За день до закрытия «площадки» Габдуллазян почему-то не зашёл за Назибом, Бибинур долго ждала его, но оттого, что день был дождливый и осеннюю дорогу развезло, она не решилась отпустить мальчика одного. Когда же окончательно сгустились сумерки, стало совсем темно, взяла Назиба на руки, покрепче прижала к себе и, ступая калошами по закраинам луж, где воды поменьше, пошла в Верхний конец. Толкнув плечом, распахнула старые ворота Габдуллазяна, а дверь в дом оказалась открытой.
Девочка и мальчик, сиротство которых, казалось, было написано уже на их лицах, сидели в нетопленном доме, закутавшись в какие-то тряпки, и ели катык. Перемазали стол, пол хлебными крошками усыпали. В хлеву призывно мычала корова, жалобно блеяли овцы.
– Где ваш отец?
– Не пришёл, – ответила девочка, шмыгая носом.
– Корова доена?
– Нет.
– Напоили её?
– Нет…
Бибинур, раздев Назиба, сказала ему: «Пока играй!» – и в первую очередь заглянула за перегородку, проверила вёдра. Вынесла пойло скотине, потом перевесив через плечо коромысло, сходила на родник по воду. Глядя на тревожную рябь Ташлыяра, какое-то время стояла в задумчивости… И хоть у тёмной осенней ночи слепые глаза, а всё же, когда Бибинур стала сновать туда-сюда по двору, соседка, известная в деревне сплетница Сажида, крикнула через забор:
– Вот, в наших краях, оказывается, сноха-молодуха появилась!
Бибинур промолчала, согрела воды и быстро вымыла пол, собрала детское бельишко, выгребла из печи золы и, сделав щёлочь, замочила его. Вскипятив чай, накормила детей, уложила их спать. Всё делала проворно – и только сердце боязливо щемило, томилось в неясном предчувствии…
Габдуллазян вернулся совсем поздно, увидел он лампу с прикрученным фитилем, пригорюнившуюся Бибинур, которая сидела, опёршись о доски чистого, до золотой желтизны выскобленного стола, и испугался:
– Что-нибудь стряслось с детьми?
– Нет, нет, – Бибинур поспешно поднялась. – Раздевайся, Габдуллазян-абый. Да ты же до нитки промок!
– В район вызывали, а возвращаться под дождём пришлось. Потому и припозднились. Лошадь, бедная, едва не падала. Пешие полдороги шли.
Выкрутив побольше фитиль, Бибинур помогла Габдуллазяну раздеться, сапоги его, отчистив от грязи, прислонила к печке, мокрые портянки положила в печурку… Габдуллазян, как бы не веря глазам своим, озирался, жадно смотрел вокруг. Изменился не только весь внутренний вид дома – другим стал даже запах его. На столе стояла в миске картошка, завёрнутая в белую скатерть, чайные чашки весело сверкали. Ни пылинки, ни соринки!.. Дети – на аккуратно заправленных постелях, вымытые, расчёсанные…
Габдуллазян переоделся за перегородкой в сухие брюки, новую рубашку, заправил штанины в шерстяные носки и, потоптавшись, сел на корточки у порога.
– Пройди в передний угол, Габдуллазян-абый, – сказала Бибинур, – ты ведь хозяин тут.
– Припозднилась ты, Бибинур. Не забоишься идти? Провожу…
Габдуллазян несмело прошёл к столу, взял картофелину, откусил, но она, видно, не шла ему в горло – такое напряжённое состояние у него было; и лишь вздохнул он, снова и снова загнанным взглядом шаря по стенам, чистому полу, детским постелькам.
– Вот что надумала я, – прямо глядя ему в глаза, порозовев, твёрдо произнесла Бибинур. – Если ты не против, я совсем останусь. В твоём доме. Я Назиба очень полюбила.
Деревянная ложка, которой Габдуллазян потянулся за новой картофелиной, со стуком упала на стол, из глаз его брызнули крупные слёзы, обросший щетиной острый подбородок мелко задрожал.
