюсь, не очень разжирел тут?
Я рассвирепел. Мало того, что на письма мои не отвечал, да наплёл мне неизвестно чего, мало того, что я тут третьи сутки жду его и чёрт-те чего не передумал, он снова издевается надо мной!
– Индюк ты недоношенный! – заорал я. – Где потерял коня? Небось, ехал через своё дурацкое Кабаново, небось, шею коню проломил?! Ещё и молчишь, вобла сушёная? Я тут из-за тебя мучаюсь три месяца, а ты снова издеваться?
Но чем больше я распалялся, тем больше мрачнел Дамир: сидел мешком на стуле, склонив голову, – шея у него была худая, малиновая.
Ясно было, что сейчас отправляться в обратный путь и думать нечего. Я вскипятил воды, выложил хлеб.
– Ешь!
Как же он набросился на него! У меня даже сердце заныло. А потом попросил показать свидетельство. Долго читал, точно хотел запомнить каждое слово, долго разглядывал печать, даже понюхал.
«Ага, завидуешь! – внутренне торжествовал я, чувствуя, что у него от зависти печёнка распухла. – Со мной хотел потягаться, а сам остался при санях с разводьями, когда у меня – специальность!»
Вышли мы рано. Сани тащили вместе, так и шли, словно две пристяжные, бок о бок. Сперва мне нравилось молчать. Самому разговор начинать не хотелось – должен же Дамир понимать, что мне нужно узнать всё про их житьё. Но Дамир не заговаривал.
– Почему ты не отвечал на мои письма? – не выдержал я.
Дамир молчал, даже голову не повернул в мою сторону.
– Ты онемел? Ну хоть сейчас скажи, что делается у нас?
Ни слова в ответ.
– Да не дуйся ты, как индюк. Живы-то все? Ты что, воды в рот набрал?
Молчание.
– Это почему же ты всё издеваешься надо мной?
Дамир молчал. Прикусил язык и я, хотя меня переполняла злоба. Тоже мне старший конюх! Не мог запрячь самого лучшего коня для друга! Я считал постыдным для себя появиться в ауле, в котором я так давно не был, перед санями, но делать было нечего, и я продолжал идти рядом с Дамиром.
К счастью, в аул мы пришли, когда уже совсем стемнело.
Не попрощавшись, даже не кивнув, от моих ворот Дамир сразу пошёл прочь.
– Похуде-ел! Совсем взрослый стал! – запричитала мать, увидев меня.
Дети спали, и мы с ней ужинали вдвоём. Я мгновенно проглотил картофельный дучмак[33], которым мама угостила меня. Мама осунулась, постарела. О детишках рассказывала монотонно, видно, не вслушиваясь в свои слова: спят много, помогают, обутки нет…
– Ну как жизнь в ауле? – начал было я, но мама перебила меня.
– Я и забыла совсем, баня-то, баня готова! Давай-ка скорее мойся, смывай челнинскую и дорожную грязь, – засуетилась, заспешила она.
Из бани я вышел совсем осоловелый и едва доплёлся до постели. Как вкусно пахнут простыни, выстиранные и отутюженные мамиными руками, как сладко спать дома!
Проснулся я ни свет ни заря и, наспех перекусив, побежал в правление. На улице никого, будто аул вымер. И возле правления никого. Обычно люди толпятся здесь с утра, перед тем как разойтись по своим делам. Может, я проспал?
Уже не так радостно и не так уверенно вошёл я в правление. Правление как правление. Закопчённые табачным дымом стены, углы, та же обшарпанная громадная печь, перед ней на корточках – Бэдэр-джинги с сажей на носу. Слава Аллаху, одна живая душа!
Посидел я, посидел и не выдержал:
– Где же все? – Едкий запах угара, опять она слишком рано закрыла печь, ест глаза.
Бэдэр-джинги поёжилась, словно проснувшись, встала, огляделась. Да что это с ней? Долгим взором, будто первый раз видит, окинула скамейки в пятнах, стены, печь… уставилась на меня, часто-часто заморгала красными глазами.
– А тебе кого надо?
Угорела она, что ли?
– Как кого? Председателя. Остальных.
– А они… ты разве не знаешь?
Ничего не понимая, забормотал, оправдываясь:
– Я только вчера из Челнов.
Она не удивилась, ни о чём не спросила, сказала равнодушно:
– В конюшне они все, – и вытерла слезящиеся глаза.
Я чуть не засмеялся.
– А что они там делают? К Сабантую готовятся?
– Пойди, сам посмотри.
Мне и хочется и не хочется идти в конюшню, я-то думал встретиться с Хакимзяном-абзый именно здесь, в правлении, в присутствии людей! Пока я в нерешительности топтался на крыльце, вдали показался сам Хакимзян-абзый в окружении бригадиров. Это то, что мне надо. На душе у меня сразу потеплело, я важно натянул на руки белоснежные перчатки, повторил фразу, которую приготовил для встречи.
Странно как одет председатель! Поверх новой стёганки старая, совсем поношенная кожанка, рукава которой все в грязи, на голове обшарпанная войлочная шляпа. Видно, что он тяжело дышит. И бригадиры с трудом переводят дыхание, словно все они только что кончили долбить камень. И, точно сговорились, все жадно затягиваются самокрутками. Наверное, какая-нибудь кобыла не может ожеребиться! – догадался я.
Едва кивнув на моё приветствие, председатель и бригадиры сразу прошли в правление. Я прямо-таки задохнулся от обиды. Не желая примириться с таким приёмом, оскорблённый, я двинулся за ним.
Хакимзян-абзый на ходу скинул кожанку вместе со стёганкой, бросил их на скамью и уселся за свой голый стол. Я очень удивился тому, что впервые на его груди не было орденов и медалей.
Все молча расселись, только в крепко сжатых губах, потрескивая, дымили самокрутки, и в одно мгновение комната, точно сильно натопленная баня, наполнилась густым синим дымом. Приветливое солнце, едва пробиваясь сквозь пелену дыма, освещало хмурые лица людей. Глядя на них, я всё больше поддавался тревоге: что же всё-таки такое случилось?!
Председатель пододвинул к себе чёрный телефон и стал крутить диск, но, видно, никто не отвечал, потому что он внезапно со злостью швырнул трубку на рычаг и выругался:
– Сидят там, серу жуют, мать их не лизала!..
Я густо покраснел – первый раз я слышал, как ругается Хакимзян-абзый. Председателем его избрали за тихий нрав, за то, что ласков в разговоре. Как сейчас помню выступление Сабираттэй на общем собрании в начале сорок пятого года, когда Хакимзян-абзый вернулся с фронта. «Мы, Хакимзян, – сказала она тогда, – больше всего соскучились по ласковому слову. За войну измучились: то мы сами ругаем, то нас ругают! Твой род всегда был щедрым на хорошее слово, да и в деле горазд, так что давай-ка бери вожжи колхоза в свои руки! А нам кнута не требуется, мы будем работать и от взмаха вожжей!»
А сегодня наш сладкоречивый Хакимзян-абзый ругается чёрными словами!
Между тем в правление набивалось всё больше людей. Горький дым становился гуще. И в тишине беспрестанно крутился телефонный диск.
– Алло, алло! – неожиданно закричал председатель. – Найдите мне директора МТС, срочно, прошу вас. Алло, алло!
У меня звенело в голове. Ничего, ничего я не понимал, а потому не разобрал толком, о чём кричал в трубку председатель. О семенах вроде говорил, о сеялках, о культиваторах. Вдруг голос его стал жалобным, как у ребёнка:
– Немного фуража, помогите, немного, а?
Но тут же бросил трубку на рычаг.
Ни один человек не произнёс ни слова, молча продолжал сидеть и я. Снова закрутился телефонный диск.
– Алло, алло, это райземотдел? Мне нужен райземотдел. – Снова семена, сеялки, культиваторы. А в конце та же мольба: – Немного, а? Мне бы фуража… – И вдруг пронзительный крик. – Неужели не понимаете? Люди же вы?!
В райисполком и наконец в райком партии звонил Хакимзян-абзый.
– Мне бы фуража… – А когда положил трубку, вытер губы тыльной стороной руки, окинул потерянным взглядом всех сидящих в комнате и развёл руками. – Это всё, – сказал тихо, – всё, говорю, исчерпал. Из воды масла не собьёшь! Криком в телефонную трубку делу не поможешь. Придётся самим ходить и искать в других местах.
Люди разом поднялись с мест и, не сказав ни слова, вышли. Счетовод тут же уткнулся острым носом в свои гроссбухи и защёлкал костяшками счетов. Из запечка вышла Бэдэр-джинги, подошла к председателю:
– Надо по домам пройти, Хакимзян. Я смогу дать пудов десять картошки. Это последнее. Лошадям не жалко.
Хакимзян-абзый словно не слышал, ухватился рукой за подбородок, уставился в одну точку.
– Куда все пошли? – шёпотом спросил я у Бэдэр-джинги.
– В конюшню.
– Зачем?
Она рассердилась:
– Ты что, глухой, слепой? Неужели не понял, несчастный, сегодня испустили дух ещё две лошади.
Я вскочил и побежал в конюшню. Две лошади! Нет ли среди них и моего Длинногривого? Помешавшись на тракторах, я, оказывается, совсем позабыл о своём друге, с которым за эти годы проделал несколько сотен вёрст!
На негнущихся ногах вошёл я в конюшню. Сперва ничего не увидел, а когда глаза попривыкли к темноте, различил, что вместо стёкол – фанера, крыши почти нет – голые берёзовые жерди, а к балкам подвешены в четырёх местах лошади, не лошади – скелеты, кожа да кости!
Лучше бы я сюда не приходил.
Я разглядываю лошадей, пытаясь найти Длинногривого, но все лошади были одинаково бесцветные, какие-то грязно-серо-коричневые.
– Вон он! – подошёл ко мне Дамир.
Широко раскрытыми, полными слёз глазами смотрит на меня конь. Не он это! Но конь вдруг чуть-чуть пошевелил влажными ноздрями и застонал тоненьким слабым голосом. Длинногривый! Узнал меня, надо же. Я обхватил его за худую шею, жёсткая шерсть пахла затхлостью. Жив.
– Нету у меня, миленький, ничего, в кармане моём не хлеб тебе, а бумага, – зашептал я, – слышишь, удостоверение о том, что отныне я тракторист. Бумага, бумага! – Я кинулся вон из конюшни. Не помню, как оказался дома.
– Мама!
Она взглянула печальными глазами, ничего не спросила. В пустое ведро ссыпала картофельную шелуху, кинула туда горсть отрубей, сверху положила пару тёплых картофелин и молча протянула мне.
