Всякий человек встречает старость по-своему. По-разному переносит.
Бибинур, которую, казалось, старость долго обходила стороной, однажды вдруг почувствовала в себе большие перемены. Глаза её, правда, и сейчас видят хорошо, даже в сумерках может она вдеть нитку в тонкую иглу, и номера проезжающих по улице машин хорошо различает, и в кино не жмётся поближе к первым рядам. Уши тоже начеку: когда с приходом весны вода в канавах весело, бойко зажурчит, первые жаворонки прилетят – их голоса первой в деревне слышит она. Раньше, чем молодые. И с появлением жаворонков тут же выставляет вторые – зимние – рамы, дом сразу же наполняется светом и весенними ликующими звуками.
До сих пор на все изменения в природе она реагировала очень чутко и по-своему: каждый год покупался ею новый календарь, и события, которые она считала особенно, с её точки зрения, важными, – химическим карандашом записывала на календарных листочках. Наверно, и поныне сохраняются на чердаке её брошенного дома те самые календари со следами отметок о новостях! Записывала она коротко и просто, бегущими вкривь каракулями: «Такого-то марта жаворонки прилетели». Если так записано, значит, это и был тот день, когда Бибинур испытывала крайне сильное волнение и выставляла зимние рамы. «Такого-то апреля на Ташлыяре выступила вода, к проруби не подойти»; «Сегодня начала прибывать вода»; «На рассвете тронулся лёд»… С этими вестями у Бибинур связано тоже бог знает сколько волнующих воспоминаний!
Или уже несколько другое:
«В магазин сатин привезли, на наволочки, женщины с Нижнего конца разобрали в драку».
«Жена Азгара, Камария, принесла двойню, определи так судьба, чтобы не были на нас похожи!» (Т. е. чтоб жили лучше!)
«На Сабантуе опять первой пришла Звёздочка с белой отметиной на лбу из потомства рыжего жеребца».
И это всё не пустые слова, не такие, что ни с того, ни с сего вдруг были вписаны на листочки отрывного календаря, – нет!.. Это свидетельство самой тесной связи Бибинур с повседневной жизнью, самые дорогие воспоминания её бытия…
На пенсию её проводили рановато, как только достигла пенсионного возраста. Но хоть и вышли года, с работы так просто Бибинур не ушла бы. Но что делать: не мог колхоз обеспечить таких, как она, постоянным трудом, чтобы каждая на своём месте оставалась. Лошадей почти извели, везде – в поле, на лугах – машины, моторы… Требовались лишь доярки на ферме, телятницы, но у Бибинур не хватило смелости мериться силами с молодыми, переступать им дорогу. Но даже выход на пенсию не посчитала она приметой старости. Однако прошёл год-другой, и как-то незаметно, постепенно прервались её многолетние связи не только с будничным течением жизни в Аксыргаке, с колхозными делами, но, что удивительно, и времена года, изменения в природе не стала она так остро, нетерпеливо поджидать и ощущать. Перестала покупать календари. Раньше-то, бывало, когда только лишь задуют тёплые весенние ветры, Бибинур невозможно было удержать в четырёх стенах. Не сиделось ей дома, бежала, чтобы встретить горячим приветом тех же жаворонков, первого запевшего скворца, летящих шумными стаями грачей. На пороге весны, когда зима, донимавшая птиц сильными морозами, отступала под жарким натиском солнца, она останавливалась около стайки синичек и спрашивала: «Живы остались, пташечки? Выдержали, мои дорогие? Вот, слава Богу, вот радость!» И в глазах её лучилось счастье.