– Как? – выдавил он из себя.
– Ты один не сможешь детей поднять и сохранить, Габдуллазян-абый. Трое ведь! Всё равно им нужна будет мать. Назиб совсем ничего не понимает, мал… У меня сердце разрывается, на них глядючи…
– Но ведь та, что будет им матерью, женой мне должна быть! – воскликнул Габдуллазян.
– Так я тебе буду верной женой. Или не веришь?
– Ты ведь, ты… Бибинур… девушка, – Габдуллазян задыхался. – Выходить за старого мужика с тремя детьми! Не лягнул ли тебя в голову жеребёнок? В своём ли уме? С парнем гуляешь, Мирзагита ведь я знаю. Он-то как?
– Мирзагит найдёт себе, девушек хватает. Мне, говорю, детей жаль.
– Дети, конечно, маются, – понурил голову Габдуллазян.
– Но у меня есть одно условие, – по-прежнему твёрдо продолжала Бибинур.
– Хоть тысяча условий, тысячу выполню! – забился в радости голос Габдуллазяна.
Он уже начал верить, что Бибинур говорит обо всём всерьёз, от полноты сердца, что непредвиденное счастье идёт к нему… И вот оно, рядом!
Голос Бибинур звенел, как туго натянутая струна:
– Первым делом бросаешь курить, Габдуллазян-абый. С сегодняшнего же дня и навсегда. Выпившим чтоб тебя не видела. Не люблю… Перед людьми будет стыдно. В-третьих, никогда мне ни одного грубого, чёрного слова не скажешь. Нас в семье много росло, но я от отца и матери не слышала плохих слов. Душа их не терпит. Вот только что, когда по воду ходила, из-за забора услышала не к месту «сноха», и то споткнулась, полведра пролила… А от чёрного слова сразу весь свет меркнет. Понимаешь ли меня, Габдуллазян-абый, можешь ли обещать?
Габдуллазян только что проглотил свою картошку, ком застрял у него в горле, он, мыча, махнул рукой, и Бибинур быстро налила ему чая. Габдуллазян торопливо приник к чашке. Потревоженные его кашлем, зашевелились за ситцевым пологом дети, и отец не выдержал – оставив чай, погладил у всех троих тёплые, сладко пахнущие ножки. Когда же он вернулся к столу, глаза его были полны слёз.
– Крепко ли подумала ты, Бибинур?
– Крепко, Габдуллазян-абый. Как увидела твоих детей, сердце стронулось…
– А родители?
– Они дочь поймут.
– Соседи, односельчане?
– Испугавшись сплетен, трёх малюток сиротами оставим? Так, что ли? А они, я чую, уже ко мне привыкают, а я к ним… Назиб уж больно хорошенький! Тёплый, ласковый…
Какое-то время молчали; потрескивал убывавший в лампе керосин, за печкой громко тараканы шуршали. Габдуллазян первым нарушил молчание.
– Не только о детях, о себе думай, Бибинур. Сможешь ли жить со мной. Такая молодая ты.
Эти откровенные, честные слова Габдуллазяна пришлись Бибинур по душе, у неё тоже намокли ресницы, но в живых глазах цвета льняного цветка светились счастливые искорки.
– А ты… ты сам не против, Габдуллазян-абый?
– Эх, Бибинур, красавица моя… Это ведь, в самом деле, счастье-то какое! Ей-богу… В молодости-то я, признаться, даже не мог подступиться к девушкам вроде тебя, таким красивым! То бедность, потом война, долго воевал я, много всего перевидел… А красавицы – они во сне-то даже не снились… Вот ведь… У меня… А тут ты. Сама!
Габдуллазян лёг головой на стол и долго молча плакал, стиснув зубы. «Пусть, пусть поплачет, облегчит сердце своё, – с неизъяснимой нежностью глядя на его свалявшиеся, густые волосы, думала Бибинур. Высохнут слёзы – и горе утихнет. Жизнь своё покажет. А я ему буду верной женой…»
Они легли в разных местах.