Прямо к его губам поднёс я очистки, но Длинногривый не смог их взять. Попробовал я дать ему отрубей, и их он не сумел ухватить. Тогда я отломил от картофелины кусочек и положил ему прямо в рот.
Он смотрел на меня и не ел. – Он разучился жевать! – понял я. Осторожно я пошевелил кусок пальцем – медленно, отвыкши, едва-едва сделал мой Длинногривый первые движения челюстями.
– Ну же, милый, жуй, пожалуйста, жуй! – молил я.
Затылком ощутив взгляд, я оглянулся – на меня смотрели другие лошади, такими же страдальческими, полными слёз глазами, что и мой Длинногривый.
– И вам, вот ешьте! – Я задыхался, не в силах удерживать душившие меня слёзы.
– Ни фуража, ни овса, лишь заплесневелая солома… Они не могут её жевать, – тихо говорил Дамир.
Все мои обиды на Дамира тут же исчезли, и я кинулся ему помогать. До позднего вечера мы чистили стойла, соскребали с лошадей линьку, латали крышу…
Едва волоча ноги, я снова отправился в правление. На сей раз Хакимзян-абзый был один.
– Вот… – Я протянул ему бумагу: – Дали мне, теперь я тракторист.
Лишь краешком глаза скользнул он по ней.
– Это ты молодцом.
– Не удалось мне тебя обрадовать, Хакимзян-абзый, – невольно вырвалась у меня обида.
Он как-то сразу очнулся, встряхнул головой.
– Я радуюсь, ускянем, очень даже радуюсь.
Но я твердил своё, не слыша его:
– Не поздравил, руку не пожал. На отметки даже не посмотрел, будто я не старался там.
– Погоди, не шуми, – прервал он меня. – Я сердцем тебя поздравил, ускянем, очень даже поздравил. Только вот сердце моё… как бы тебе сказать… сердце моё плачет, ускянем, нечего от тебя скрывать. Едва дотянули до марта, сам видишь, люди извелись совсем, мучаются, животные мучаются. В амбарах пусто, в домах пусто. Лошади все до единой висят на балках… Как, что сеять будем, не знаю. Одна надежда на машины, но когда дойдёт наша очередь, когда их нам пришлют?!
– Трактор-то хоть обещают? Дадут нам трактор? – не вытерпел я.
Хакимзян-абзый удивился.
– Какая от него польза?! Я тебе объясняю, что семян нет, чем сеять будешь? – Он закурил и несколько раз подряд глубоко затянулся. – Вот сегодня выбил наряд всё-таки, нам выписали триста центнеров семян овса из Сармановского района, из аула Касли. Не позже завтрашнего дня, ты слышишь, не позже… туда надо послать семьдесят пять саней. А ведь эти семьдесят пять саней заклинаниями не соберёшь. Так ведь? А людей я где столько возьму? – Хакимзян-абзый смотрел на меня не отрываясь. – Это тебе не шутки, до Касли ни больше ни меньше – тридцать семь километров! А не пойти завтра – беда! Через неделю, ну самое большее десять дней, начнётся распутица. Вот увидишь, начнётся, ускянем, так всегда бывает, когда спешишь. Я тебя спрашиваю, где мне взять людей? Половина аула – старики, другая половина – хромые и калеки. Вот ты разве пойдёшь в Касли с санями? У тебя в кармане документ, ты пришёл требовать трактор!
– Я не требую, Хакимзян-абзый.
– А ты требуй, ускянем, – рассердился он. – Вот я пока не требовал, был у нас овёс? И ты требуй. Если мы не будем друг у друга требовать, дела наши никогда не поправятся. Дадут нам трактор, вот увидишь, дадут. Только вот сегодня нам очень трудно, из-за зерна сегодня голова седеет! А овёс в Касли. Тридцать семь вёрст! Пшеницу МТС обещает нам доставить из Челнов, но только когда? – Он снова скрутил самокрутку, снова глубоко затянулся. – Семьдесят пять саней… Допустим, на сани можно положить по три пуда…
– Мужчины потянут по четыре.
– Давай не будем спешить, ускянем, положим пока по три пуда. – Двумя руками он передвинул костяшки счетов и глубоко вздохнул. – Получается двести двадцать пудов. Однако, неплохо, ускянем. Только вот откуда мне за одну ночь взять семьдесят пять саней? Большая забота, ускянем, большая…
В эту минуту распахнулась дверь и стремительно вошла девушка в белой шали и в белых варежках. Я так и застыл на месте – Адиля!
Силюсь что-то сказать и не могу, а она застенчиво улыбнулась Хакимзяну-абзый.
– Здравствуйте! – А мне протянула руку: – Ибрагим, оказывается, приехал, здравствуй!
– Я ведь уехал, чтобы приехать, – залепетал я и, набравшись смелости, спросил её в упор: – А ты… ты насовсем?
Она улыбнулась, прикрыв рот краешком шали. Изменилась, очень даже изменилась – ещё лучше стала.
– Женила я зятя, – вдруг выпалила она. – И приехала. Насовсем.
Я очумел от радости и засмеялся, да так, что Хакимзян-абзый оторвался от своих счетов.
– Вы чего веселитесь? Амбар с хлебом нашли? – Он неожиданно улыбнулся. – Так на ком же ты зятя женила, а? Что она за человек?
– Кто ж её знает, Хакимзян-абзый? – Адиля сразу стала серьёзной. – Дальняя родственница, жила по-соседству. Муж погиб, и живёт она с единственным сыном. В общем, вдовец и вдовица решили одно гнездо свить.
– Долголетия им, – председатель в задумчивости почёсывал подбородок.
– Значит, навсегда приехала? – Я не мог скрыть своей радости.
Совсем взрослая стала Адиля, и Хакимзян-абзый слушает её как взрослую, на меня даже не смотрит.
– Уж, наверное, навсегда, – говорит Адиля и тоже не смотрит на меня, смотрит почему-то на Хакимзяна-абзый.
– Это хорошо, что ты приехала, – Хакимзян-абзый разглядывает её. – Совсем стала взрослая, – говорит он и улыбается. – Вот начинаем возить семена овса. Пойдёшь и ты.
– Куда?
– В Касли.
– Очень близко, оказывается, – засмеялась Адиля. – А разве нельзя найти поближе? В Сарсазе, я знаю, есть. Или в Касли особый овёс?
Как смело разговаривает! Хакимзян-абзый даже нахмурился. Никак не могу понять, чем она изменилась? Глаза – прежние, губы – прежние, улыбка – прежняя. Красивая!
– А-а, ускянем! Ты хоть и нянчила четверых, сама ещё девочка, легко думаешь. Ох, эти женщины… Мы – люди маленькие, должны выполнять распоряжения. Вот наряд, прислан из Челнов. С печатью, с подписями. Сказано: везти из Касли, и всё тут. Ну, как, пойдёшь?
– Конечно пойду, – нисколько не обижаясь, согласилась Адиля.
– И я пойду! – крикнул я.
Хакимзян-абзый просветлел, снова двумя руками ухватился за счёты, стал щёлкать костяшками.
Из правления мы вышли вместе. Весенняя ночь. Светит луна, а потому на улице светло – даже иголку можно найти. Мы совсем одни. Лишь кое-где в окнах поблёскивает слабый огонёк да мелькнёт тень.
– Идти тебе далеко, могут встретиться… злые собаки… Я провожу? – осмелел я.
– Если другого дела нет, проводи.
Идём. Раньше, когда лошади ещё на ногах были, широкая гладкая дорога проходила посреди улицы, а сейчас – лишь узкая тропка. Мы идём рядом, то и дело касаясь друг друга. Я молчу, у меня кружится голова.
– Там, в Челнах, тебе, наверное, вольготно жилось? – спрашивает вдруг Адиля.
– Почему? – я даже остановился от удивления.
– Ты, говорят, там встречался с какой-то красавицей?
О чём это она? Меня бросило в жар, потом в холод. А она смотрит не то сердито, не то насмешливо.
– Ты что это? С чего взяла?
– Дамир сказал.
– Ах, этот краснобай, ну, он скажет! – Я натянуто засмеялся.
– Ничего тут такого нет, – спокойно, как взрослая, сказала Адиля. – Интересно, хорошая девушка?
– Да не знакомился я ни с кем, – забормотал я. – Нужны они мне! – Ну если бы он попался мне сейчас, все кости бы я ему переломал! Придумал, надо же. – Я учиться туда ездил! – неловко оправдывался я. – Ну как, плакали сестрины дети, когда ты уезжала от них? – поспешил я перевести разговор.
Адиля недоверчиво покосилась на меня.
– Что же им было делать? Привыкли ко мне, конечно. Старшенькую я с собой взяла, пусть с нами пока живёт.
Вот когда я вспомнил всякие-разные слухи.
– А как зять твой? – спросил ехидно.
– Живёт. Чего ему не жить-то? Он теперь в объятиях молодой жены. Рот до ушей!
– Нет, ты не крути, – остановил я её. – Я слышал, он на тебя виды имел.
– Может, он-то и имел, только вот я сама на другого имею виды.
Я был поражён – надо же, как смело говорит и так по-взрослому открыто!
– Н-на кого же?
Адиля засмеялась, звонко-звонко, как тогда, давно, на берегу Олы-су. Её я тогда не заметил, а вот смех запомнил.
– Уж больно ты быстрый! – сказала и мигом лишила меня дара речи, перепутала мысли.
Долго мы шагали молча.
– Ты что, уже позабыл? – вдруг спросила она.
– Что позабыл, Адиля?
– Позабыл, клянусь хлебом, позабыл!
– Ну, говори же!
– А кто меня за косы дёргал, забыл, да? Может, ты ещё кого дёргал?
– Нет, не забыл, – говорю нерешительно. – И никого больше не дёргал, клянусь солнцем! – Да она смеётся надо мной! Небось сама в кого-нибудь влюбилась, вот и дразнит меня.
– Разве этим ты не намекал, что любишь меня? – спросила она.
Старые тополя возле их дома сбросили с себя почти весь снег и тихо двигают голыми ветками.
Она сняла варежку, поправила волосы. Я невольно дотронулся до её руки, взял её в свои руки. Мы оба смутились и отвернулись друг от друга.
– Завтра рано вставать, Ибрагим.
Я сжал её горячую руку.
– Слышишь, прощаться надо. Мы же завтра увидимся, Ибрагим.
Не отдавая себе отчёта, я потянулся к ней, на одну лишь секунду она оказалась в моих объятиях, но тут же выскользнула, и перед самым моим носом закрылись ворота. Совсем недолго были слышны её шаги, вот она, словно дятел, застучала в дверь, и сразу послышался хриплый голос её отца: «Дочка, ты?»
