Вот тогда впервые явственно услышала бабушка Бибинур шум плотины. Как бы стремясь заглушить звуки траурной музыки, желая сделать неслышными тяжёлые, в горечи, слова людей, не умолкая шумела она, запруда… И с этой вот минуты бабушка Бибинур как бы разом перестала осознавать причины своих поступков, всё происходило с ней уже помимо её воли. Никто не заметил маленькой, с веретено, старушки, скрючившейся у гроба в ногах покойного, в кузове машины, вёзшей в последний путь Джихангира Сафаргалина в его родную деревню Тегаржеп, и никто не удивился, не спросил старушку: «Куда ты едешь? Чего тебе там делать? Почему путаешься под ногами?» Она же в душе благодарила тех, кто не замечал её, а заметив, не выказал удивления, и пожелала им всем долгой жизни.
Но если бы спросили – как бы объяснила она, какой бы ответ нашла?
Кто он ей, Джихангир?
Почему решила она проводить его до самой деревни Тегаржеп?
Разве не были они весьма отдалёнными, взаимоотношения давно отошедшей от текущих колхозных дел старушки и присланного из другого района председателя? Правда, встречая на улице, бывало, Джихангир Сафаргалин никогда не проходил мимо, не спросивши: «Как здоровье, бабушка? Не жалуешься на жизнь?…» Но ведь это было лишь из-за доброты его сердечной! Так он спрашивал не у неё одной… Знала Бибинур, что дел у председателя столько, что не склевать их целому выводку кур, и никто не запомнит Джихангира расслабленно сидевшим на месте: он был постоянно на ногах, в движении, даже на заседаниях правления, бывало, ходил из угла в угол. Только на миг остановится, задумавшись, у окна и опять начнёт ходить, мерить шагами половицы. А ещё покойный любил открытые окна. Не раз, проходя мимо, бабушка Бибинур с удивлением замечала, что до самых поздних осенних дней окна председательского кабинета оставались распахнутыми, не замазанными на зиму. Зачем села она в эту машину?
Вон ведь сколько людей, кто несравненно – в тысячу раз – был ближе председателю, остались стоять огромным клубком горя у околицы. Спасибо, что и среди оставшихся там не оказалось никого, кто бы поинтересовался: «Куда это придурковатая старуха собралась ехать, прицепившись подобно тележному ведёрку с дёгтем?…»
Машины меж тем бесшумно миновали ставший памятником умершему председателю каменный мост и, будто спотыкаясь, как хромоногие гусята, натужно взобрались по одной на гору. Те, что выехали раньше, подождали остальных… На горной гряде дул ветер, напоенный лесными запахами; ветер стал сильно трепать концы белого покрывала, укрывавшего Джихангира, рассыпал его мягкие кудри по жёлтому, как воск, лицу. И несмотря на то, что бабушка Бибинур всячески старалась закрыть свои ноги подолом длинного платья, чтобы не показать родным покойного, сидевшим в ряд по обеим сторонам кузова на низеньких скамейках, свои латаные-перелатаные штаны, ветер, резвясь, выдёргивал подол из её рук, и всё время приходилось бороться с ним, не могла она, как хотела бы, придержать взвившуюся на гробу материю…
Когда остановились на вершине горы, перед спуском, она невольно глянула вниз, на привычные глазу пёстрые пятна из строений и огородов деревни Аксыргак, увидела, конечно, запруду, лежавшую неровным осколком зеркала на зелёном. Запруда тоже была его, Джихангира, памятью… Потом, пока не въехали в лес, она больше не подняла головы. Внизу, за лесом, не дуло, лицо Джихангира было закрыто волосами, и тогда она тихо, чтобы не услышали окружающие, стала еле различимым свистом вызывать ветер: прилети, сделай эти волосы лёгкими, живыми!
У кладбищенских ворот приближающиеся машины тучей встречали односельчане Джихангира. Как только грузовики остановились, она слезла самой первой и присоединилась к этой толпе.
Сильные мужские руки сняли гроб с машины, народ в скорбном молчании потёк внутрь кладбища; бабушка Бибинур же, соблюдая мусульманский обычай, как все другие женщины, осталась за забором.