Всю ночь чутко прислушивалась она, боясь, что ни отец, ни мать, а Зухрабану придёт искать её, поднимет шум. На улице буйствовал бешеный ветер, грозно бил в окна и крышу, шёл дождь пополам со снегом. Габдуллазян, которого дрёма сморила на рассвете, увидел, наверно, кошмарный сон – и громко закричал. Она, поднявшись, растолкала его:
– Габдуллазян-абый, Габдуллазян-абый, слышь… Повернись на другой бок, детей напугаешь своим криком.
– А?… Что?! Кто? Ты, Бибинур? Прости, прости…
На другой день, когда дети проснулись, горячая картошка, испуская пар, уже стояла на столе, в щербатые, со сломанными ручками чистые чашки было налито свежеподоенное молоко, ровными, тонкими ломтями нарезан хлеб. Ребятишки, гремя кумганом, быстро-быстро умылись за печкой и, недоумевая, отчего в доме с самого утра чужой человек, уставились на Бибинур широко раскрытыми глазёнками, пугливо сгрудились на одном конце стола.
– Вот, дети, вам новая мама, – прокашлявшись и несколько смущённо сказал отец. – Бибинур-апа будет теперь вашей мамой, так и называйте её теперь… Ладно?
У старшенькой слёзы брызнули, за ней захныкали младшие, Бибинур молчала. Тут Назиб, голоштанный мальчишка, большой деревянной ложкой зачерпнул мятую, заправленную молоком картошку и, отплёвываясь, завопил:
– Не хочу, невкусно!..
Девочка тоже попробовала картошки и сморщила личико:
– Одна соль, тьфу!
Тогда Бибинур, обеспокоенная, отведала – и правда, картошка была невероятно пересолена…
Тем временем за стол сел успевший побриться самодельным, заточенным из обломка косы ножом Габдуллазян:
– А ну-ка, чего ревёте? И мы попробуем! – Он зачерпнул как можно больше картошки и положил в рот, морщины возле его глаз лучисто заиграли. Он бодро воскликнул: – Замечательно! Вкусно варишь картошку, Бибинур! Правда, есть одна маленькая ошибочка – соли маловато! Если бы хватало соли – была бы картошка просто объедение…
И он, на глазах своих набычившихся детей, взял из берестяной солонки изрядную щепотку соли, посыпал ею стоявшую в деревянном блюде картошку и с удовольствием принялся её уплетать, запивая молоком. На подол Бибинур капнули слёзы, она тоже несмело потянулась к блюду… Пяти минут не прошло – дно показалось!
Когда же с маленьким Назибом на руках она в последний раз приближалась к «площадке», первым человеком, остановившим её, был Мирзагит. Лицо его полыхало огнём, белёсые ресницы дрожали, и по всему его облику замечалось, как он разъярён. Деревня только проснулась, а уже знала главную сегодняшнюю новость.
– Это правда, Бибинур? – спросил Мирзагит.
Бибинур поставила Назиба на землю; мальчишка, испугавшись голоса Мирзагита, прижался к её ноге и заплакал.
– Правда, Мирзагит.
– А я? – Голос парня дрожал от обиды. – Где клятва, данная тобой мне?
– Мы не давали друг дружке клятв, Мирзагит, ты ошибаешься. Ho не скрою, с тобой были связаны все мои надежды. Ты замечательный человек, душевный, мне из парней другого такого было бы не найти… Но ты, Мирзагит, ещё найдёшь себе ровню. Тебя полюбит девушка…
Тяжело давались Бибинур эти слова, но присутствие здесь, возле неё, маленького Назиба придавало силы.
– Габдуллазян-абый старый для тебя! – почти закричал Мирзагит; он ещё, кажется, на что-то надеялся.