С наступлением же лета вовсе менялась Бибинур. Распахивала в доме каждое окошко: пусть привольнее дышится – и стенам, и детям. Перед Сабантуем скребла-вымывала дом до восковой желтизны; сушила на солнышке подушки и перины, тонким прутом выбивая из них пыль. Печку, бывало, выбелит до белизны цветущей черёмухи; медный самовар вычистит кислым молоком и мелким песком до яркого блеска – на зависть тому же солнцу! Деревянные чаши, расписные деревянные ложки, чугунные горшки, большие и малые сковороды рядами выстраиваются на полках, будто только и ждут команды принять участие в праздничной демонстрации, горделиво пройтись по улице. На подоконнике, на белом с вышивкой полотенце лежат выкрашенные в луковой шелухе яички; со стола не сходят разные-разные пироги, блины, бавырсаки, чак-чак. И как бы ни было трудно, каждый год Бибинур справляла детям что-нибудь новое из одежды… Короче, всё красное лето Бибинур без устали хлопочет, сияет, словно бы молодеет и летает при этом. Только что не птица!
Больше всего любила она конные скачки, и праздник для неё был, если первыми приходили скакуны из Аксыргака! Всегда готовила и отдавала специально вышитое для конных скачек полотенце – и в девичестве, и в годы замужества, да и позже, даже в послевоенные трудные годы – так что много ловких парней-наездников со всей округи, приезжая на Сабантуй в Аксыргак, вытирали пот полотенцами, вышитыми искусными руками Бибинур.
И в печальные осенние месяцы она, в общем-то, находила в природе что-то манящее, притягательное для себя. Широко раскрыв глаза, молча, подолгу наблюдала Бибинур, как, осыпаясь с деревьев, листья уплывали далеко-далеко, в неведомую даль, качаясь и взлетая на волнах реки Ташлыяр, и думалось ей: как было бы замечательно посмотреть, что за жизнь там, в чужих землях, такая ли она, как в Аксыргаке, или нет? Ведь всюду люди – и всё должно быть по-людски…
У зимы же своя прелесть! Разве можно не заметить такую красоту – пёстрый узор следов кур и гусей на укрытом белым одеялом дворе после первой пороши! Едва распахнёшь утром дверь, грудь наполняется тугим холодным воздухом, тело невольно подбирается, становится лёгким, шаги делаются упругими… А какая это была радость – декабрьским заиндевелым утром, в то самое чудесное время, когда гаснут последние звёзды, спуститься к речной проруби по воду, играя нарядным коромыслом на плече, а снежный наст скрипит, скрипит под ногами! Какое наслаждение смотреть, как сосед-старик привычно, умело тяжёлым колуном рубит ледяные, застывшие за ночь наплывы вокруг полыньи! Куски льда, сверкая в утреннем свете, подобно драгоценным камешкам, сыплются к твоим ногам. В этот момент совсем рядом, из седого тальника, с резким шумом выпархивают куропатки… А из труб – дымы, дымы! Значит, красно бьётся в печи жаркое пламя, вкусные запахи плывут по дому, румяня щёки детей… А волшебство зимних буранов?! Низовая бодрящая позёмка! Она похоронила на полях Аксыргака бессчётное число следов Бибинур, когда приходилось ей выезжать к скирдам, и прежде чем подступиться к соломе – долго, старательно отаптывала она снег вокруг…
Первые весенние громы, сколько раз спугивали вы чуткий сон молодой вдовы! Сколько зорь выбегала она босиком в сени, думая, что стучат в двери! Чутко, с открытым всему сердцем жила она, ощущая рождение каждого дня, каждой мало-мальски приметной новизны вокруг. Разве не была она хозяйкой всего богатства, всей красоты природы? И когда на лугах расцветали одуванчики, волновались на ветру ромашки, в её усталое тело вливались покой и сила. С восхищением говорила о чудесах природы с любимыми детьми: «Хатима, доченька, смотри, радуга, такой больше никогда не будет!», «Сынок, Сабир, глянь-ка, лэйсан[26] полил. Теперь травы в рост пойдут!», «Назиб, маленький мой, твои товарищи-скворцы прилетели!»