Значит, вот оно, его последнее пристанище… В этом тихом уголке земли будет вечно спать Джихангир Сафаргалин. Теперь уже никто не увидит, как при ходьбе сильно размахивает он руками, никто не услышит, как он засмеётся, вскидывая голову и обнажая крепкие белые зубы. Пока живые живут – будут помнить его, а придёт совсем новое поколение – для тех уже он будет никто…
Там, за кладбищенской оградой, началась панихида. И здесь люди говорили с печалью, подбирая подобающие слова. Бабушка Бибинур не могла расслышать всех слов, и то, что не дослышала, домысливала сама. Она не знала высоких книжных фраз, да и религиозных познаний было у неё маловато: на все случаи жизни годились всё те же две суры из Корана – «альхам» и «колхуалла» – и в радости, и в горе они были опорой её. Однако сегодня просились на язык какие-то удивительно трогательные слова, о существовании которых в своей душе она доселе и не подозревала. «Пусть будет широкой твоя узкая могила, – шептала старушка, – да не забудется вовеки имя твоё в памяти людской. Да минут тебя муки ада, да простятся все грехи твои, да пребудешь ты в раю! Ибо ты желал людям только красоты и чистоты. Пусть будет земля тебе пухом, а ты, Всевышний, избавь его от новых мучений!» Так много-много раз молила она, медленно идя вдоль кладбищенского ограждения.
Не смея потревожить покой мёртвых, бабушка Бибинур тихо заплакала, прислонившись лбом к корявому забору; так, плача, опустилась она на корточки, встала на колени – слёзы уже лились ручьём, солоно смочили губы и исторгали слабые стоны и прежние неутешные слова прощания.
«Прощай, дитя моё, Джихангир, прощай, мой ненаглядный, прощай, мой маленький! Навеки прощай!» – долго стенала Бибинур.
Когда она, очнувшись, обогнула кладбище, снова выйдя к воротам, покойника, оказывается, уже захоронили, почти весь народ разошёлся, и на траве, переплетаясь, змеились узорчатые следы от колёс ещё недавно стоявших тут табунком машин. Не спеша, заложив руки за спину, последними уходили старики. Среди них Бибинур узнала лишь одного – с острой рыжей бородкой, кирпично-красным круглым лицом, изборождённым глубокими морщинами – старика Вэли, отца Джихангира. А аксыргаковцы, видно, уехали давно, потому что бежавшая к лесу дорога была пустой, не клубилась от колёс пыль на ней.
Ноги вдруг отказали Бибинур, она опустилась на тёплую землю у кладбищенской ограды, склонила голову на согнутые руки и снова долго плакала, закрывши лицо ладонями. Не все, знать, слёзы были выплаканы ею до этого…
Но почему её опять не заметили! Ни там, в дороге, ни здесь, на недавнем многолюдье, никто не обратил на неё внимания… Не позвали, не окликнули, уезжая, не спохватились… И в её растревоженном сознании родилась странная мысль: может, не сама она разгуливала в эти часы среди людей, а только её прозрачная, как крыло бабочки, душа? Она, объятая горем-страданием её душа, приехала сюда, в Тегаржеп?! А тело осталось там, в деревне?