– Да, не молод. Лишь ради малюток, пожалев детей, выхожу я за него. Ты, говорю, найдёшь себе подходящую, самую красивую, а он как найдёт детям мать?…
– Что ты заладила: он, он!.. А я?! Переступила и пошла… да? Опозорила перед людьми! – У тихого Мирзагита непроизвольно кулаки сжимались, он губы яростно кусал.
– Дети, – повторила снова Бибинур. – Трое ведь их, трое! Они чем виноваты?! Ради малюток я… И не кричи, ради бога, видишь, как Назиба перепугал… Ты поймёшь, простишь меня, Мирзагит. Я знаю. Не таи зла против меня. И прости. Прошу…
Ах, годы, годы! Растаяли, как белые облака, стремящиеся в небесную высь. Невысокий татарин из Аксыргака, тихий Мирзагит – с широким лбом и белёсыми ресницами – получил звание Героя при форсировании Днепра и, отдав жизнь в горах Чехословакии, навсегда остался лежать там молоденьким солдатом. Хороший был парень, что говорить, умный, другой на его месте, затаив обиду, разные неприятности мог бы тогда ей строить, мешал бы спокойно жить. А он не мстил, нет, и в конце того их тяжёлого разговора сказал: «Желаю счастья!» Потрепал за щёчку Назиба и, ссутулясь, ушёл. А после – замечала она – осторожно интересовался её жизнью, старался помогать в общественной работе Габдуллазяну-абый, и, можно считать, несмотря на разницу в годах, подружились они. Люди привыкли видеть их вместе.
Любил всё же, наверно! Ведь так и не женился, холостым он ушёл на фронт… И в глубине её души оставил он по себе самые светлые воспоминания.
Но что было дальше в тот день?
Быстро-быстро закончив на «площадке» утренние дела, отпросившись у Ханифы-апа, она пошла к родителям…
Отец с матерью покручинились, поплакали и, хоть нехотя, с болью душевной, но дали своё благословение.
– Сама захотела тащить эту ношу непосильную, дочка, но смотри… Если она потянет тебя с горы вниз, захочешь бросить её – не вздумай со слезами к нам возвращаться, – поцеловав её в лоб, сказал Гильфан-абзый. – Не приму. Ты человека обнадёжила, детям матерью назвалась… теперь терпи!
– Коли судьба – индейка, до смерти заклюёт, – причитала мать, обнимая её. – А у тебя, знать, это судьба. Не пускаем, а ты уходишь. К вдовцу! На чужих детей! Ох, доченька, на муку собралась ты…
И когда, окончив тягостный разговор с родителями, Бибинур, окрылённая, шла через сени, Зухрабану, протянув руку из двери чулана, изо всей силы ущипнула её.
– Ой! – вскрикнула испуганно Бибинур.
– Больно? – спросила Зухрабану.
– Ещё бы не больно, коли ты так безжалостно щиплешь…
– А ты, подлая, за сердце щиплешь!
– Что я тебе такого сделала? – сказала Бибинур, потирая саднившее место.
– Змея! Бесстыжая! Подлая! Гулящая! – Зухрабану, визжа, пошла нанизывать все самые бранные слова, какие, наверно, знала. – Ещё она, ворона, спрашивает, что сделала? Женихов разве тебе не нашлось бы, дрянь такая, что подалась к этому придурковатому старику. Он, поди, и есть-то не может, не пролив себе на портки того, что перед ним стоит? Род свой, гадюка, позоришь! Иль, думала, пустой останешься, замуж не выйдешь? Наверно, и жену-то ты подговорила убить, собака, влюбившись в эту скотину… Не взял тебя твой Мирзагит, не взял! Ты ему, потаскуха, попробовать дала, не стерпела! Потому-то он и не взял тебя! Тогда решила, лишь бы за кого, раз чести лишилась! А что люди будут говорить, ты подумала? Из-за тебя на меня пальцем станут показывать!