А я, телёнок из Нижнего конца аула, боялся написать ей письмо! Выросла Адиля, изменилась… Как же иначе? Ведь она две зимы и лето ухаживала за четырьмя маленькими детьми, была главой семейства!
У меня словно просветлело перед глазами – из-за облаков снова выглянула яркая луна.
Возвращался я по тропе, по которой только что мы шли с Адилёй, и, хотя для одного дня событий было слишком много, все они, если хорошо подумать, низались на одну нить, приобретали один и тот же смысл: да, жить будет нелегко, но жить надо, надо очень постараться, чтобы жить стало лучше. Мало ещё времени прошло с тех пор, как кончилась долгая, тяжёлая, разорительная война. Но наше поколение счастливее предыдущих: мы можем прижимать к груди не приклад винтовки, а девушку…
Завтра идём в Касли. А с чем я пойду? У меня нет саней. Можно взять у Дамира, он наверняка не пойдёт…
Странно, никакой злобы к нему у меня нет. Наоборот, мне стало его очень жалко. Целый день, бедняга, в конюшне. Уже ветром его качает – всю свою еду отдаёт лошадям.
Я свернул к нему, нерешительно постучал. Дверь распахнулась.
– Кто там, мама?
Оказывается, Дамир уже улёгся, а его мать прядёт при свете коптилки.
Я взобрался к нему на печь. Камни горячие, воздух спёртый, мне стало очень жарко, я сбросил телогрейку.
– Ну и жарища у вас!
– А я не замечаю, – Дамир уселся, как и я, свесив ноги. – Только пришёл и повалился, не согреюсь никак. Ты-то что не спишь?
– Дай твои сани.
Дамир был совсем измученный: глаза ввалились, скулы торчат. Он помолчал, зевнул, сказал тихо:
– Я ведь тоже иду в Касли. Может быть, немного дадут и для лошадей, нужно же их перед севом подкормить. Пойду! А если не дадут, сам возьму… Кормушки плесенью покрылись… Видишь, я даже ночевать домой ухожу, не могу я там спать, понимаешь? Они ведь все стонут! Всю ночь стонут…
Дома первым делом я отправился в хлев, долго шарил по тёмным углам и наконец отыскал санки. Очистил их от птичьего помёта. Вроде годные они, только вот чуточку покосился один полоз. Впрочем, его можно выпрямить, если крепко натянуть верёвкой и привязать к «рогам».
– И ты идёшь? – встретила меня мама. Ёжится, дрожит в одной рубашке.
– Хочу пойти, мама. Ложись скорее. – Но мама продолжает стоять, пока я раздеваюсь, её лицо в тусклом свете совсем бледное.
– Удалось повидать Хакимзяна-абзый?
– А как же…
– Что он сказал тебе?
– Ничего не сказал. Что он скажет?
Я поспешно раздеваюсь, забираюсь в постель. Мама тяжело вздыхает. О чём она думает? Об отце, который никогда не вернётся? О детях? О хлебе? Мне ещё неведомо, о чём может думать женщина, в тридцать лет оставшаяся вдовой. А вот мои мысли целиком на пути в Касли. С трудом дождался я рассвета.
Оказывается, это очень много – семьдесят пять саней! Такого количества людей я не видел со дня победы. Собрал-таки Хакимзян-абзый. Первое, что бросилось мне в глаза, люди одеты тепло: стёганки, телогрейки, перетянуты ремнями, полотенцами с узорами на концах, разноцветными кушаками, шали, тёплые шарфы… Сейчас-то не тепло и не холодно, падает редкий мягкий снег, но март – месяц неустойчивый, иногда так закапризничает да запуржит, что тебе метельный февраль. Вот люди и позаботились.
Кругом одни женщины. Смотрят друг на друга, наглядеться не могут, давно не виделись. А потому заводят бесконечный разговор. Кто женился, кто развёлся, кто без вести пропал, а кто внезапно нашёлся, у кого корова отелилась, у кого осталась яловой, чьи куры несутся, чьи гуси на яйцах сидят, где дрова достать, где семена, где хлеб… – если бы я внимательно слушал, в этом гомоне, разноголосье, смехе и плаче узнал бы все аульские новости!
А вон парни. Их совсем мало. Мои ровесники и помоложе. Почти весь 27-й год остался на полях сражений… Парни стоят отдельной группкой, возле правления, попыхивают самокрутками. А вот, словно зерна пшеницы в массе ржи, выделяются вчерашние фронтовики. Их всего четверо. Руки их в карманах. У каждой шинели два кармана, но не в каждом кармане рука. Фронтовики серьёзны, суровы, сбились вокруг Хакимзян-абзый, о чём-то тихо переговариваются, и, кажется, только они способны постигнуть смысл этого неестественного утреннего оживления. Хакимзян-абзый тоже похож на человека, собравшегося в дальнюю дорогу: его полушубок подпоясан голубоватым кушаком, вокруг шеи шарф.
Издалека машет мне, улыбается Сабираттэй. Целых три месяца я её не видел.
Наконец пришла Адиля. Вот, оказывается, кого я всё это время ждал, кого выискивал в огромной толпе! И сразу растаял ярмарочный шум, я перестал замечать людей. Только Адилю вижу – в белой шали, в белых варежках.
– Здравствуй.
– Здравствуй.
– Адиля, пойди-ка на минутку! – Откуда-то вынырнул Дамир.
Нехотя пошла к нему Адиля, но тут увидела широкие сани Дамира.
– Вот это да! Хороши! Неужели ты сам их сделал?
– А как же? – важно говорит Дамир. – Вот устанешь, посажу тебя вместе с твоими санками, отвезу домой, – Дамир усмехнулся, и рот его неожиданно сделался подковкой.
– Нет уж, я боюсь.
– Чего боишься? Почему боишься?
– Сам знаешь, в чьи сани сядешь…
– Как бы тебе самому не сесть в её санки, – крикнул я. – Или в мои. – Зачем я всё это говорю, но злые слова вылетают сами. – У конюхов обычно ноги слабые, даже обедать они и то верхом ездят.
Адиля засмеялась, а Дамир рассердился:
– Молчи лучше, лапотник без кочедыка[34]!
– Родные мои!
Мы разом обернулись. Хакимзян-абзый стоял на крыльце. Кажется, речь заготовил: покашливает, кряхтит.
– Вы уж постарайтесь, родные мои, чтобы всё было благополучно. Путь тяжёл, всякое может случиться. Не бросайте друг друга. Сами знаете, какая нынче выдалась весна. Но мы вырвемся из беды, оживём и начнём жить. Вот увидите, хорошо будем жить! Родные мои! – Голос его дрогнул. – Давайте-ка потихоньку трогайтесь…
– Если встретите кого на лошадях, смотрите не раздавите! – крикнул кто-то.
Хакимзян-абзый, видно, голос этот одинокий не понравился, он покосился, вздохнул:
– Надо выдержать эту весну, пережить её. Ну, в путь. Сабира! – позвал он. – Прошу, не ходи. Без тебя люди есть: с сердцем не шутят.
– Весь аул поднялся, а я лежи-полёживай. Не было этого никогда и не будет.
Тропка узкая, идём гуськом. Передо мной, уже довольно далеко, Сабираттэй. Но вот она остановилась, дождалась меня, пожала мне руку. В другое время я, может быть, и не понял бы, о чём говорят её шершавые мозолистые пальцы, а сегодня я сразу почувствовал, что она хочет сказать. «Осенью мы с такими муками возили овёс в Челны, а теперь приходится возвращать его совсем с другой стороны!» Сабираттэй уже давно ушла вперёд, а я всё думаю: так-то оно так, но, если взвесить всё хорошенько, сохранился бы он в наших амбарах?…
Идёт снег. Его большие хлопья нежно покачиваются в воздухе, медленно опускаются на дорогу и тут же под нашими ногами смешиваются с талым.
Наконец мы выбрались на большак, по которому каждый день из Заинска в Сарманово и обратно идут гужевые обозы. По этой дороге из Сарсазских болот везут торф, а из наших лесов – дрова. Хорошо утрамбованная, гладкая дорога. Теперь каждый смог выбрать себе спутника по душе и говорить с ним: слово в дороге – пища для души, оно отвлекает, и ты не считаешь длинные километры и не думаешь о печальных вещах. Мы идём втроём, поэтому наши шаги большие, лёгкие, а сани весело звенят сталкиваясь – словно бодаются.
– Смотри! – Дамир взволнованно показывает на дорогу.
– Ты чего? Дорога как дорога, а это обыкновенный, лошадиный навоз.
– Смотри, сколько в нём зёрен! Они овёс едят, Ибрагим!
– Сытые кони! – вздыхает Адиля. – Да не мучайся ты, не думай об этом, что поделаешь?
– Эй, тракторист! – неожиданно ехидно говорит Дамир. – Как ты будешь без мыла смывать машинное масло? А с трактора ты не свалишься? Говорят, он вы-со-окий! Пешком-то ходить не умеешь, качаешься, как старое колесо, нет, не колесо, ты на курицу похож. Только курица так ходит.
– Скажи лучше «утка», – смеётся Адиля.
В её смехе я слышу сочувствие и на Дамира не сержусь. Мне жалко его, потому что, несмотря на то, что нас семьдесят пять человек, мы с Адилёй вдвоём, мы вместе, на общей дороге. И какой бы ни была длинной эта зимняя дорога, она лишь продолжение той, по которой вчера шли только мы с Адилёй.
– Ну, пусть как утка, – Дамир доволен, что Адиля тоже смеётся надо мной. – Разве у мужчин бывает такая походка?
Адиля же протягивает мне верёвку от своих санок.
– Ну-ка, Ибрагим, подержи, я только шаль поправлю.
Точно по спине его стеганули, как норовистый конь, кидается Дамир вперёд, обгоняя всех.
Мальчишкой когда-то, во время Сабантуя, я летел на Длинногривом. Сам маленький, он громадный. Дух захватывало, а в руках моих было только два конца от уздечки. «Скорее, скорее», – торопил я коня. Тогда мне казалось, долететь первым – это самое большое счастье.
А теперь… в моих руках верёвки от двух санок. Вдоль дороги воткнуты в снег пучки соломы – вешки. И чудится мне, что снова Сабантуй, а я снова несусь на Длинногривом! Жёлтые же пучки – это жёлтые платки девушек, тюбетейки мужчин… стоящих вдоль дороги.
Адиля достала из кармана телогрейки зеркальце с отколотым углом, запихнула прядь под белую шаль, вытерла с лица растаявший снег.