Как только эта поразительная мысль вспыхнула в её сознании, Бибинур быстро поднялась с места и, даже не стряхнув с низа платья приставший мусор, пугливо отбежала подальше от ворот кладбища, выбрала место посуше, уселась на траву, вытянув натруженные ноги. И теперь для Бибинур быстро скатывающееся к вечеру время не имело значения, её полузакрытыми глазами неумолимо завладевала дрёма. Она почти сразу же заснула – и увидела сон. В утренней молочной пелене по лугу скакали белые кобылицы. Над спинами кобылиц беспрестанно клубился густой пар. «Почему у вас нет жеребят, где ваши жеребята?» – громко крикнула она белым кобылицам. Те жалобно заржали, а одна из них приблизилась к Бибинур и человеческим голосом пояснила: «Есть у нас жеребята, есть. Да только далеко они, далеко, за горой Каф[16]». И умчалась эта кобылица… «Каф?» – хотела спросить Бибинур, но не смогла разжать губ. Догадалась: уста ей немая колдунья запечатала…
Пробудившись в испуге от звука конских копыт, она довольно долго сидела, тряся головой и не понимая, где она, что с ней. А всего-то длинноволосый мальчик на рыжем мерине пронёсся во весь опор за её спиной, в надувшейся на ветру, словно парус, рубашке! И хоть проскакал он совсем близко, но, кажется, не заметил одинокую старушку… Что и говорить, пусть и остры глаза у юности, однако видят они обычно только то, чего сами ищут, хотят. Пусть и затуманены глаза прожитыми годами у старости, однако умеют они видеть то, что и другим надобно… «Не простудит ли сквозистый ветер скачки этого несмышлёныша?» – подумала бабушка Бибинур, зябко передёрнув плечами. И то, что мальчик тоже не заметил её, усилило возникшее подозрение: «Есть ли я в этом мире? Или только душа моя прилетела бабочкой сюда вслед за Джихангиром?!»
После пробуждения ей вдруг действительно стало холодно. На землю властно опустилась вечерняя сырая мгла, голоса жаворонков умолкли, и пичужки на кладбищенских деревьях не щебетали, как раньше. Пребывая в последремотной расслабленности и пока ленясь встать, Бибинур полезла в глубокий карман платья, дрожащей рукой нащупала в нём два коробка спичек. Один был даже не начат. Поднеся его ближе к глазам, разглядела этикетку: мчалась куда-то вместе с жеребёнком гривастая белая кобылица… Вот тебе и сон!
Шаря взглядом по сторонам, она стала искать, что бы годилось для огня, и обрадовалась, увидев поблизости сухие ветки курая да оставшиеся от строительства забора мелкие и отменно сухие щепки. Тут же попался под руку большой обломок лыжи, вполне способный гореть.
Обломав сухостой курая и репейников, она сложила всё это аккуратной кучкой, а щепки и прочие «дрова» примостила сверху, в виде шалашика, и, сев на корточки, умело запалила огонь. Она всегда любила огонь и тепло. От огня радость прежде всего охватывает не тело, а глаза. С огнём никогда не чувствуешь себя безнадёжно одинокой…
И сейчас маленький костёр стал для Бибинур как бы товарищем и защитой от пугающей темени и весенней сырости. Одна за другой зажглись тяжёлые крупные звёзды. Не вставая с места, обернув ноги подолом платья, она не спеша добавляла в огонь свой скудный горючий запас – и вздрогнула, встрепенулась от звука шагов, раздавшихся со стороны дороги. Приставив ладонь ко лбу, тревожно всматривалась в темноту. Сама не подавая голоса, ждала вопроса.
– Кто там, пугая души умерших, запалил костёр? – спросил хриплый немолодой голос.
– Да это я, – отозвалась робко Бибинур.
– А кто ты? Почему здесь сидишь?
– Да я, – повторила она несмело. – Просто сижу.
Человек вступил в освещённый круг. Бабушке Бибинур почему-то подумалось, что это должен быть отец Джихангира, и на самом деле, оказалось, он – старик Вэли! В свете костра его рыжая борода выглядела ещё более красной.
– Будто встречал тебя где-то, а нет, не узнаю, – сказал он раздумчиво, опускаясь у костра на корточки. – Кто же ты?
– Из Аксыргака приехала я, – ответила Бибинур, показав рукой в темноту.
– А-а, – протянул старик. – Верно! В машине-то я видел тебя. Отчего же не вернулась домой со всеми?
– Не знаю, – Бибинур пожала плечами. – Машин не было, уехали… Так как-то… Вот сижу.
«Уж не тронулась ли умишком старая?» – засомневался дед Вэли, но тут же отбросил эту мысль: во всём облике старушки, её поведении угадывалось самое неподдельное горе. Отец, только что схоронивший сына, не мог не почувствовать этого, потому что сердце чужой женщины страдало, как его собственное.