Хотя домашние отчётливо слышали все эти гадкие слова, но в сени никто не вышел, в ссору близнецов никто не вмешивался, и отец, и мать уже сами побаивались Зухрабану. Бибинур содрогалась от отвращения и вместе с тем ощущала непонятную жалость по отношению к ней, бесстыдно позорящей её сестре. И как бы новыми, прозревшими глазами видела её сейчас… Подбородок Зухрабану, обострившись, хищно выдвинулся вперёд, пальцы были растопырены, подобно когтям коршуна, вцепившегося в цыплёнка, глаза источали чёрный яд, она брызгала слюной, и всё крепко сбитое, круглое её тело тряслось, груди безостановочно колыхались.
«Как бы не началась падучая», – испугалась Бибинур… У неё перед глазами всё ещё отчётливо стояла смерть старшей сестры. «И если опять повторится такая беда – обвинят меня!» – ужасаясь, подумала она; стала умолять Зухрабану:
– Прости, сестрица, милая. Всё не так, как ты говоришь. Я ведь ради детей это сделала! Ради сирот.
– Нашёл бы он себе старуху за детьми смотреть!
– Малюткам мать ведь нужна, мать!
– Ты, что ли, помойная ворона, мать для них?!
– Раз выхожу, уж матерью-то сумею стать.
– Увидим, кем ты станешь! Ещё впереди то времечко, когда прибежишь обратно, плача кровавыми слезами!.. Боже, сделай так, чтобы пали на неё, подлую гулёну, мои проклятия, чтобы уже на этом свете испытала она муки ада! За бессердечие её! Услышь, Боже! – страшно проклинала Зухрабану.
– Споткнувшийся сам – не заплачет, перетерпит, Зухрабану. Не вернусь я, не моли, – сказала Бибинур и быстрым шагом пошла прочь…
Возвратившись в детсад, Бибинур закатала рукава кофты и, увидев свою руку, ужаснулась: на ней образовался огромный, с детскую ладонь, синяк. Вот такой «подарочек» для особого в жизни дня сделала ей сестрица… А если Габдуллазян увидит? Если ему донесут о сегодняшней встрече с Мирзагитом?… Вдруг да подумает о ней дурное: замуж, дескать, выходит, чтоб позор свой прикрыть?!
Бибинур никогда не искала причину своих бед в ком-либо другом, быстро умела прощать обиды, и болела ли она, грустила, – замкнувшись, сама справлялась со своими несчастьями. И в этом случае она тоже никому не пожаловалась, а на вопрос Ханифы-апа: «Что тебе сказали дома?» – приподнято ответила: «Согласились!» А сама – как перед пропастью… Каким окажется Габдуллазян? И трое детей… И ни к кому за помощью не пойдёшь. Легко выпустили её из дому отец с матерью. И разве не слышали они, как поливала её грязью Зухрабану? Слышали! Но не вмешались… «Сама так захотела – уходи!»
И что радовало на первых порах: Габдуллазян, держа слово, бросил курить и пить на стороне, в доме водка тоже не появлялась.
Спать они продолжали врозь. И если вначале Бибинур только удивлялась, что Габдуллазян не признает её за настоящую жену, теперь же начала сомневаться: может, что-то в ней не нравится ему?
В пятницу, после бани, когда напились чаю, насухо выцедив самовар, уложили рядком разморённых детей спать, Бибинур постелила постель шире обычного. Габдуллазян терпеливо ждал на краю сакэ.
Задув лампу, Бибинур не спешила лечь.
– Габдуллазян-абый… – Она всё ещё обращалась к нему «абый».
– Что скажешь, умница моя?
– Ты сомневаешься, что ли, во мне? Порок какой-то находишь?
– Нет, не сомневаюсь.
– Тогда почему не спишь со мной?
Бибинур легла под одеяло. Габдуллазян, потоптавшись рядом, подсел на край кровати.