– Красивая ты, очень красивая! – не отдавая отчёта в том, что говорю, сказал я.
Она вспыхнула, быстро оглянулась по сторонам. Нас обходят люди, усмехаются, подмигивают.
– А мне нельзя быть некрасивой, – с вызовом, громко говорит она.
– Конечно, – подтверждаю я.
Звонко смеётся Адиля.
– Что-то уж очень быстро ты со всем соглашаешься. Такой уступчивый человек!
– Не быстро, Адиля, я много лет так думаю.
– Как? – ничуть не смущается Адиля.
– Что ты красивая, очень красивая, самая красивая из всех. – Чуть косящий её взгляд жжёт меня. – Ты, Адиля, певица, а певица должна быть самой красивой. Певица такое с человеком делает, такое…
– Наловчился ты… в Челнах.
Я проглотил язык. А она всё не идёт, стоит. Решился взглянуть. Да она смутилась! И варежки надевать не спешит. Взялась за верёвку саней голыми руками. Я тут же положил свою руку на её.
– Жарко! – Я смотрю вперёд. Теперь я могу и не смотреть на неё, теперь руки наши сами о чём-то переговариваются.
– Мне больно, у тебя очень сильные руки, – говорит тихо Адиля.
Впереди, сзади, сбоку люди – идут, оглядываются на нас, но мне всё равно. Я говорю громко:
– А что ты думаешь? Мы там железо крутили, не как-нибудь!
– В Челнах, наверное, красиво, да?
– Особенно разглядывать не пришлось. Куда пойдёшь по снегу? А летом там красиво. На берегу Камы – голубые леса, и там, в Тарловке, говорят, хороший санаторий. А сами Челны – в жёлтых песках. Очень красивый берег, на котором элеватор, высокий, крутой. Оттуда далеко-далеко видать…
– Я очень люблю горы, – прервала меня Адиля. – В Сарсазе часто на Лысую ходила, со старшей девочкой. Заберусь на самую вершину и смотрю. Знаешь, однажды я тебя увидела. Ты верхом ехал из Верхнего аула.
Снег повалил сильнее, и хлопья были похожи на осыпающиеся цветы черёмухи! Он быстро засыпал и дорогу, и одежду. Больше мы не разговаривали, – рука в руке, мысли в мыслях, – шли сзади всех.
– Эй, стойте, пусть молодые идут впереди.
– Пусть жир у них растопится немного!
– Ишь, хитрые, шагают по натоптанной дороге, воркуют себе.
Эти камешки в наш огород. Руки наши сами собой разомкнулись. Мы заспешили вперёд. С весёлым шумом последовали за нами другие парни и девушки.
– Дорогу рысакам!
– Идут скакуны Сабантуя! – кричат, смеются, свистят, щёлкают языками старшие.
Вот почему нас погнали вперёд – потеплело, и ноги вязнут. Не снег – каша. Да, первым идти несладко.
Мы с Адилёй оказались впереди, у всех на виду. Как бы наши прижатые друг к другу плечи не выдали нашей тайны! Мы сейчас так близки… Я не верю самому себе. Что же это ты сделала со мной, Адиля? Откуда на меня навалилось столько счастья? Мои ноги не касаются земли…
– Ибрагим!
Оборачиваюсь. Оказывается, мы далеко всех опередили. Тяжело дыша, нас догоняет Дамир. Я совсем позабыл о нём. А он пристраивается идти рядом.
Снег повалил ещё сильнее, теперь он мокрый, тяжёлый. И сразу же намокла и стала тяжёлой одежда. И лес, вытянувшийся справа от дороги, мгновенно побелел. Маленькие ёлки и сосенки совсем исчезли под ним – бесформенные фигуры…
Слева поле. Ещё недавно его оживляли заячьи следы, рассыпавшиеся вышивками-узорами, теперь же – белое гладкое пространство. Засыпал снег и дорогу, идти становится всё труднее – еле бредём. Дождались мы аульчан и пошли вместе.
– Будет буран, – ко мне подошла Сабираттэй. – Смотри, как низко облака, и левую руку не могу поднять. Ты чего улыбаешься, тракторист?
– Точно, будет буран, у меня чешутся уши, – из-за спины Сабираттэй появляется Ханифа-апа, косится на нас с Адилёй. – Хорошо, кому дорога веселье, а каково бросать шестерых голодных детей?
– Вы разве не видели собаку в снегу? Вон там валялась! Это к бурану, уж как пить дать к бурану.
– Смотрите, как низко летят грачи!
Грачей и в самом деле гонят с неба тяжёлые влажные облака.
Все мы боимся бурана. Страшен, коварен мартовский буран: он делает медленными шаги человека, лишает его разума, туманит память; тяжёлый снег покрывает весь мир, закрывает небо, заваливает каждого, кто случайно оказался в пути. Лет десять назад он погубил нашего с Дамиром приятеля – несколько дней не могли найти.
– Не будет бурана, не бойся, – говорю я Адиле, которая смотрит на меня испуганно. – Спокойно привезём овёс, а потом МТС пришлёт мне трактор, – я говорю громко, нарочно бодро, чтобы заглушить свой собственный страх. – Распашу все поля, что мы засевали до войны. Представляешь, сколько будет хлеба?
– Не беги, – жмётся она ко мне. – Давай всех подождём. – Оказывается, мы снова ушли вперёд, правда, совсем недалеко, но всё равно даже ближайших соседей почти не видно – все белые, сгорбленные.
Я устал, еле тащу санки, всё чаще стукаются они друг о друга.
– Спуск. Наконец-то.
– Дождались.
Даже вроде просветлело немного, и санки теперь не надо тащить – сами катятся. Скоро отдых. Вдруг снизу, навстречу нам, подвода, за ней вторая, а там третья… Кони крупные, сытые, вверх идут, словно по ровной дороге. Да они затопчут нас сейчас! Мы бросились врассыпную. Один лишь Дамир остался на дороге, прижал руки к груди, глаза широко раскрыты, а сани его ползут вниз по склону.
И странно, кони обходят его, чуть обернувшись к нему, как люди.
– Дамир! – зову я. Но он не слышит, он глаз не может от них оторвать. А когда они проходят, неотрывно смотрит им вслед, на тяжёлые сани. – Пойдём, Дамир, – тяну я его, – вон твои санки съехали вниз.
– Они овёс едят, Ибрагим, понимаешь? – Голос его дрожит. – Овёс едят, а наши…
– Идём, – прошу я его, – идём.
Длинногривый никак не хотел первый раз в упряжь, всё крутил мордой и норовил вырваться. И вырвался. Как он убегал от нас по лугу, по берегу Олы-су – высоко вскидывая ноги! Грива вилась следом, золотистая на солнце. «Мой Длинногривый, мой!» – закричал я тогда. Было мне тринадцать лет. Не знал я ещё, что очень скоро нам с ним с первого дня войны вместе тащить беду.
– Что бы ты стал делать, если бы тебе подарили одну из таких лошадей? – спросила Адиля Дамира.
– Ему только дай, уж он покажет!
– Он их высушит и повесит на балку.
– Дамир – колбасник! – будто только и ждали, над чем бы посмеяться, со всех сторон закричали наши ровесники.
– А из шкур что он сделает, ты не знаешь?
– Шапки! – гоготали парни.
Дамир дёрнулся и побежал вперёд.
– Хватит, разболтались! – закричал я. – Чем он их может кормить?
– Такие кони только до войны были! – вздохнул кто-то.
– Хороши…
– В тот год, когда я молодой женой вошла в дом мужа, за мной приехали на двенадцати вот таких лошадях, – Сабираттэй ни на кого не смотрела, ни к кому не обращалась, казалось, что и говорит она лишь для себя.
– А за мной на пяти!
– Масленицу помните? На трёх лошадях ехали в Верхний конец, к крещёным. По десять – пятнадцать человек усаживались. И, подумайте только, лошади тянули, хоть бы что!
– Сытые были.
– Да уж что говорить – холёные!
Кто, когда, на каком коне скакал на Сабантуе, какой конь в каком году взял верх, чей сын упал и сколько рёбер сломал, какие кони ушли на войну… Сытые заводские кони, с гладкими боками, с подстриженными хвостами, вернули нас внезапно в далёкое прошлое, когда ни один праздник не обходился без коней – крыльев мужчин. Метель, слепящая снегом глаза, ветер, мокрая тяжёлая одежда, усталость – всё забылось.
А наши кони подвешены к балкам, и люди остались сиротами.
Одиноко шёл впереди Дамир. Я догнал его, пошёл рядом, и мысли у нас, наверное, были общими. Каково сейчас нашим несчастным лошадям? Может, им тоже снятся весёлые Сабантуи с цветами и украшениями из бахромы, снятся шелковисто-нежные всходы озими, скачки, ярмарки, масленицы, снятся те времена, когда они с хрустом жевали клевер на зелёных лугах?! Может, и они чувствуют свежесть упругого мартовского ветра, со свистом проникающего к ним через щели конюшни? А может быть, им откуда-то издалека слышится ржание жеребёнка?!
А снег всё летит и летит, уже не видно следов только что прошедших коней, ноги утопают в снегу по щиколотку.
– Волки! – закричал вдруг Дамир.
Мы разом остановились. И нам сквозь густую белую пелену почудилось, что далеко впереди шевелятся какие-то тени. Адиля прижалась ко мне.
– Эй, чего остановились?
– Снова кони идут?
– Что случилось? – спрашивали задние и теснили нас.
– Волки, – объяснила Адиля.
– Прям, волки, так и станут они ходить среди белого дня!
– Ещё как станут!
– Я знаю, знаю, волки это, – стоял на своём Дамир. – В Лякинском лесу – сплошные овраги, вот волки и устроили там своё логово. Они завсегда живут в оврагах. Неужто вы не знаете? Надо бы взять с собой палицу. Ох, и палица у меня! От дедушки осталась.
– Идите, чего встали? Волки нас испугаются, вот увидите.
И мы снова пошли, шагаем потихоньку вперёд, и тени всё ближе.
– Гляди-ка, это вовсе и не волки, – Адиля пошла быстрее.
– Да упало что-то и лежит, вот и всё, ведь не движется.
В самом деле это недвижный предмет, засыпанный снегом. Я вглядываюсь. Да это же…
– Трактор! – закричал я, как сумасшедший, и кинулся к нему. Обеими руками счищаю снег. Так и есть – трактор, марки ХТЗ.
– Тракторист тянет санки, а трактор стоит поперёк дороги, – нараспев сказал Дамир.
– Ибрагима нашего ждёт.