Была ли необходима сама Бибинур или нет цветущим лугам, весенним громам, бескрайности зимних снегов, белым облакам, хмурым тучам, омывающим землю, но для неё всё было очень нужно, очень важно – ледяные сосульки, свисающие рядами со ската крыши в начале марта, бешеный грохот половодья, алые зарницы над хлебным полем, косматые туманы в речной пойме, посвист крыльев строящих себе под стрехой гнездо ласточек… всё, всё! Она вместе со всем этим ежегодно возрождалась весной-летом, вместе с природой каждый год её жизни незаметно умирал, уходил. Нет-нет, каждому времени года, очевидно, была нужна и Бибинур! Если нет радующихся им глаз – зачем тогда эти зори? Для чего загорается полное небо звёзд? Для кого же эти густые, тугие апрельские ветры?… Да и самого обладающего могуществом человека, разгадывающего тайны мироздания, находящего всему на свете объяснения и создающего стройные системы научного познания, – не природа разве создала с великой целью?! Разве, скажем проще, не рождены, чтобы понимать, чувствовать природу, глаза, уши, наконец, сердце и душа?!
Именно остро ощущаемое чувство своего родства с природой помогало Бибинур перебарывать многие трудности, не поддаваться горю-печали. Помогало забывать об одиночестве.
И вот однажды всё изменилось!
Была ранняя весна. Разбудив почки на деревьях, зашумели тёплые ветры, но Бибинур словно бы их не почуяла. Когда стронулись снега в лесах, с горы стремительно покатились бурные потоки, она не наслаждалась уже их яростным гулом, не выходила в лунную ночь к воротам послушать… Весна этого года пришла к ней незаметно, тихо, не возбуждая кровь, и лето, покрыв волшебной зеленью луга и берега, стало хозяйкой всего сущего как бы без участия Бибинур. Не дивилась она жёлтым осенним листьям, и лишь когда на смену тёплым подули холодные пронзительные ветры, Бибинур, кутаясь в тёплый платок, поняла, что наступила осень. Первые снежинки, будто зачарованные, из сказки, цветы, зря кружились, играя, перед её окнами, – Бибинур вовсе не обратила на них внимания.
Вот ведь как… И здоровьем Бог не обидел, глаза остры, аппетит не исчез, что ни съест, тем довольна… уши слышат, усталости не чувствует, всё вроде бы осталось, как было, а всё же – что-то изменилось! Связь с миром ослабла, общность с природой как бы разом нарушилась, и Бибинур сделала вывод: «Ага, и ко мне подошла старость». Она сначала не поверила в это, в свою старость, удивилась, влезла на печь – и два дня и две ночи не двигалась. Печь не растапливала, еду не варила; раз-другой, сунув ноги в войлочные боты, ходила пить холодную воду из кадки в сенях и, укрывшись старой шубой, опять недвижно лежала на остывших кирпичах…
«Старость пришла… она!»
В первый день она поразилась, на другой день уже успокоилась. Раздумывала. Ведь как бывает? Чаще всего человек горюет: «Эх, этот мир останется без меня!» Волга остаётся, деревня остаётся, родные, близкие, соседи остаются, лес остаётся… а мне уходить! Горько, обидно, поневоле горючие слёзы бегут. Бибинур же подумала иначе: «Слава Богу, хорошо ещё, что, если я умру, – это всё, что кругом, остаётся!» Она утешилась: «Если б я оставалась, а они исчезли – каким бессмысленным был бы этот мир!»
А почувствовав свою старость, поняв, что она пришла окончательно, – Бибинур стала думать о смерти. Когда придёт?
Соседи тут же обратили внимание, обеспокоились, что она не появляется на улице, и, собравшись возле её дома, избрали из своей среды «представительницей» бабушку Закию, бывшую в очень хороших отношениях с Бибинур. Та, слегка постучав в окошко Бибинур концом клюки, спросила:
– Старуха Бибинур, ты жива?
Бибинур, не спускаясь с печи, ответила:
– Жива, жива! Что мне сделается?
– Дыма из твоей трубы почему-то не видать.
– Латки вот кладу, – снова отозвалась Бибинур.
– Что ты там латаешь?
– Что я латаю, Закия? Готовлюсь счёты с жизнью свести. Всё ли сделано, что положено, не осталось ли обиженных мною душ… Вот обо всём этом думаю, вот так и латаю дырки своей памяти.
– А, ладно. Слава Богу. Латай.