– Я не хочу хаять Гайшу, по-своему она была неплохой женой, – тихо заговорил он. – Из-за меня загубили её, бедняжку, ни за что в холодную могилу упрятали. И всю жизнь перед ней буду в долгу, и будь я проклят, если забуду об этом! Но с тобой, Бибинур, скажу прямо, в наш дом вошёл свет. Это тоже верно. Просыпаюсь ночью и думаю: за что привалило мне такое счастье, откуда? Сваренная тобой вкусная еда, испечённый тобой хлеб – всё родное. Но я, признаюсь, не уверен до конца, что это счастье надолго. Слышу я, сплетники чернят тебя, у родной твоей сестры, Зухрабану, язык как помело… И кажется мне, уйдёшь ты от нас, Бибинур! А если так – уйди, как пришла, девушкой! Не смею я посягать на твою невинность, не смею калечить тебе жизнь.
В доме на какое-то время стало очень тихо. Габдуллазян слышал в темноте дыхание Бибинур. Бибинур слышала взволнованное дыхание Габдуллазяна. Она нарочно долго не отвечала, улыбкой сияло её лицо, и сердцу, может, впервые за много дней стало легко, легко… Она выпростала из-под одеяла руки и крепко обняла Габдуллазяна за его худую крепкую шею, пахнущую берёзовым веником.
«Площадку» закрыли до весны. Бибинур втягивалась в новую для неё жизнь: хлопотала по дому, успевала и на колхозную работу, заботилась, не зная устали, о детях. Впустив на неделю под свою крышу крещёных татар-вальщиков, всем сваляла новые валенки. Габдуллазян теперь не появлялся на улице небритым или в грязной рубахе, поправился, лицо у него стало гладким. Не обращал он внимания на случавшийся за спиной шепоток… Пусть брешут! Бибинур пришла к нему чистой девушкой, явилась в дом его с безгрешными мыслями, безгрешным телом. И он не только любил её, теперь уже привязчиво и нежно – он чувствовал всё время, как безмерно велик его долг перед ней… Всё как будто бы было хорошо, только вот дети не называли Бибинур мамой. Габдуллазян утешал молодую жену: «Не торопись, Бибинур, и это придёт…» Он и сам не мог объяснить, в чём тут была причина. Бибинур будила детей поцелуями, кормила с шутками и смехом, по тысяче раз в день говорила «дочка, сынок», однако ребятишки, все трое, как посаженные в малахай волчата, смотрели угрюмо, исподлобья.
Вскоре кое-что открылось…
Поскольку Зухрабану тоже была девушкой на выданье, ждала своего часа, Бибинур из дома почти ничего не взяла, только свою одежду да кое-какую мелочь вроде полотенец. Всё приданое, приготовленное для неё, оставила сестре. Но жизнь в её будничном течении сама подсказывает, что нужно… Однажды Бибинур пришла в родительский дом. Была сытая, благостная пора, когда по деревне отшумели весёлые гусиные умэ[23]. Хотела Бибинур попросить гусиного пуха – на одну-две подушки. И хоть страстно желала она, чтобы Зухрабану не оказалось дома – столкнулась с ней в дверях.
– Тебе? Гусиный пух? – с усмешкой повторила Зухрабану. – Ты забрала уже, что положено.
– Нам самим-то ладно, – сказала Бибинур, – детям нужно. Девочка подросла, а спит с мальчишками на одной подушке.
– Детям? – с прежней усмешкой продолжала Зухрабану. – Давно ли ты замуж вышла, разве и родить уже успела? Может, это Мирзагит тесто в твоей квашне замесил? Убирайся, дура! Для чужих у нас подушек нет. Всю деревню не оделишь!
– Хватит тебе! – вышла из терпения мать. – Что бы не жить мирно-то?
– А ты спроси-ка у ней, – совсем разъярилась Зухрабану, – как называют её дети? Говорят ли «мама» или не говорят?! Детские души, они чувствительные, разве они не знают, что эта холера подговорила Габдуллазян-абый извести жену, чтобы самой в его дом змеёй вползти!..