– Ну-ка, Ибрагим, сядь верхом, покажи, как эта штуковина работает!
Интересно, почему он остановился? Оттого ли, что кончилось горючее или у него что-то поломалось? Судя по тому, что колёса совсем завалены снегом, он здесь давно.
– Эх, с каким грохотом ты привёл бы его домой! – угадала мои мысли Сабираттэй. – Посмотри, может, детали растащили?
Я полез внутрь. Вроде магнето здесь. И свечи на месте. Радиатор тоже цел. Правда, карбюратор закреплён только двумя шурупами. Понимающий его бы в первую очередь утащил.
– Да включай, чего тянешь?
– На тракторе мы быстро домчимся, по очереди!
– Чего ты там закопался? – Дамир залез ко мне. – Эй, Ибрагим, а сиденья-то нету.
– Это не тракторист унёс, так, ворюга какой-то.
– Идём, Ибрагим, далеко идти, – зовёт Дамир.
– Идём же! – кричат и другие.
Я спрыгнул с трактора, медленно пошёл прочь. Оглянулся. Мне было больно, что хороший трактор, у которого целы все детали, так сиротливо стоит посреди дороги, запорошенный снегом. Кто бросил его? Есть ли него хозяин? А где, интересно, можно достать горючего?
Адиля смотрит на меня восхищённо, с неподдельным уважением, будто я своими руками на её глазах сделал этот трактор. И другие не сводят с меня глаз. Тракторист. Только теперь в полную меру понял я смысл этого понятия. Скорее бы мне в самом деле сесть на трактор. Как я хочу, чтобы хлеба родилось много, много.
Наконец мы дошли до завода. Люди, охая и ахая, поспешили к домам, под их защиту – только тогда я заметил, что ветер стал резким, пронизывающим.
– Судя по поведению моего желудка, уже давно вечер.
– Вечер не вечер, а за полдень перевалило.
– А для моего живота полдень наступил ещё в Лякинском лесу.
– Магазин, братцы.
– Столовая, слышите?
И в самом деле, по обе стороны широкой улицы расположились столовая, магазин, почта и другие учреждения. Грозно вдоль улицы гудели телефонные провода. Из-за шума ветра даже заводской гудок прозвучал очень тихо, напомнив мурлыканье сытого кота. Люди подтащили сани к дверям магазина и группами стали заходить туда. Но тут же возвращались на улицу, потому что в магазине, оказывается, нечем было поживиться. Черенки, топорища, деревянные лопаты, лотки для муки… Правда, красивыми горками возвышаются конфеты и пряники, да они выдаются по карточкам.
– Сюда, сюда! – позвала нас Сабираттэй. – Столовая здесь.
– Да уж, наверно, специально для нас наварили каши с маслом.
– Блинов напекли.
– Да нет, – улыбнулась Сабираттэй, – блинов и каши с маслом нет, а вот чай горячий – пожалуйста!
Это известие всех очень обрадовало. Но, конечно, все поместиться в маленькой столовой не могли, а потому туда зашли люди постарше, а мы стали сдвигать санки под навесом.
Наконец расселись. Посреди нашего «стола» – два ведра с кипятком. Засыпали морковный, ягодный, в общем, у кого какой был, чай. Все полезли за кружками, а у нас с Дамиром кружек не оказалось.
– Вставайте в очередь, после меня! – засмеялась Адиля. – Эх вы, растяпы! – Она расстелила на санках чистую вышитую скатерть. – Выкладывайте всё, что у кого есть!
Вот это Адиля! Но тут же наступило тягостное молчание. Многие уставились в землю. Кое-кто нерешительно достал из карманов маленькие, с вымя яловой коровы, мешочки. Чёрные, как брусок, слоёные лепёшки, пополам с лебедой, тонкие ломтики сырого хлеба из картофеля, смешанного с горстью ржаной муки, картофелины в мундире легли на скатерть Адили. Более уверенно клали на стол хлеб с добавкой овсяной, гороховой, чечевичной муки, но он крошился. Неожиданно сбоку, с самого края, поползла крутая поджаристая горбушка пшеничного хлеба.
Я проглотил слюну. Давно я не видел настоящего хлеба! Кто, интересно, ест такой хлеб?
Да это же дочь Фатиха Гимаева – горбатая Гульбадар. Смотрит на всех исподлобья, настороженно.
Руки потянулись к еде.
– Ибрагим, ешь! Вот мы и едим вместе! – шепчет Адиля.
А я не могу есть. Я смотрю на руки моих аульчан. Большие, с толстыми ногтями, мозолистые, изрезанные, растрескавшиеся от ветра, от воды, от холода, от труда руки… Руки, привыкшие за последние годы утирать слёзы, до сих пор хранящие прощальное, с дрожью, пожатие не вернувшихся домой мужей.
– Ешь, Ибрагим, ешь!
Я взял чёрствый кусок.
Воцарилась та торжественная тишина, которая бывает только во время еды. Пусть с примесью лебеды, но перед нами был хлеб, а хлеб требует почтения!
То ли от того, что желудку наконец стало тепло, то ли от того, что рядом Адиля, я снова, как вчера ночью, на лунной дороге, понял, что мы выстоим и жить будем хорошо, и это мы дадим отдохнуть нашим матерям.
– Эх, и вкусный до чего чай, тракторист! – словно угадав, о чём я думаю, улыбнулась Адиля.
Да, мы пили чай до изнеможения, пока на носу не выступил пот. Не знаю, удастся ли ещё когда-нибудь в жизни нам отведать такого вкусного чаю!
Адилю не узнать: порозовела, глаза заблестели. Не только у Адили… Лица всех сидящих за нашим общим столом украсились румянцем и улыбками. И развязались языки. Снова заговорили о счастливом прошлом, когда живы были мужья, о красных обозах с хлебом, о богатых трудоднях…
Вскоре всё съели. Лишь пшеничная горбушка так и осталась лежать до конца на скатерти Адили, светясь, как молодой месяц. Пришлось Гульбадар снова прятать её.
Конечно, очень приятно было сидеть, отдыхая, и попивать вкусный чай, но нам надо было спешить. И мы пошли. Чуть притихший вроде бы буран опять закружил снегом и ветром.
Сегодня обязательно нужно добраться до Касли – это понимали все. И, пока дорога шла вниз, мы шагали ходко, легко. Но вот начался крутой подъём, и сразу же люди стали выбиваться из сил. Лишь трое довольно легко добрались до вершины. Кто-то, сопя, едва ползёт вверх, цепляясь за выступы, большинство же ещё толпятся у подножия, со страхом разглядывая гору.
Сабираттэй тоже среди отстающих. Лицо её в красных пятнах, горящие огнём глаза провалились, она едва взбирается.
– Возьми санки у Сабираттэй, – шепчет мне Адиля.
Сабираттэй даже не поблагодарила, едва движется.
Теперь мы с Дамиром похожи на Гулливеров, тянувших корабли лилипутов, – у каждого из нас по шесть санок, связанных вместе.
– Слушай, как же завтра они пойдут с грузом, если сегодня едва тащатся пустые? – Безнадёжный голос Дамира пугает меня. Он-то идёт пока легко, а Адиля прямо на глазах за день сильно осунулась, хотя и она пока идёт хорошо.
– Завтра легче будет, – говорит она чуть задыхаясь. – Завтра не будет такой изнуряющей горы. А потом завтра мы домой пойдём. Домой идти всегда легче.
– Без тяжёлых санок легче. – Дамир вроде и не устал, прямо-таки бежит вперёд.
Идти неожиданно стало очень тяжело. Ветер, который вроде бы и приутих немного, теперь вывернулся откуда-то сбоку, резкий и ледяной, а потом развернулся и хлещет по глазам, залепляя лицо снегом. И без того опущенные головы опустились ещё ниже. Да и сзади подгоняет! Как же так может быть: и спереди и сзади одновременно?
– Братцы, да это же чёрный буран! – понял кто-то.
– Не могу больше, – хрипит чей-то измученный голос.
– Я ничего не вижу.
– Что хотите делайте, дальше я не пойду. Пусть замёрзну.
– Вставай, вставай же, смотри, Тарлау. Слава Аллаху!
– Аул, братцы.
– Давайте здесь заночуем, а к утру буран кончится.
Ничего не вижу и я – рот, глаза залепило снегом. Конечно, нужно ночевать здесь. Нельзя идти в буран. Немудрено и замёрзнуть.
– Вы потерпите, – откуда-то сзади слышится голос Адили. – Касли уже совсем близко. Мы дойдём. Вы послушайте…
Закашлялась Сабираттэй.
– Почему нельзя заночевать в Тарлау? – обиженно закричал я Адиле сквозь снег и ветер.
Зачем она одна против всех? Люди совсем измучились.
– У вас детей, наверное, не осталось, – тихо всхлипнула какая-то женщина. – Душа изболелась, как они без меня – голодные?
– Послушайте, – снова звонко крикнула Адиля. – Если мы заночуем здесь, то до Касли доберёмся только завтра к середине дня. И ещё полтора дня домой. Что мы будем есть? У кого осталась еда, скажите?
Сабираттэй всё порывается что-то сказать, но кашель душит её, и она не может выговорить ни слова.
– Адиля! – зову я. – Смотри, даже Сабираттэй не может идти.
– Пойдёмте лучше, – наконец выговорила Сабираттэй. – Сегодня обязательно нужно добраться до Касли. Давайте сделаем ещё один сильный рывок! – Так просительно, так лихорадочно блестят её глаза, что отвожу свои.
И мы пошли.
Адиля осторожно взяла меня за руку. Странно, то что мы пошли, наполнило меня гордостью. Когда люди вместе, не страшна, оказывается, и чёрная метель. Аул Тарлау прошли, Ахметьево, Альметьево. Наше маленькое Альметьево – тёзка тому, большому Альметьеву, что рядом с Бугульмой.
Тихая-тихая Адиля, а послушались её и старые и малые! Даже Сабираттэй пошла за ней. А ведь всем много труднее, чем мне. У них лишь только верёвка от санок да ветер со снегом в лицо. Откуда у них-то взялись силы?
Снег чуть не по колено. Нам, парням, работы прибавилось: мы с Дамиром забегаем вперёд, утаптываем снег, возвращаемся назад и снова утаптываем.
– Спасибо, ох, спасибо!
– Ай да ребятки! – Женщины подхватили друг друга под руки, подобно детям из детского сада, и стеной идут против ветра, потому что ветер, кажется, способен переломить нас.
А телефонные провода звенят неистово, отчаянно, будто спешат донести до нас какую-то весть.