Жалея её, он пригласил:
– Пойдём к нам, чаю попьёшь, переночуешь. Видать, сына моего почтить приехала… спасибо тебе.
– Не зайду, – отказалась Бибинур. – Вам сегодня не до гостей. И то – как терпишь ещё…
– Куда денешься? – и боль пробилась в голосе старика; он сгребал в сторонку концом тяжёлой палки горячие угли. Выйдя из дома наружу от нестерпимой боли душевной, он взглянул в сторону кладбища – и сильно испугался: там грозно, тревожно сверкал огонь. Преодолевая страх, прихватив палку, пошёл посмотреть. А тут она, старуха…
– Кто ж ты такая из Аксыргака? Чья будешь родом? Знаю ли всё-таки я тебя?
– Можешь и не знать. Мужчин у нас нет.
– Кто же был твой муж?
– Габдуллазяном звали мужа. С войны не пришёл. Знаешь, нет?
– Ты одна из близнецов, что ли? – спросил Вэли, припоминая.
– Вот-вот, она самая! Бибинур меня зовут. Я была женой Габдуллазяна.
– Так ведь у вас с ним, никак, и детей было немало?
– Хоть немного, но были… Трое было. Да разъехались кто куда. Одна я. Давно уже одна.
– Сестра-то жива?
– Жива, здорова…
Помолчали, каждый думая о своём.
– Говорят, глаза – зеркало души. Видишь глаза человека – и легче с ним…
– А слепые? – усмехнулась Бибинур.
– Что слепые?
– Ведь их глаз никто не видит!
– У них другое. У них на лице написано, кто они…
– Это правда. Ты помнишь, наверно, нашего деревенского суфи[17]? Слепого?
– Ну?
– Он повернётся, бывало, к человеку, а у самого лицо будто солнце засветится! Всё улыбался, всё смеялся… Никогда не жаловался на жизнь, на судьбу, других утешал. Оттого и любили его. Сто лет, почитай, было ему, когда могила позвала.
– Давай пойдём к нам, – настойчиво повторил старик.
– Нет, я лучше в Аксыргак пойду, – ответила Бибинур, немного подумав.
– Ночь ведь! Чего ночью не случается…
– Ну и что – ночь?! Я ночь люблю. Кто меня тронет?
Оба поднялись от костра; оба были невысокие ростом, сухощавые, примерно в одних годах.
– Ладно. Тогда сейчас кого-нибудь из ребят разыщу, – сказал Вэли. – Из шофёров. Отвезут.
– Ночью в машину не сяду, – поспешно проговорила Бибинур.
– Отчего так?
– Они большую цену заламывают.
– Разве жалко двадцать-тридцать копеек? Больше с тебя не возьмут!
– А я не дам, – упрямо сказала Бибинур.
– Почему? – удивился Вэли.
– Я же не у самого шофёра на шее еду! Машина везёт, а она колхозная…
«С характером старушка», – подумал Вэли, а Бибинур меж тем продолжала:
– Он ведь и сам, как бай, едет на ней. А если б у машины был язык, разве стала бы она у старушки-сироты деньги клянчить? Постыдилась бы. А они, бессовестные, просят!
– Наш не попросит, коли я велю отвезти.
– О, не знаешь… И со старшими не посчитается!
– Но мы-то за ночлег денег не попросим, давай пойдём, – вернулся к прежнему Вэли.
– Ой, нет, надо в деревню возвращаться, – продолжала стоять на своём Бибинур.
– С кем же ты ныне живёшь? – поинтересовался старик.
– Одна, – не сумела подавить вздоха Бибинур. – Давно уже одна-одинёшенька живу.
Вэли чуть было не спросил: «А дети где?» – да, спохватившись, только ободряюще заметил:
– И хорошо! Никто, значит, ничего не скажет, если заночуешь.
– Сверчки за печкой зато удивятся, – быстро отозвалась Бибинур. – Скажут, куда это делась наша старуха. И соседи не знаю чего подумают.
– Без чая всё равно не отпущу, – твёрдо заявил Вэли.
Чаю Бибинур очень хотелось выпить, давно уже пересохло во рту, аж губы запеклись. И с этим – зайти на чай – она быстро согласилась.