Бабка Закия даже к двери не подошла. С тех пор, как бросили её дети, Бибинур (и это все знали) никого в дом к себе не зовёт, и когда кто-то случайно заглядывает к ней – стесняется, переживает, ходит потом как больная. Так что Закия поговорила лишь через окно, другие же стояли и слушали на отдалении. А бывало, едва заслышав стук ворот, Бибинур сама вылетала пулей навстречу. Сегодня же, вон, лежит…
– Ну, как? – спросили соседи в один голос.
– Так, голос вроде бы бодрый, не похожа на больную, – сказала бабушка Закия.
– Слава Богу тогда, – соседи с облегчением вздохнули. И всё же надо присматривать.
– Похоже, чудить начала. Из трубы уже другой день не видно дыма. Да про какие-то латки твердит…
Думать, что счёты с жизнью покончены, было для Бибинур, конечно, нелегко, нет! Те два дня, не будучи в силах вырваться из силков воспоминаний, не очень-то уютно чувствовала она себя на печи. Дом окончательно остыл, на стёкла намёрз синий ледок. Но на третий день она встала, принесла охапку берёзовых дров, заполнив ими печное нутро до самого свода, затопила и, придвинув стул, положив подушку на него, села напротив огня. Сухие дрова, занявшись, пыхнули на неё слепящим оранжевым пламенем, она не отстранилась, заворожённо смотрела на пляску огненных языков. Потом испекла кыстыбый[27].
Габдуллазян любил кыстыбый. И самый младший, Назиб, тоже похож на отца – любил есть кыстыбый…
Когда дом заполнился теплом, она поела-попила, повязалась старой шалью, подпоясалась туго старым платком и пошла на могилу Гайши. У татар не очень-то принято ходить на кладбище, оно утопало в сугробах, – тропинку в снегу пришлось проложить самой.
Что Гайше смерть выпала за мужа, а ей, Бибинур, по доброй воле пришлось занять место Гайши в объятиях Габдуллазяна, – было самым тревожным в раздумьях… Да и доброе ли дело она сотворила, девушкой придя к пожилому вдовцу Габдуллазяну, назвавшись матерью его детям, или что-то худое в этом есть, – Бибинур не могла себе ответить. Может, поэтому, в отличие от аксыргаковцев, она часто появляется на кладбище, особенно весной, когда сходит снег, и чистит могилу, подметает вокруг, сеет семена цветов, припасённые с осени.
Сегодня же вот идёт сюда по снежной целине… Шаги мелки, как птичьи, тело лёгкое, – и следы её даже на мягком снегу не отпечатываются глубоко. Тянется сзади мелкая, рыхлая борозда: не подумаешь, что человек прошёл!
В изголовье Гайши стоит белый камень с высеченной на нём пятиконечной звездой; надпись тревожит сердце: «В этой могиле лежит Гайша Абдуллина, погибшая в борьбе за народное счастье».
Сюда в день Первомая приходят пионеры, школьники, приносят много цветов в горшках. И односельчане, приезжающие на Сабантуй, иногда оставляют тут букеты. Но у Бибинур с Гайшой своя тайная связь, великая связь, понятная только им обеим. Когда на кладбище бывает народ, она не подходит к Гайше, – ждёт, пусть разойдутся люди, пусть кладбище останется только со своими тихими сумеречными тенями…
На кладбище Бибинур приводит долг, чувство ответственности. Ведь Бибинур приняла от Гайши её троих детей! Ведь это она вырастила, воспитала по-своему, подготовила и выпустила в большой мир её троих детей… О детях она в деревне теперь ни с кем не говорит, не любит, когда аксыргаковцы заговаривают о них, и не даёт ни слова сказать в таких случаях. О детях она может говорить на этом свете только с одним человеком – с матерью, родившей их, с Гайшой. Только они, две матери, одна родившая, другая вырастившая, могут говорить о них, да и есть, что обсудить…
Сегодня кладбище пустынно… Тихо-тихо здесь.