Но теперь желание превратилось во всеобщую решимость: во что бы то ни стало дойти до Касли сегодня и заночевать там! Адиля что-то весело рассказывает тётушкам, тётушки смеются и идут довольно ровно. Завтра будет легче, завтра мы пойдём домой. А для этого сегодня нужно обязательно дойти, сегодня нужно выдержать. Сегодня, сегодня, сегодня.
Одна женщина упала. Её подхватили, усадили на санки, натёрли снегом виски. Не прошло и десяти минут, как она, качаясь и спотыкаясь, снова пошла.
– А знаете, почему альметьевцев называют пловцами? – раздался хриплый голос Сабираттэй. Она задыхается, но повторяет снова. – Альметьевцев называют пловцами, вы слышали?
Люди недоумённо оборачиваются к ней, подходят поближе.
– Им, конечно, немного обидно, но кличку с себя никто стряхнуть не может, – уже громче говорит Сабираттэй. – За дело или не за дело, не мне судить. Было или не было, не мне судить. А история такова. Аул Альметьево расположен в безводном месте, ни ручейка, ни речки нет. А вот альметьевцы нашли себе речку! В те времена ещё бывали ярмарки. Как-то раз возвращались с ярмарки тринадцать альметьевцев. Ну для пешехода дорога всегда длинна, – вздохнула Сабираттэй. Эхом вздохнули другие. – И застала их в пути ночь. Были они навеселе и всю дорогу распевали песни. Что им ночь? Прошли Ахметьево и неожиданно очутились перед гречишным полем. Пока пили-гуляли на ярмарке, гречиха-то зацвела, и теперь перед ними раскинулось белое море. «Пропали мы, ребята! – сказал самый мудрый агай. – Ведь это Агидель сюда перекочевала! Что будем делать?» Присели они, призадумались, распили бутылочку и решили переплыть Агидель. – Люди засмеялись. Слова Сабираттэй передавали по рядам, и смех вспыхивал то тут, то там. – Разделись они, – степенно продолжала Сабираттэй, – обнялись, попрощались на всякий случай друг с другом, подняли одежду с покупками над головой и… пошли по «воде», по белой кипени цветов. Плыли вроде, а всё удивлялись, почему это ногам жёстко и щекотно. – Снова эхо смеха прокатилось по рядам. – Долго барахтались они и после долгих мучений выбрались, наконец, на другой берег. И тогда мудрый агай сказал: «С помощью Аллаха мы переплыли реку, а теперь давайте посчитаем, не утонул ли кто-нибудь из нас?» Согрелись ещё одной бутылочкой, оделись и стали считать. Считают, считают, а всё одного человека не хватает. Зарыдали тут альметьевцы! Кто утонул, да кто жизни лишился – понять не могут. На их счастье, возвращался домой свой, аульчанин. Так вот, поставил он этих пловцов в ряд и сам сосчитал. Оказалось, что все они живы-здоровы, просто каждый считал, не считая себя. С той поры и зовут альметьевцев пловцами по гречишному полю. А некоторые утверждают, что эту историю выдумали сами альметьевцы, чтобы как-то прославить свой аул…
Люди смеялись, и шуточный рассказ Сабираттэй шёл по рядам. Пусть простят нас альметьевцы, но эта невинная шутка прибавила нам сил. Сабираттэй дышала тяжело, передыхая, а уже новые весёлые истории кочевали от человека к человеку. Километр за километром, вперёд и вперёд, шли мы против снега с ветром, а родные имена – мужей, отцов, братьев, погибших на войне, звонко передавались из уст в уста, потому что, конечно же, теперь они оказывались героями этих историй.
– Касли скоро, Ибрагим. Я пойду в сельсовет.
Касли? Неужели мы дошли? Мы дошли!
Люди примолкли. Слышно было только, как шаркают лапти, шуршат санки, тяжело дышат женщины, воет ветер. Наверное, Касли уже спит, потому что нас встречает тишина и тёмные дома.
– Скорее! – звонким голосом разрушила тишину Адиля. Она ждала нас на околице. – Слушайте, куда можно идти ночевать.
– Гарифаттэй, ты как, с нами пойдёшь?
– Нурия, иди к нам, если не храпишь.
– Никто не видел Ульджану? Куда пропала, будь она неладна?
– Тут мы, тут, а-у-у! – кричали охрипшие голоса. Казалось, весь наш Верхний аул переселился на улицы Касли.
– К нам идите.
– В наш дом милости просим.
– Сюда, сюда, – зазывали нас хозяева.
В накинутых на плечи бешметах, шубах, они лопатами очищали подступы к воротам, с трудом открывали их, заснеженные и примёрзшие.
Аул не спал. Нас ждали!
– Ибрагим! Где ты, Ибрагим? – В белой шали, в белых варежках, Адиля светится в темноте. – Ты что же сидишь? Примёрзнешь к саням. Идём скорее. Дамир, куда ты запропастился? Иди в тот дом, мы там с девочками, – она махнула белой варежкой на крайний дом. – Идите же скорее.
Как чего-то забытого, коснулись ноги деревянных ступенек крыльца. Сени. Нас окутало тепло. Как тихо! Не воет ветер в ушах, не гудят провода.
Прислонившись к косяку двери, нас встречает хозяин. Судя по всему, он был на войне: ладно сидит на нём поношенная гимнастёрка. Почему он не здоровается с нами, почему не зазывает, как остальные? Да он даже не кивнул нам.
– Заходите, заходите, – радушно приглашает хозяйка. – Раздевайтесь. Вот сюда кладите вещи. Здесь они хорошо просушатся.
А хозяин даже с места не двинулся, когда мы вошли. Щёки у него впалые, лицо суровое, редкая бородка двумя большими пучками торчит в разные стороны. Меня охватило беспокойство: несмотря на то, что нас сюда определило правление, наш приход явно не по душе хозяину.
– Зовут моего хозяина Габбас-абзый. А меня – Сарвар-апа. Притомились? Отдыхайте, отдыхайте да рассаживайтесь, ноги, небось, гудят. Ну как дошли? Мы вам очень рады! – Женщина говорила без умолку и вертелась веретеном, словно старалась загладить недовольство мужа. Отбирала у нас одежду, развешивала возле печки наши вязаные чулки, платки, раскладывала стёганки и телогрейки.
Кроме мужа с женой, здесь ещё есть взрослый человек: на нарах, скрестив ноги, сидит старик. Похоже, он молился. У него значительное лицо, волосы и борода, подстриженная по-мусульмански, седы, но красивы и густы. Мы по очереди подошли к нему и пожали его тёплую костлявую руку.
Мальчонка на печке таращит глазёнки, улыбается. Рядом с ним засопели и заворочались ещё трое. Видно, испугавшись незнакомых голосов, заплакал один из них, за ним другой, третий. Только старшенький, лет девяти, не отрываясь, смотрит на нас.
Из-за печи высунулся телёнок в широком ошейнике, но, увидев нас, спрятался обратно.
– Наделали мы вам хлопот, – решил я всё-таки обратиться к хозяину. – Детей разбудили. Вы уж извините.
Хозяин продолжал молчать.
– Да брось ты, – затараторила Сарвар-апа. – Мы уже привыкли. Вот только вчера у нас переночевало двенадцать человек! А вас всего восемь. – Тонкая прозрачная картофельная кожура вилась из-под её быстрых пальцев.
– Двенадцать? – ахнули девушки. – Где же это все могли уместиться?
– Я помогу, – Адиля взяла было нож из ведра, но Сарвар-апа воспротивилась:
– Посмотри-ка на себя, ты ведь совсем из сил выбилась, отдыхай-ка.
Наконец я тоже уселся и вытянул ноги, только теперь почувствовав, как они устали.
– Мы растим хлеб, – не замолкала Сарвар-апа, – а вот на сторону его не вывозим. Сеем только сортовыми семенами. Проверять наши поля приезжают аж из самой Казани.
Оказывается, в Касли – сортоиспытательный участок! Счастливый колхоз, на особом счету! «Всю ночь они стонут!» – вдруг словно на весь дом зазвучал голос Дамира.
– Говорят, голод везде… – Сарвар-апа дочистила картошку и теперь ставила её на огонь. – Говорят, скотина дохнет…
– Ну чего? Ты расстегнись, легче будет. – Адиля сидела рядом, и от неё шло тепло. – В Сарсазе половину полей тоже засевают сортовыми семенами, – неожиданно громко сказала Адиля.
– Наши прошлые гости рассказывали…
– Прошлые, наверно, Габбасу-абзый больше понравились. А мы не очень… – не выдержал я взгляда хозяина, всё ещё стоявшего у двери. – Нам и двух слов не сказал.
– Не говорит он и не слышит, – тяжело вздохнула Сарвар-апа. – С войны таким вернулся. Зимой сорок четвёртого, когда немцу уже хвост прикрутили и до победы оставалось совсем немного, рядом с ним разорвалась мина. Врачи уверяют, что он ещё может заговорить. Вот бы на счастье детям…
– А вы откуда сами будете? – скрипуче перебил её старик.
Глаза мои нечаянно стали слипаться, уши словно ватой забились, и хоть голод сильнее сна, не могу сделать ни одного движения, не могу сказать ни слова.
– Разморило тебя.
С трудом раскрываю глаза: Дамир словно и не шёл тридцать семь вёрст, в лице его, в позе нетерпение.
– Осенью построили новую баню, так сейчас благодать, щепок осталось много, – говорит Сарвар-апа.
А Адиля рассказывает, как мы шли да как встретили трактор и коней, да по каким домам здесь распределились ночевать. Откуда у неё силы?
– Где, где остановились ваши товарищи? Неужто в доме Маджида?
С трудом открываю глаза, уж очень заволновалась хозяйка! Она что-то быстро показывает мужу.
И без того морщинистый, широкий лоб хозяина морщится ещё больше. И вдруг Габбас-абый улыбнулся. Впервые на его лице появился живой свет. Габбас-абый согласно кивнул головой, поспешно оделся и вышел.
– У них муж остался лежать под Сталинградом. – Голос Сарвар-апа монотонно гудел, не всё я понимал из того, что она говорила. – Несчастье за несчастьем… Корова озими объелась… Погреб с картошкой залила вода…
– Смотри-ка, – толкнул меня в бок Дамир.
Я окончательно проснулся, потому что один за одним, нерешительно, уже входили наши аульчане – всего десять человек. Последним – Габбас-абый. Он улыбался, помогал людям раздеться. Сам поставил на стол большую чашу с картошкой.
Почему нас встретил хмуро, а этих – душой нараспашку, я так и не понял.
– Жалеет он нас, – сказал Дамир. – Смотри, руки у него дрожат! Всем досталось сильно: и мёртвым и живым.