Когда проходили мимо кладбищенских ворот, Бибинур, приостановившись, взглянула на деда Вэли:
– К сыну не наведаешься?
Старик не сбавил шага и некоторое время не отвечал. Потом сказал:
– Скоро я и сам к нему переселюсь, навечно…
Глаза Бибинур снова наполнились слезами.
– В свой час все там будем…
– Нет, у меня уже известно. С весны маюсь хворобой. Такая одышка – душит!.. Только он рановато ушёл! Очень рано!..
Но хотя дед Вэли и жаловался на удушье, однако шёл он довольно ходко, Бибинур еле поспевала за ним, и очень скоро очутились они у нужного дома с тесовыми воротами. Хозяин первым в ворота зашёл и дверь дома распахнул широко:
– Вот, старая, привёл я хозяйку огня!
Мать Джихангира, костистая крупная старуха с сизыми отёчными мешками под глазами, бегло оглядев Бибинур и всё поняв по взгляду мужа, молча принялась готовить чай. Несмотря на то что в комнате стоял круглый стол с резными ножками, всё для чаепития собирала на сакэ – по-старинному. Старуха осторожно и ловко, взяв пальцами за два конца, постелила на саке красную скатерть, поставила в красивой стеклянной маслёнке масло, а в маленькой расписной керамической чаше – мёд. Хотя сияющий медный самовар был полуприкрыт белым домотканым полотенцем, Бибинур сразу узнала: тульский! Те же ручки, тот же кран… Когда-то у неё был точно такой же самовар. «Тульский патронный завод. 1926 год» – написано на нём…
При виде самовара у Бибинур больно грудь сжало, силы совсем покинули её, и она едва взобралась на саке, угнездилась там неловко, боком вперёд, старательно закрывая ноги подолом. Чай разливал сам дед Вэли, старуха его не села рядом с ними – сутулясь, стояла у окна, вперив недвижный взгляд в темноту улицы, будто кого-то поджидая.
Бибинур давно уже отвыкла есть на сакэ, и оказалось, что это неудобно; про себя она подумала: «Сын был учёным, стоял в председателях, а родительский дом его, гляди, по старинке держат…»
Пока пила первую чашку чая – бульон на плите подогрелся. А уж коли сели, то Бибинур не стала отказываться: не спеша, с почтением к еде, мелкими глотками, расправилась она и с бульоном.
Только после еды, когда с сакэ исчезла скатерть, принялись за разговор. И начал его Вэли.
– Наш Джихангир очень любил старину, всё старинное, – заговорил он, будто бы подслушав её мысли. – Ты ещё в сенях у нас не была – вот где всякая диковина! По нынешнему времени, конечно, диковина… На стенах висят гребёнчатая, для льна, прялка, поддужные жестяные колокольчики, бубенцы, погремушки для шлеи, подковы, сучила, челноки для ткацкого станка, даже дуга в лентах есть! Про ручной жёрнов и говорить нечего – его тоже Джихангир не дал выбросить. Пусть всё это хранится, говорил он, это память о народной жизни, онашем прежнем времени. Место этому в народном музее, и мы, мол, когда-нибудь его в деревне создадим. Понимаешь? Такой вот он был… И, может, за это пристрастие к старью его жена бросила. Городская девушка была наша сноха. «Я не за татарина-старьёвщика выходила!» – заявила она.
– Да не только за это! – вмешалась в разговор старуха, не поворачиваясь от окна.
– За это, мать, за это. Да ладно, бог с ней. И кто теперешних молодых разберёт?… Может, сына Джихангира, внука дорогого нашего, привезём к себе…
– Отдаст она, как же, – по-прежнему не обернувшись, бросила старуха.
– Отдаст, – с надеждой в голосе сказал дед Вэли. – Если как следует и умно попросить, насовсем, думаю, отдаст… Зачем ребёнок женщине, которая от зеркала оторваться не может, ей чай поставить в тягость. Охота ли такой матери смотреть за сыном? Только обрадуется, что избавилась!