На сдвоенной берёзе с густыми ветвями, растущей подле могилы Гайши, порхают синички, – птицы никогда не боятся Бибинур; вороватый ветер, ловко пробравшийся между деревьями, поднимая, кружит серебряные снежинки… Только в эти минуты бабушка Бибинур уже ничего вокруг не видит и ничего не слышит… Она осторожно смахнула варежкой прилипшие к надгробному камню Гайши льдинки; глубоко вздохнув, заговорила:
– Гайша! Слушай, с чем пришла к тебе, что скажу… – Из её дрожащих уст слова выходили ломкими, невнятными. – Вот что надумала я: мне тоже, пожалуй, наступило время переселиться к вам… Знаю, никто не поставит звезды в моём изголовье, я жила очень просто, простым человеком и осталась. И ни о чём не сожалею. Никто не сможет сказать обо мне худого слова. Никто! Я так думаю. Может, я ошибаюсь… Ты не гляди на Зухрабану, Гайша, не верь ей! Не было у ней своего счастья, поэтому душа её неспокойна, в разладе со всеми вокруг. С разладом в душе жить трудно, сама понимаешь. Не обижаюсь я на неё, и на мне, наверно, есть вина. Не старалась я для её счастья, почему-то сердце не лежало… И перед тобой, наверно, есть моя вина, Гайша. Не может не быть. Я так думаю, что есть… Поэтому прихожу к тебе. Поговорим, Гайша. Люди болтают много всякого… Детей винят за то, что меня бросили. Загадывала ли, что жизнь так обернётся! И всё же я не виню их. Не ропщу я на них! Говорят, бросили отцовский дом. Дескать, вот уже сколько лет и писем не пишут! Дескать, и не помогают! Это тоже верно, только не нуждаюсь я в помощи, Гайша. Ни в чём у меня нет нужды, правда. Бог свидетель – пенсия идёт. Не оставляет деревенских стариков государство, слава Богу. Да хорошо бы, конечно, побольше получать пенсию, чтоб детям самим помогать… Это так, Гайша, ты очень правильно думаешь, но если хоть изредка пописывали они письма – мы бы обе оправдались перед миром. А потом, что бы им, моим ненаглядным, не каждый год, а хотя бы в два-три года раз приезжать на Сабантуй в Аксыргак? К тебе, собравшись вместе, пришли бы, и какая бы радость была… Вон ведь другие откуда едут! Да если никто не будет приезжать, все перестанут приезжать – какая радость от Сабантуя останется? А забудется он совсем, где, когда обязательно станут встречаться родные? Как узнают внуки, где их корни? Кто расскажет им об этом?! Говорят, слаще мёда дети детей. Наверно. Нам с тобой не привелось увидеть внуков своих. И тебе не довелось, и мне. Сама бы я стерпела, да вот ты, наверно, там обижаешься!.. А я, кажется, всё сделала, Гайша, и пота много пролила, и реки слёз пролила, работала, горы хлеба взрастила, стада жеребят вырастила, всё было, милая, я довольна своей судьбой, и одно сожаление осталось: не насытилась я в своей любви к детям. Не увидели мы с тобой их продолжения во внуках! Народ зря говорит, что у нас с тобой плохие дети… не сетуй. И я не сетую, стерпим. Разве люди понимают? Вот возьмём нашу старшую Хатиму… Не было разве у неё своих трудностей? Выучившись на бухгалтера, начала было она хорошо работать в нашем колхозе, да вышла замуж за парня, уехавшего в нефтяные районы. Жена за мужем, как нитка за иголкой. Уехала тоже туда. И разве легко на новом месте строить гнездо?! Клеть я разобрала и продала, чтоб были у них деньги на дорогу и первое обзаведение. Увезли они кованый деревянный сундук, две пары валенок отдала, четыре подушки. Осенью из мытой белой шерсти одеяло выстегала и отправила!.. Зачем нам нужна была та клеть? Тебе нужна, или мне?… Они попервоначалу хибару себе там построили, потом в новый дом переехали, потом государство дало им квартиру в каменном доме. Старый-то дом продали и мотоцикл купили. Он ведь тоже очень нужен рабочему человеку, и половину денег я внесла. «Денег мало платят!» – сказал зять, и они с Хатимой в Сибирь переехали, там тоже, оказывается, нефть нашли. Что до Сабира, у него тоже своя жизнь! Разве это просто выходцу из деревни Аксыргак укорениться в самом центре нашей столицы, да чтоб жить не хуже людей, в трёхкомнатной квартире?! Сперва шкаф у них был светлый, как фанера, потом взяли тёмные шкафы, из города Риги привезённые. Снохе опять не понравились! Сабир долго ходил, кого-то, как