Всякую несусветную чушь несла Зухрабану, потрясая сжатыми кулаками. Вот, оказывается, с какого края вода мутится. То-то на днях сосала конфету и, вся перепачкавшись ею, Хатима приговаривала, сюсюкая: «Это моя Зухрабану-апа дала мне, она родная нам, хорошая, добрая наша Зухрабану-апа…» Значит, и тут постаралась сестрица; и мало того, что разную клевету пускает, ещё и детей против настраивает… Бибинур с отчаянием воскликнула:
– Что плохого сделала я тебе? Что?!
– Что, спрашиваешь? – У Зухрабану лицо красными пятнами пошло. – Не ты ли на весь честной мир опозорила наш род, дурную славу о нас пустила?! Кто сейчас к нам придёт, да кто в ворота постучится? Все отвернулись от осквернённого дома!
Она зарыдала, ломая руки, и мать глазами показала Бибинур на дверь: лучше уходи… видишь, что?
Не хотели было Хатиму в школу отдавать, слабенькая, пусть, мол, ещё год дома посидит, но, семейно обдумав, решили всё же отвести её в первый класс. Чтоб не отстала от сверстников. Не прошло, кажется, и месяца, как Хатима принесла из школьной библиотеки книгу под названием «Падчерица» и протянула Бибинур.
– Читай! Я ещё не умею, а ты вслух читай!
Мачеху, подтверждала эта книга (и кто только ребёнку её подсунул?!), не любили во все времена. И сколько сказок ведь создано о злой мачехе! Сотни! Мачеха – чудовище, мачеха – погубительница…
Книгу о жестокой мачехе и несчастной падчерице Бибинур прочитала, обливаясь слезами, в душе проклиная тех дяденек, которые напечатали эту сказку. «Зачем выпускать такие книги, – думала она, – ведь они попадают в руки сирот и настраивают их против тех, кто к ним идёт с добром и жалостью…» Горько выговаривала Габдуллазяну:
– Ты – отец, ты должен внушить детям справедливые понятия. Если будут они сторониться меня – не заладится в семье, а жизнь ещё впереди долгая. И та женщина, что родила, – мать, и та, что воспитывает, – тоже мать. Пусть понимают это с малых лет. Почему же ты не можешь это им втолковать?
И всё-таки желание её исполнилось! Неизвестно, какие пути к сердцу детей нашёл её муж, как убедил он их, но Хатима однажды пришла из школы и, внимательно, пытливо посмотрев на неё, несмело выговорила:
– Мама.
Не очень-то уверенно сказала, вместо «мама» получилось «мам», но Бибинур была от этого на седьмом небе. Прижав Хатиму к груди, она счастливо засмеялась, вытащила из сундука, взятого из родительского дома, алую ленту и, расчесав дочери волосы, заплела их в две тугие косы, красиво завязала банты. Младшие тоже, вслед за сестрой, с того самого дня стали называть её «мам». Только Габдуллазян, хоть и радовался, поправлял:
– Что это ещё такое «мам»? Полным словом хорошо скажите «мама!».
Со временем дети крепко привязались к новой маме, и все впятером они дружно зажили: только в одном оставалась ущербина – Бибинур не беременела.
Зухрабану ликовала:
– Я прокляла тебя! Сказала, чтоб ты оставалась бездетной за то, что сестре дорогу перебежала… Аллах услышал меня, ты навеки пуста, навеки!
Бибинур не выдержала:
– Врёшь, злодейка! Чего бы ты ни вытворяла, всё равно не найдётся тебе жениха, вокруг тебя выжженное поле… Чернота. А я,вот увидишь, принесу ребёнка, и не одного, а сразу двух…
Но не успела родить Бибинур, ах не успела, ибо подошёл страшный год. Сорок первый! Столько человеческих судеб перевернул и искалечил он, такое горе народу принёс, что его зловещая накипь даст о себе знать даже через сто лет. Глухо, но будет отзываться.