Адиля помогала Сарвар-апа собрать на стол. Раскрасневшаяся, кругленькая, она легко пробиралась между людьми, которые расселись цепочкой на лавке, подобно береговым ласточкам, и на стулья по два человека, и на пустые кадки, принесённые хозяевами из чулана, – иголке теперь негде было упасть. Но Адиля двигалась свободно, и я невольно залюбовался ею.
Нам с Дамиром не хватило места, и мы устроились у печки, пристроив миску с картошкой у меня на коленях. Маленькие кусочки, совсем маленькие, кладу в рот и медленно жую, а они всё равно жгут. Никогда в жизни не ел такой вкусной картошки.
А Габбас-абый поворачивается от одного к другому, словно пытаясь понять, о чём говорят, а мы всё молчим.
Адиля тоже смотрит на Габбаса-абый с жалостью, подкладывает ему картошку.
Сарвар-апа перехватила её взгляд.
– Говорят, ему надо отдохнуть. Пусть, мол, к морю съездит. Контузия, говорят, у него сильная. А спросят эти врачи, кто останется работать в колхозе? Какое ещё тут море? Какой отдых? Мужчин по пальцам можно пересчитать. Сегодня целый день готовили вам семена. – Сарвар-апа не ела, сидела прямо, обхватив плечи руками. Платок туго стягивал её лицо, отчего глаза казались больше. – Вот наладится немного жизнь, полегчает… Вы добра ему пожелайте, – она вытерла слёзы концом платка.
Только тут я понял, почему так суетится она, так спешит накормить, обласкать хоть восемь, хоть восемнадцать человек – да ведь она готова горы перевернуть, лишь бы её добро вернулось добром к её мужу! «Вы добра ему пожелайте!» Ей совсем немного надо – пусть каждый, кто побывал у них, не забудет Габбаса-абый, пусть искренне добра, выздоровления пожелает ему. Слово людское, взгляды людские – сильны.
– Я и людей в дом зову по просьбе Габбаса, – неожиданно говорит она. И я понимаю, что это так. Это их общее желание – они всем своим домом, всей семьёй живут любовью к людям.
«Текла бы я золотом… Падала бы каплями серебра…» – ведь их жизнь такая, как в этой песне поётся.
Нет, не суровый Габбас-абый. Подкладывает картошку, ласково, жалостно глядит на всех нас!
Вот бы попросить Адилю спеть. Адиля издалека улыбается мне, гладит Сарвар-апа по плечу, шепчет ей что-то.
За моей спиной тёплая печь, на коленях – почти опустошённая тёплая миска.
Текла бы я золотом…
Падала бы каплями серебра…
А в доме такая благодать, что словами не выскажешь.
– Смотри! – Дамир показывает на мальчишку, с гордостью смотрящего на Габбасе-абый. В голосе Дамира, в лице Дамира зависть, и я понимаю его: дом, в котором есть мужчина, – дом; дом, где есть отец, – дом! Тут дети с живым отцом, а мы с Дамиром сироты.
– Держи, Ибрагим! – Дамир протягивает мне кружку. Чай? Самый настоящий, крепко заваренный, позабытый. – Смотри!
Сарвар-апа ставит на стол мёд. Мы все невольно ахнули. Мёд ставят только перед самыми близкими людьми.
– Вот это да! – выразил кто-то общее чувство.
– Март, а он у вас и не загустел вовсе.
– Он жёлт, как камедь[35].
Габбас-абый сияет.
Мы очень несмело, лишь кончиком ложки, притронулись к нему.
– Уходят! – толкнул меня Дамир.
– Нет, нет, Габбас-абый, вы не ходите, – я вскочил на сладко покалывающие ноги. – Мы с Адилёй проводим. Сарвар-апа, скажите…
Дамир съёжился на своей телогрейке, полоснув меня недружелюбным взглядом.
Конечно, их можно было бы и не провожать – они ночуют в соседнем доме, но мы с Адилёй наконец остались одни. Как я ждал этой минуты!
– Пойдём, Ибрагим, ты, наверное, устал.
Я послушно иду за Адилёй, ступаю в её следы. Снег замёл дома и изгороди. Только снег и мы с Адилёй. Кругом ни души. Даже собаки не лают. Лишь посвистывает ветер, вызывая в душе тревогу.
– Постой-ка, – Адиля внезапно остановилась, прижалась ко мне.
– Что ты? Чего испугалась? Ветер это. – И в самом деле ветер мечется между домами, посвистывает, шипит в уши, словно затаил на нас какую-то обиду, взвихривает снег. – Ветер это, – повторяю.
– Нет, это волки! Вот когда понадобилась бы палица Дамира!
Приподнял шапку и, правда, сквозь шёпот и свист ветра услышал вой. Волки. И не один, не два, видать, большая стая. Один завывает протяжно, остальные короткими сильными завываниями подхватывают его вой.
– Мне страшно, Ибрагим. – Адиля жмётся ко мне.
– Они далеко, ты не бойся, Адиля, – а у самого бегут по телу мурашки, оторопь берёт. – Ты не бойся, – мой голос срывается. – Вот, оказывается, почему замолчали собаки. Они волков испугались. – Я даже улыбаюсь. – Ты только не бойся!
– Пойдём в дом, – дрожит Адиля.
– Они же далеко, а мы дома, – стараюсь я казаться храбрым.
И Адиля верит мне, неожиданно прижимается ко мне. Я распахнул бешмет и впервые близко услышал стук её сердца. Она закинула голову и широко раскрытыми глазами смотрит на меня. Приближаю к её губам свои губы, которых в течение целого дня касались лишь ветер со снегом, ощущая её сладкое дыхание. Она глаз не закрывает, наоборот, раскрывает их ещё шире и смотрит на меня не мигая, и улыбается, а я вижу её белые красивые зубы и тянусь к ней, ещё ближе! Адиля смеётся, откидывает голову назад, отстранясь от меня, а потом сама целует меня, целует, целует…
Не помню, как мы оказались за печкой. Товарищи уже спят. В доме полутьма. Тоненький истёртый коврик – наше ложе.
– Разувайся, что же ты? – шепчет Адиля.
Не глядя на неё, снимаю онучи и лапти. Она отбирает их у меня и аккуратно размещает на печке.
– Насквозь мокрые, – ворчит совсем как мама. – Так и простудиться недолго. Ну, что ты к месту прирос? Посвети мне.
Я свечу ей, а она смущённо улыбается:
– Вместе шли, вместе ели, а теперь вместе спать будем.
Я смущённо смеюсь.
– Тс-с, – грозит мне Адиля пальцем, но продолжает смущённо улыбаться.
Мы ложимся. Под головой не то брюки, не то пиджак – пуговицы врезаются в голову. Укрываемся нашей же влажной одеждой. Боюсь глаза закрыть, боюсь шевельнуться, рукой-ногой двинуть боюсь. Рядом Адиля. Даже не верится.
Вдруг по мне затопал ягнёнок, которого мы нечаянно разбудили. Я прыснул. Адиля прикрыла мой рот душистой ладошкой. Я наконец вытянул ноги, а сам обеими руками держу её руку. Возле своих ног я чувствую ноги Адили и забываю обо всём на свете: об усталости и дороге, о голодных волках, воющих на пригорке за околицей… Адиля прижимается ко мне и оказывается в моих объятиях, наши губы произносят чистые, ещё не истёртые слова, которые произносятся лишь раз в жизни:
– Я очень люблю тебя, Адиля!
– Я тоже, Ибрагим.
Мычит телёнок, видно, соскучившийся по матери, блеют ягнята, спят наши аульчане. Я крепко-крепко прижимаю к себе Адилю, всё своё богатство, своё сокровище, свою надежду, своё будущее.
То ли ночь быстро промелькнула, то ли утро быстро пришло, сказать не могу.
– Вставай, Ибрагим. Солнце.
Одежда, лапти успели высохнуть, полегчали. Хозяева улыбаются нам:
– Если ещё когда доведётся приехать, прямо к нам, – говорит Сарвар-апа.
Семьдесят пять саней уже загружены, только мешки разные: и в три пуда, и в четыре, и в два. Бумага на всех одна, а вес у каждого свой. Оказывается, у каслинцев большой опыт – как быстро они снарядили нас!
И вот мы идём домой.
Утреннее солнце, спасибо тебе, моя душа полна надежд, в себе я чувствую силу, которой раньше не было. И ноги за ночь отдохнули. И ты вот выпустило на нас свои целебные лучи.
– Странно, Ибрагим, вроде санки тяжёлые, а все идут легко, слышишь, смеются? Это всё солнце, Ибрагим. Когда мрачно, смеяться не хочется, правда ведь, Ибрагим?
Я не могу говорить, у меня словно язык прилип к гортани. Мне очень хорошо. Вдобавок мы ещё везём овёс крупный, сортовой, зерно к зерну. В наш аул едет жизнь! Я тоже, как и Хакимзян-абзый, думаю, что это последняя трудная весна. Во что бы то ни стало я достану трактор и распашу наши поля. Мы засеем их отборным зерном. А Дамир обязательно поставит на ноги наших лошадей. Где, кстати, Дамир? Я его очень давно не видел. Оборачиваюсь. Он издали машет мне и кричит издали:
– Я достал настоящего овса. – Он подходит ко мне и довольно улыбается. – Не веришь? Выпросил. Пришёл я в конюшню в четыре часа утра. Сколько претерпел! И дали. А ещё я жеребёнка видел, Ибрагим! Настоящего жеребёнка, не веришь?
Шесть лет мечтал Дамир увидеть жеребёнка. Так же страстно мечтал он об Адиле. Что делать, не все наши мечты сбываются.
Я вдруг останавливаюсь. Трое малышей цепляются за материн подол. Я их кормилец. Да ведь я не могу пока жениться на Адиле, никак не могу. Несмотря на то, что Адиля уже так мне близка…
– Понимаешь, настоящий жеребёнок! Ты чего встал? И у нас будут, ты не думай. Вот увидишь, оживеют лошади. Я им все шесть пудов отдам, хоть убейте меня. До травы мы теперь дотянем. Ну идём, Ибрагим. Чего ты задумался?
Мне становится очень жалко Дамира. Отец его был конюхом и в шесть лет посадил Дамира на коня, в семь вывел его в поле, поставил за борону, в десять – Дамир возил снопы. Да, нелёгкая у него, оказывается, жизнь! И теперь ничего нет: ни лошадей, ни Адили. Плохое у него должно быть сейчас состояние, очень плохое.
– Не все наши мечты сбываются, Дамир, – говорю я нечаянно вслух.