рассказывал, подмазал, кому-то что-то устроил, и привезли шкафы, диваны из орехового дерева, такие, как нужно. Нельзя ему отставать, слова я тут не говорю, пусть, ведь помощником министра работает наш Сабир! Гайша! Какая для всех нас радость! Все в Аксыргаке диву даются, все хвалят, вот, мол, вырастила Бибинур парня! Найди-ка ещё одного помощника министра из нашей деревни! Он дачу построил себе на берегу Волги. Эта дача, прямо чудеса, так дорого встала, что два года деньгами я им помогала. Два года ежемесячно по тридцать рублей отсылала, Гайша, не жалела! Но зато дача, говорят, у них на Волге что надо!.. Потом машину они купили, для машины, оказывается, в городе дом каменный с железной крышей и пятью замками нужен, и сколько на это денег пошло – сосчитать страшно, Гайша!.. Хорошо ещё, в райцентре открыли что-то такое – музеем называется. Сохранившиеся с девичества скатерти, салфетки вышитые, тканые вышитые полотенца, паласы, даже свой калфак, шитый жемчугом, – всё продала туда. И приличные деньги платили мне за такие вот тряпки… Эх, обрадовался Сабир! Эх, обрадовалась сноха! Пишут и пишут письма, благодарят! Я радуюсь, они радуются! Но из полученных в музее денег я и Назибу долю выкроила. Последыш – он же всегда материнский баловень. Полюбил ведь море! Каждый год ездит! Сначала один ездил, а женившись – жену стал возить, дочка родилась – втроём стали ездить. Пусть ездят, Гайша, пусть больше видят, их век… Я раньше-то, знаешь, всё успевала: и за лошадьми смотрела, и дома много птиц держала, и шила ещё. С женой того кривого Гумера, с Мохалилой, шила, бывало, наперегонки! На старух, для детей, и хоть никакой моды не знала, сама без чьей-то помощи этому выучилась, однако денежка в руки шла, подмога от них была, машина «Зингер» у меня стояла, всем машинам машина! Стучит она – и, что удивительно, веселее становится в усталой душе. Теперь нет у меня машины, Гайша, рассказывала, наверно, уже я это тебе, не помню, и чего не так, повторяюсь если – не осуждай ты меня…
Она помолчала, незряче вглядываясь в надгробный камень – и затем снова потекли её тихие слова:
– Как-то однажды они все трое на Сабантуй приехали. Ни мужа Хатимы, ни снох, ни детей – никого с ними не было. Поздоровались на радостях, посидели вместе, да не к добру, видать, было это, больше, бедные, никогда не смогли в Аксыргак приехать… Не понравилась им моя жизнь… «Куда девала клеть?» – спрашивает Назиб. «Зачем отдала швейную машину?» – говорит Сабир. «Дом совсем голым оставила», – укоряет моя Хатима. Так вот было. Но ты не обижайся на односельчан, Гайша, пусть от нечего делать чешут языки!.. Наши дети хотя и сиротами, без отца росли, однако в люди вышли, каждый при должности, машины имеют, дачи есть, на курорты ездят. Какой им интерес в Аксыргаке?… У них, мы-то с тобой знаем, своя жизнь, мы очень этим довольны, очень этим довольны, очень! Но вот беда… И не беда, а так… время наступило. И мой черёд, Гайша, мои деньки, когда из бренного мира переселюсь в вечный… Чувствую, все мои расчёты с этим миром подошли к концу. Он и без меня весело, в довольстве живёт. Ты только, прошу, не обижайся там на меня, не встреть с недовольным лицом! Встретимся же в Судный день, и Габдуллазян там будет. Нет, нет, ты не подумай чего, он твой! Не хочу я на твою долю посягать и, нисколько не сердясь, буду только со стороны на вас смотреть! Один раз лишь разрешишь ты мне, Гайша, взглянуть на него не таясь. Габдуллазян, говорю, твоим будет, у тебя больше прав на него. Больше, Гайша! Я это всегда помнила. Да и что я дала ему? Ты троих детей родила! Ты за него пала жертвой. А я? Фи, моя доля здесь – тьфу… Я тут сбоку припёка! Если дети меня и бросили – значит, заслужила. Вот только душа болит у меня, что тебя они забыли. Болит немножко, Гайша… Ну прощай! У нас снег ещё. В ноги холод-злодей забирается. Души умерших, вы тоже прощайте! Скоро и я навечно к вам переселюсь…
Она становится ещё меньше, шажки её – ещё мельче, тело у неё – ещё легче, и, прокладывая новую тропу, ещё уже прежней, напрямик по целине шагает она к воротам кладбища. Летая то над головой, то сбоку, синицы провожают её до выхода на открытое место.