И Габдуллазяна, и Игната-Идриса, и Мирзагита призвали одновременно.
Деревня Аксыргак и река Ташлыяр в течение одного дня осиротели.
Бибинур – с тремя детьми на руках – тоже осиротела.
Хатима, уже многое понимавшая, раскинув ручонки, с плачем бросилась к ней:
– Мам!
– Не надо, детка, не плачь. Не только наше это горе, а общее. Мирское же горе – оно на миру и развеется. Глядишь, как солнце с ночи на день, обернутся наши джигиты и возвратятся скоро из похода. Лишь бы живы были все!
По двору дурашливо прыгал рыжий телёнок. В загонке гуси гоготали, перед окнами наседка созывала цыплят… Но ушёл отсюда хозяин, с кем Бибинур могла вместе радоваться, глядя на своё богатство.
Сердце её было полно печали, а чрево всё было пусто. Ребёнок, которого так страстно ждала она, вместе с мужской статью Габдуллазяна тоже ушёл на войну.
Ушёл – и не вернулся…
Ах, те дни, те годы, та далёкая жизнь!
Почтовую машину в тот день разгружали долго. Шофёр Ильдар то заходил в здание почты – пощипывал там девчонок, те повизгивали, – то выходил. Потом, когда сняли мешки с газетами, журналами, письмами, стали доставать посылки.
«Хамиту письма сразу же из нескольких мест! Снова за конвертами придёт!..»
«Дяде Галиму две посылки!»
«А здесь, наверно, фрукты, девочки, вы только понюхайте!»
Восхищённые возгласы, вырывавшиеся из раскрытого окна почты, долго звенели в парке, их не мог заглушить даже неумолкающий шум запруды.
Бабушка Бибинур ждала… Ведь должны же они, её дети, хоть раз приехать! Может, на этот раз будет весточка? Если не явятся в родной Аксыргак Назиб с Сабиром, то Хатима-то могла бы… Ведь Сабантуй. Все съедутся. Все деревенские старики в предвкушении радостных встреч с сыновьями, дочерьми, внуками, которые нагрянут из самых дальних мест! И остались до Сабантуя деньки – может, отбить по телеграмме каждому? И Назибу с Сабиром, и Хатиме… А вдруг будут недовольны, рассердятся?
Девушки с почты весело болтали между собой и делали вид, что не замечали бабушку Бибинур. Они прекрасно понимали, чего ждала старушка…
А запруда шумела! Шумела так же монотонно-печально, как в тот самый день, когда провожали Джихангира Сафаргалина.
Но Бибинур казалось: шум запруды то затихает, то усиливается. Наверно, это оттого, что её мозг иногда затуманивается, в ушах порой будто вата… И манит, манит куда-то этот нарастающий, с внезапными спадами гул воды. Но куда? Куда ещё может она манить старуху, доживающую свой век? Если только в Могилестан? И не потому ли печален, тосклив голос воды?
Так, во всяком случае, казалось ей.
И неизвестно, сколько бы ещё сидела Бибинур возле обелиска, но вдруг заметила она Зухрабану, гнавшую по плотине гуся, – и моментально сорвалась с места, быстро, прижимая к груди своей красный кумач, зашагала к деревенской улице.
В год окончания войны отец с матерью почти одновременно отошли в мириной, и в родительском доме Зухрабану осталась жить одна. Хоть на похоронах Бибинур взяла все хлопоты на себя, после этого она ни разу не ступила ногой в родительский дом. Одинаково старея в разных концах деревни, они, сёстры, не навещают друг друга. Даже в тот день, когда Бибинур пришла похоронка, и кто только не побывал у неё, выражая сочувствие, разделяя горе, – Зухрабану не появилась. «Моё проклятие сбылось!» – сказала она тогда женщинам в магазине. Это передали Бибинур. Как после этого можно заходить друг к дружке, как встречаться?