Он удивлённо смотрит на меня.
– Какие мечты?
Добрались до Альметьева. Вчера, при слепящем буране, казалось, что нет в нём ни одной живой души, а сегодня, в солнце, старики, чернобровые женщины разглядывают нас, приставив ладошки к глазам.
До заводского пригорка мы дошли, можно сказать, спокойно. Лишь несколько человек поскользнулись на гладкой дороге да сломались одни санки. А ещё у Ханифы-апа порвался мешок, и на дорогу просыпалось немного овса, пришлось собирать по зёрнышку и зашивать мешок. Да ещё несколько человек натёрли себе ноги. Сейчас будет спуск, а после него отдых. Может, снова раздобудем кипятку?
– Домой легче, я тебе говорила, правда, Ибрагим?
Вдруг люди побросали санки и кинулись к середине нашего каравана.
– Воды бы!
– Скорее!
Мы тоже кинулись, растолкали людей. Боком, на мешке, неудобно подвернув руку и ногу, лежала Сабираттэй и слизывала снег с варежки.
– Что с тобой? – Но Сабираттэй не отвечает, лишь чуть качает головой.
Ещё осенью она всё держалась за сердце! «Не ходи, Сабира», – просил Хакимзян-абзый. Как же так? Мне всегда казалось, сносу ей не будет. А вот свалилась, пытается вздохнуть и не может.
– Бедному всегда не ко времени! Середина пути, батюшки!
– Сердце – это тебе не порванный мешок с овсом и не сломанные санки, – люди растерянно топчутся перед Сабираттэй.
– Погоди, ещё обойдётся, что ты так испугался? – говорит Адиля. – А ну-ка, Дамир, клади овёс к Ибрагиму, сажай Сабираттэй на свои санки. Шевелитесь же вы, что вы как неживые? – Сабираттэй наконец осторожно усадили, устроили и закутали ей ноги. – Потерпи, Сабираттэй, потерпи, милая. До завода рукой подать, а там, наверняка, есть врач. Ты потерпи, Сабираттэй, тебе ничего другого не остаётся, как терпеть.
Мы пошли, и я шёл, как все, и смотрел вперёд на дорогу, но видел лишь крепко сжатые синие губы Сабираттэй.
– Поддержи, не видишь? – сердится Адиля. – Гора же. Что ты не двигаешься совсем? Очнись же ты!
Я словно проснулся, ухватился за передок санок, сползаю задом, а сани оседают на меня, то и дело бьют под коленки. Адиля поддерживает их сбоку. Ну и крутая гора! Спускаемся еле-еле, осторожно.
Сабираттэй словно уснула: глаз не раскрывает, губ не разжимает.
А солнце яркое, от белизны снега болят глаза. Помню, самый голодный год был. Мороз не давал ни дышать, ни говорить. Целый день мы совсем ничего не ели. Приехали в Челны, встали на ночлег, а у хозяйки-старушки – горе: в тот день на сына пришла похоронка. Она дрожит, даже клацает зубами. Лежит на кровати, вытянувшись, руки на груди сложила. В доме гуляет ветер, потому что дверь после почтальона оставалась нараспашку. Сабираттэй велела нам с Дамиром растопить печь, сама с девушками перемыла полы, хозяйку одела в тёплое, вскипятила чай. Подняла несчастную с трудом, усадила за стол и вдруг перед всеми нами положила по картофелине и по лепёшке.
– Ах, батюшки! – Я оглянулся на резкий женский крик. Вниз неслись санки, а их хозяйка барахталась в снегу. Стремительно, подскакивая на выступах, летели санки прямо на телеграфный столб.
Люди замерли. Конечно же, мешок лопнул, и золотым посверкивающим на солнце потоком посыпалось в снег зерно.
– Ах, батюшки, беда-то какая! – воскликнул тот же голос.
Натягивались арканы, верёвки, люди себя подставляли под сани. Некоторые, сидя на снегу, сползали по горе, удерживая санки спиной.
Дамир крепко держит санки с Сабираттэй сзади, Адиля – сбоку, я – спереди, и всё равно страшно, а вдруг как-нибудь и наши санки вырвутся?!
Чтобы не упасть и не поскользнуться, люди держатся друг за друга.
– Слава Аллаху! – слышится снизу счастливый вздох. Кто-то уже идёт по заводской улице.
Скорее, скорее, тороплю я себя. Лишь бы добраться до врача.
– Осторожнее, Ибрагим, – шепчет Адиля.
Врача на заводе не оказалось.
– Был до войны, а теперь у нас только фельдшер. В медпункт идите, медпункт близко… – уже в спину летел мне голос сторожа.
Медленно везём Сабираттэй в медпункт. Она вроде глаза приоткрыла. Жива. Может, обойдётся? Люди молча идут за нами.
Какая она лёгкая! Мы с Дамиром внесли её в медпункт, уложили на белоснежную кровать, стоящую за занавеской.
Фельдшер, высокая, ширококостная, рябоватая женщина лет сорока, с орденскими лентами на груди, видно, совсем недавно вернувшаяся с войны, испуганно разглядывала лицо Сабираттэй. Потом долго слушала сердце. Побежала к аптечке, разбила ампулу, наполнила шприц, широким шагом вернулась к Сабираттэй.
Мы видели лишь недвижные мокрые лапти, торчащие из-за занавески.
Прошло много времени, прежде чем фельдшер вышла к нам. Увидев её бледное растерянное лицо, я испугался.
– Как наша Сабираттэй? – заикаясь, спросила Адиля.
Фельдшер склонилась над мензуркой, накапала лекарство, снова ушла за занавеску.
– Что с ней? – снова кинулась Адиля к фельдшеру, когда та сняла телефонную трубку.
– Как же вы её пешком пустили, а? – Палец фельдшера срывался, никак не могла она набрать номер. – Больница? Алло! Алло! Больница?
Что она говорила, я почти не слышал, кроме одного слова: сердце, сердце, сердце!
Адиля потащила меня к выходу.
– Да будет она жива, слышишь? – в самое ухо кричал мне Дамир. – Её сейчас увезут в больницу.
Мы куда-то побежали.
– Куда мы? – сопротивлялся я.
– Лошади идут в нашу сторону, целых двенадцать штук! Представляешь? Мы погрузим все мешки, а пожилых посадим.
– Дамир, друг! – взмолился я. – Положи сам мой мешок, я здесь останусь. Прошу тебя. Понимаешь, Сабираттэй…
Дамир махнул рукой, побежал.
– И мой, – крикнула вслед Адиля.
Мы осторожно приоткрыли дверь медпункта. Фельдшер всё ещё говорила по телефону.
– Тошни-ит, – услышали мы.
Очнулась!
Мы кинулись за занавеску. Сабираттэй было невозможно узнать: подбородок у неё заострился, глаза провалились. Фельдшер вбежала со шприцем в руках.
– Уходите, вы мешаете, – но, увидев Сабираттэй, остановилась как вкопанная.
– Тошнит, – опять зашептала Сабираттэй, закрыла глаза, как-то странно изогнулась, словно волна прошла по ней, из груди вырвался хрип, в котором были и стон, и крик, ещё дёрнулась и застыла.
Фельдшер опустила руку со шприцем.
– Как поломанные часы стучало… что я могла сделать?
– Почему вы не колете? – рассердился я. – Скорее, она опять потеряла сознание.
Адиля потащила меня прочь. И только когда мы очутились у окна, покусывая губы, потянулась ко мне, спрятала лицо у меня на плече и зарыдала.
…А потом мы снова оказались на дороге.
Солнце закатилось за тёмно-голубой лес. Почему-то я всё чётко вижу и всё понимаю. Трактор. Поле, на котором больше нет заячьих следов. Лес, стряхнувший снег. Мы нигде не останавливались, шли и шли.
Куда, интересно, денут её детей? У неё три сына.
Сумерки. Как я не люблю сумерек! Зато скоро дом, вот только лес кончится, скорее бы пройти его. А дорога хорошо утоптанная, ноги не вязнут.
– Смотри, Ибрагим.
Навстречу нам идут люди, очень много людей. Что это? Уж не наши ли везут обратно овёс? Нет, вроде не наши, а похожи: вытянулись в длинную цепочку, тоже санки тащат.
– Откуда вы? – спросила Адиля переднего мужчину с одной рукой.
Молчание.
– Пожалуйста, скажите! – Адиля умоляюще смотрит на пожилую женщину.
– Из Чукырлы, – ответила та наконец. Видно, каждое слово даётся ей с трудом. – Может, слышали?
– Нет.
– А Касли знаете?
– Касли? А семена откуда везёте? – вскричала Адиля.
– Это семена овса, – женщина пропускала людей, видно, радуясь минуте отдыха. – Вот везём… из Сарсаза.
Женщина давно прошла. И весь караван прошёл, а мы застыли на месте без слов, без дыхания. Долго стояли, а потом от леса до своего аула почти бежали. Хакимзян-абзый был в правлении один.
– Ну, слава Аллаху, дошли. А я вас жду.
– Мы-то пришли, – голос мой сорвался.
– Только вот Сабираттэй… – крикнула Адиля.
– Знаю, знаю, её хотят в больницу положить!
– Умерла! – крикнула Адиля.
– Людей из Чукырлы встретили? – хрипло спросил Хакимзян-абзый, в горле его словно хлюпала вода.
– Встретили! – ответила Адиля.
Хакимзян-абзый неотрывно смотрел ей в лицо.
– Вы вот что сделайте, дорогие мои, – голос его то хрипел, то хлюпал. – Не говорите никому, что встретили людей из Чукырлы. Слышал я про это дело. Вот в районе весь день по этому поводу ругался. Только что получил телефонограмму: начинают отпускать нам семена из Сарсаза. – По его щекам сползали слёзы. Он, наверное, не замечал, потому что их не стирал и на нас смотрел немигающими глазами. – Будут семена, ребятки. Вот вернулся, набегавшись, как щенок бесхвостый. И хлеб будет. Только вы уж про такую глупость другим не рассказывайте. Последняя весна такая, ребятки. Вы идите домой, идите, милые.
Уже в коридоре мы услышали его монотонный голос:
– Эх, Сабира, что же ты наделала?
И вот мы снова идём. Теперь недалеко – в Сарсаз. Снова руки наши вместе. Мы идём последние. Я смотрю вперёд – люди медленно двигаются вперёд, тащат санки. Я всё ищу клетчатый старый платок Сабираттэй! Такого платка больше ни у кого нет. Тогда я оглядываюсь назад, на кладбищенский пригорок.
Красная горка из глины – свежая могила – кажется мне отсюда лисицей, играющей на белом снегу.