Она аккуратно запирает на крюк кладбищенские ворота; попрощавшись поклоном с берёзами, прочитав свои скудные молитвы, не оглядываясь бредёт она домой. Над полями властвовала благостная тишина, над дивным простором, какой бывает только в пору снега, красиво полыхало красным высокое небо, но ничто не волновало Бибинур, она уже считала себя покинувшей этот мир…
В ту зиму Бибинур почти никуда не выходила: и в магазин редко заглядывала, и в клубе не появлялась, даже когда артисты из города приезжали, а на почту, можно сказать, и вовсе ни ногой.
Через занесённые сугробами ворота, еле протискиваясь в них и черпая в валенки снег, бабка Закия появлялась у Бибинур на дворе и концом клюки стучала в окно:
– Старуха Бибинур, ты жива?
– Жива-жива!
– Почему совсем дыма из трубы не видать?
– Время такое, что дым выходит невидимый глазу!
– А всё-таки?
– Сейчас, сейчас. Вот разжигаю как раз. Дрова, что ли, сырые, провалиться бы им!..
Над покривившейся трубой начинает виться жиденький дымок, и в это самое время ребятишки с шумом и гамом бегут в школу. О том, как бабушка Бибинур, старательно согревая своим дыханием, оттаивает замёрзшее стекло и безотрывно смотрит на улицу, – никто не знает. Старушка, совершенно теперь равнодушная ко всему, что ни происходит в природе, вокруг неё, дожидающаяся своей смерти на тёплой печи, всегда, однако, вскакивает на ноги и семенит к окошку, стоит только зазвучать детским голосам на улице. Прислонившись к подоконнику, она может сколько хочет, не уставая слушать ребячьи крики, ребячий смех… «Эх, годы! Годы!»
Подошла весна. Душа Бибинур, как уже было сказано, не почувствовала её прихода, и не ходила Бибинур смотреть на половодье, не поставила в банку с водой набухшие почками ветки тальника, не радовалась, глядя на запушившиеся вербы, не наблюдала с интересом за тем, как грачи летали туда-сюда с тонкими прутьями в клювах, вили новые или подновляли старые гнёзда. Она, веря в близкий свой последний час, ждала смерти… Только вот когда звенели детские голоса, в её синих глазах пробуждался живой свет, еле заметная улыбка трогала уголки её губ. И сама она при этом удивлялась, что сохраняются, остаются в ней ещё какие-то живые клеточки; и, недоумевая, думала она: «Или всё ещё не умираю я, Боже?»
Настало затем лето, а смерть всё заставляла ждать. Тогда-то, в мягкие, ласковые дни начала лета, и заявился на её подворье новый председатель Джихангир Сафаргалин. Его вьющиеся рыжие волосы в жарких лучах солнца показались ей совсем красными, почти кумачовыми. Увидев выходящую из вросшего в землю ветхого дома старушку, что-то бормочущую себе под нос, он весело и открыто улыбнулся. Глядя на него, невольно улыбнулась и Бибинур, она выпрямилась, палка выпала из её рук…