К книге
При свете зарницЛюбовь и ненависть. 1
37%
Любовь и ненависть. 1
17

Каждый аул, большой или малый, – это как отдельное государство, и мой Имянлебаш в этом смысле не отличается от своих соседей. У нашего аула, как и у всякого другого, своя жизнь и свои заботы, свои традиции и своя история. Есть у него предания, герои и живые аксакалы, которые доказали, что они верны святым традициям и теперь уж навечно сохранят неугасимую любовь к нашему маленькому аулу, затерявшемуся среди лесов за Камой, и к тому роднику в глубоком яру, живущему среди сверкающих разноцветных камешков, со странным названием: Аракы чишмэсе, что значит Родник водки.

Как и в любом другом ауле, есть у нас труженики и лодыри, есть живые, проворные люди, а есть и тяжёлые на подъём увальни, есть болтуны, сплетницы-подворницы, есть скрытные и молчаливые, есть горбуны, слепые, немые, сироты, вдовушки, бобыли, солдаты, гармонисты, скрипачи, лихие танцоры и умельцы хорошо варить и жарить, сапожники, пьяницы, лгуны, воры, повитухи, могильщики, есть славные батыры Сабантуев, знаменитые белолицые красавицы с жемчужными зубами, есть мастера кастрировать животных, самогонщики, кузнецы, чьи сердца полны надменной гордости, есть жестянщики, спекулянты-ловкачи, медоусые маклеры, есть рябые, кособокие, плоскостопые, длинные, коротышки, знаменитые обжоры, которые съедали по четыреста пельменей… Кого только нет в нашем славном ауле Имянлебаш!

Конечно, если в твоём ауле всего-навсего около сотни дворов, эти славные качества не принадлежат отдельным избранникам, и тот же сапожник бывает знаменитым танцором, так что если пойдёт по кругу, над аулом поднимается смерч. Тот же бобыль может очень проникновенно пиликать на скрипке, кузнецы обычно кастрируют жеребцов и баранов, а самогон варят рябые и конюхи. И так далее, и тому подобное.

Так было из века в век, так и жили.

У каждого мужчины, длинный он или короткий, особая доля. А вот женщины в ауле живут почти одинаковой жизнью, по крайней мере, мне так казалось, ведь их заботы так похожи – качают люльки, крутятся возле котлов…

У великого таинства, рождения человека, свидетель один – повитуха. А потом жизнь его проходит на глазах всех аульчан. Впрочем, и живут-то все вместе. Влюбляются, женятся, не скрываясь и не таясь, и умирают тоже посреди скорбно притихших аульчан. Если о ком-нибудь спросишь, тебе расскажут не только о нём, переберут косточки и его деда и прадеда, соседей, кумов и сватов, расскажут, какие у кого были привычки. В ауле ведь знают даже то, у кого какой сапог жмёт. А тётушки, наши любопытные подворницы, те о человеке знают даже более его самого, а уж если попадёшь к ним на язык, разденут тебя да так и выставят на свет божий…

Есть, обязательно есть и люди загадочные, они стоят как бы в стороне от всей суеты, а есть и вовсе таинственные, очень важные.

Из всех старых обычаев самый первый – уважение к старшим. Вот наши почтенные аксакалы, батыры Сабантуя… Если ты средних лет, то тебе лучше помолчать, когда говорят бабаи. Твои рассуждения могут быть и умны, но они ещё не проверены временем. Пусть сначала выскажутся те, кто седобород. Потом очередь тех, у кого за плечами сорок-пятьдесят. Далее слово могут взять и женатые. А женщины и неженатые могут и помолчать!..

Есть в ауле очень почётные люди – кузнецы, жестянщики, охотники, трактористы, комбайнёры… А на последнем счету пьяницы, склочники, спекулянты (хотя при встрече с ними и можно улыбнуться – авось пригодится!), к ним приравнивали пожарников и, как ни странно, пастухов. «Э-э, одни дрыхнут в пожарке, а другие в поле под кустами!»