Старуха подавленно проворчала:
– За тобой самим кто будет смотреть, об этом подумай.
– Если мальчишка-то приедет? Я сразу поправлюсь, вот так и знай. Я сразу!..
Бибинур осторожно вступила:
– Оказывается, и сын был?
– Восемь ему! Первый класс заканчивает. – Вэли оживился. – Где там его письмо?… Ух какой парнишка! Ну прямо вылитый отец, весь в него. Умница! Помню, ещё пяти ему не было. И говорит он как-то: «Папа, я хочу яичной воды попить». Мать с отцом хохочут: какая ещё яичная вода?! Но я-то тут же сообразил! Джихангир сам в четыре-пять годков всё время сырые яйца пил. Как выбежит, бывало, из дому, не пройдёт мимо гнёзд, где куры несутся, всегда возвращался перемазанный желтком… И рос зато, как сбитый. Вот вам и яичная вода! Время подошло – и сыну его того же захотелось, только сказать он не сумел, как следует, по-детски выразился. Но что значит свой корень, а? Всё равно в одну сторону тянет!
– Да, – согласно покивала головой Бибинур.
Жена Вэли коротко спросила её:
– Заночуешь?
– Нет, – опять отказалась Бибинур. – Благодарствую. Женщина одна, с нашего конца, собиралась ехать показываться в больницу. Поутру. Просила меня за малыми детьми присмотреть…
– Далеко ведь.
– Не привыкать пешком ходить!
– Ночь…
– Ночь как раз для горемыки: слёз никто не увидит… Нет, правда, не боюсь я.
Хозяева не стали больше настаивать. Дед Вэли, снова взяв вруки тяжёлую палку, проводил её до околицы. Сказал на прощание:
– Спасибо тебе за память о моём сыне.
– Хороший был он человек.
– Хороших людей много.
– Он был лучше других…
– Будешь когда мимо идти, не обходи наш дом стороной, захаживай.
– Зайду, – пообещала Бибинур.
Очень высоко, меж ночных звёзд, с тихим гулом самолёт пролетел. Пугая Бибинур, о её щёки ударялись бабочки-полуночницы. Где-то петух прокричал, заставив своим пением вспомнить о домашнем тепле. И Бибинур прибавила шагу. Хоть и хвасталась до этого, а в глубине души таилась боязнь. Можно было, разумеется, и заночевать, никто из женщин не собирается в больницу ехать – этот предлог Бибинур за чаем выдумала. Но заночевать – значит, раздеться пришлось бы. А чтобы раздеться у чужих людей – она и в мыслях не держала… Хотя бельё на ней чистое, моется она постоянно, грязи на теле не выносит, но вот нижняя рубашка изрядно залатанная, да и на штанах латка на латке… Как же тут раздеться в чужом-то доме, на людях?! Нет, не хотелось ей принимать стыд из-за латаных штанов…
И думая об этом сейчас, она только тяжело вздохнула… Подобрала повыше подол, заткнула его за пояс. Пыль скрипела под разношенными сандалиями.
При входе в лес страх её усилился, шаг ускорился. «Проклятые заплаты, – опять посетовала она, – ведь можно было бы переночевать, люди уговаривали, а утром уйти после горячих блинов с тёплым молоком!»
У бабушки Бибинур давно уже не было ни коровы, ни тёплого молока, ещё одна целая жизнь прошла с тех пор, когда осталась она без медного тульского самовара, уже забылись и те времена, когда гостьей сиживала в застольях, и уже многие годы к ней самой в дом не приезжали никакие гости…
Весна дождливой выпала, из ямы, что обычно к Сабантую давно пересыхала, оказывается, ручей на дорогу бежал, и она, не подозревая о нём, в темноте ступила прямо в воду, ноги тут же промокли насквозь. Когда, склонившись, отжимала носки, совсем неподалёку услышала злобный собачий лай. Собак было несколько, яростно лаяли они на разные голоса, захлёбываясь и вторя друг дружке. Бибинур перескочила ручей, не стала обуваться и босиком быстро-быстро засеменила по холодной росистой траве в сторону своей деревни – подальше от опасного места…