Но вот началась война, и рябой кузнец, и длинный бондарь, и парикмахер наш со своей самодельной бритвой из обломка косы, острой, как меч, – все они один за другим уехали на фронт и стали солдатами. Печаль у аула тоже общая, в каждой избе проводы, тоскливо веют сизые дымы над белыми трубами. Не слышно стало на улице и на гумне мужского достойного голоса, и лошадки, так привыкшие к этим голосам и твёрдым рукам, не верят своим ушам и оборачиваются с удивлением: «Слушаться такого хозяина или нет?»

Очередь дошла и до наших пастухов, они тоже один за другим прощались с аулом и уезжали с мешками на плечах. Два дня не выгоняли скот, во дворах беспрерывно блеяли голодные овцы, коровы протяжно мычали, как те пароходы, на которых уезжали наши отцы и братья. И мы вовсе приуныли. Козы, эти рогатые чертовки, ломали изгороди и лезли в огороды, грызли ветви молодых яблонь и спелые подсолнухи, и за два дня натворили такой беды, что терпеть уже стало невозможно. И вот вечером все люди собрались в сельсовет решить дело насчёт пастухов.

Уже осень, середина сентября. Скотину можно пасти ещё месяц, а то и все два, да где найдёшь пастухов на такой срок? Да и людей в ауле осталось раз, два – и обчёлся. Думали, спорили, да что же спорить понапрасну? В конце концов решили пасти скотину по очереди.

Принять решение просто, а вот как его выполнить? Сегодня тот не может – поясница разболелась, сосед тоже не согласен – брата надо провожать, на фронт уходит брат. И третьему сегодня недосуг – вздумал свой огород копать. А у тех, кто и согласен пасти, сноровки нет, кнутом как следует щёлкнуть не может. И вот за два дня коровы потравили поле озимой ржи, а тёлка Ишмаевых не пришла ночевать, её волки задрали, оставили, как говорится, рожки да ножки.

Раньше, бывало, стадо встречали вечером детишки да старики. А сейчас это дело стало ответственное, и когда скотина приближается к аулу, взрослые спешат навстречу – пастухи сопливые, загнать как следует не сумеют, а вовремя не перехватишь своих овец, бегай потом за ними в темноте по аулу. Да и волки словно почуяли, что пришло лихое время, совсем обнаглели, на глазах нападают на скотину, не ровён час – останешься без мяса на зиму…

Я учусь в десятом классе, но сейчас про школу и думать не хочется. Да и учителя-мужчины все ушли на фронт, остались одни женщины, и стариков-пенсионеров потревожили. Правда, занятия-то ещё как следует и не начинались. Сначала все старшеклассники скирдовали горох, потом молотили просо на конной молотилке. Раньше мой отец работал мотористом, я кое-что кумекаю в этом деле и встал на его место. Но сейчас мы все убираем картошку. Правда, после того, как из колхоза взяли для армии нашу единственную «полуторку», и вывозить картошку стало не на чем, дело с картошкой пошло совсем плохо. Урожай нынче хороший, картошки уродилось много, и вот мы сваливаем её в бурты, укрываем соломой да сухой картофельной ботвой. Но если ударят ранние морозы, картошка пропадёт. Это и ребёнку понятно, так что мы, конечно, работаем, но работаем без всякой охоты, ведь напрасная работа не интересна. С такой работой и день кажется очень уж длинным, и мы стараемся пораньше кончить, хотя бы под тем предлогом, что надо встречать скотину. А наша комолая корова – и в самом деле настоящая бестия, так и норовит удрать куда-нибудь. И сестрёнка Насима, пока её загонит, наревётся до изнеможения.

Сегодня мы идём встречать скотину с Рафгатом, моим одноклассником. Не торопимся, солнце ещё стоит высоко, и когда проходим возле пруда, где утки и гуси устроили осенний базар, Рафгат говорит:

– Кандидаты в жирные беляши. – А потом вдруг спрашивает: – А кто сегодня пасёт, ты не знаешь?

Я не знаю.

Мы проходим мимо самого высокого сооружения в нашем ауле – мимо пожарной каланчи. Рядом с каланчой и дом пожарника, и длинный сарай, в котором стоит пара лошадей, телега с бочкой, насос, топоры, багры и прочий «пожарный инвентарь». А в дальнем конце сарая отдельная клеть, где жиреет колхозный жеребец Ялкын. Ялкыном назвали его из-за длинной, огненно-рыжей гривы, ведь ялкын – это пламя. Хозяином жеребца считается председатель колхоза и пожарник Чулак Гибадулла (Однорукий Гибадулла), который ходит за жеребцом. А вон и сам Чулак! Сначала мы его не заметили на каланче, а он машет нам рукой и что-то кричит.

– Давай заберёмся к нему, – предлагает Рафгат.

Он знает, что я терпеть не могу этого Гибадуллу, да и сам Рафгат от него нос воротит, а зачем-то зовёт.

– Что я там оставил? – говорю.

– С ним интересно.

– Как же, очень интересно! Он лгун, ворует кур и гусей, а ворованным угощает разных бездельников…

Рафгат, когда сердится или чем-то недоволен, начинает сопеть, редкие брови хмурятся.

– Ты насчёт воровства молчи, ведь его ни разу не поймали, а не пойманный – не вор. Зато с ним не соскучишься…

Мы стоим и нерешительно поглядываем на ветхую каланчу, которая кажется мне вдруг каким-то чудовищем, а Чулак вверху – глаз этого чудовища… Да и наше-то положение теперь странное: недавно ещё были мальчишками, а сейчас, когда старшие ушли на фронт, мы стали на их место, и заниматься пустяками вроде и неудобно. Рафгат проводил отца только на прошлой неделе…

Конечно, с Гибадуллой не соскучишься, это верно. Пристроился он в пожарники давно, с тех пор как на отхожих промыслах потерял правую руку. Работал тогда Гибадулла в Челнах кладовщиком на шерстечесалке, подменяя машиниста, и попал рукой в барабан шерстечесалки, правую руку по локоть отхватило как острым ножом. Злые языки трепали, будто Гибадулла не случайно попал рукой в барабан, будто бы он, работая кладовщиком, крепко воровал, три раза женился, и когда во время ревизии открылись его проделки, он, испугавшись тюрьмы, добровольно выбрал больницу. Так было или нет, никто этого не может ни подтвердить, ни отрицать. Во всяком случае Гибадулла вернулся в родной аул, где его уже и не ждали, вернулся с тощим зелёным вещмешком и длинной фанерной коробкой. Оказывается, в этой фанерной коробке его отрезанная рука! Слух об этом пополз из дома в дом, и любопытные мальчишки не одного поколения ходили к нему с мольбой показать это чудо – засохшую, маленькую, жёлтую человеческую руку… За такой показ Чулак брал с каждого мальчика пяток яиц, а потом заводил в полутёмный чулан и говорил таинственным шёпотом: «Нельзя мне её показывать… Совсем нельзя… Вот покажу тебе, а ночью все кости мои заболят. Хотя рука и отрезана, но пока я жив, она моя и хочет вернуться на своё место. Она не любит показываться людям. Но так и быть, тебе я покажу…» И на мгновение открывал коробку.

Мальчишки ужасно боялись таинственной коробки, просыпались по ночам от страшных снов, но всё равно шли, всё равно воровали яйца. Тащили ненасытному Чулаку и другую вкусную снедь, лишь бы умилостивить его руку, которая так стремилась на своё место…

Не только мальчишки, но и взрослые парни, женатики, любили потолкаться возле пожарки, послушать разные анекдоты Чулака. Сам он давно живёт бобылём со своей почти оглохшей матерью. Мать уже не читает ему нравоучений, а только стращает судным днём: «Вот будешь переходить мост Сирата, который острее меча, тоньше волоска, и свалишься в огненную реку, сгоришь в своих грехах!»

Но Чулак не боялся ни огненных рек, ни страшного моста Сирата, он не упускал случая покутить, мог на спор выпить четверть водки и съесть целого барашка. Возле пожарки, ближе к пруду, у него был маленький огород, там рос зелёный лук, укроп, капуста и огурцы. «Люблю, чтобы закуска всегда была под рукой», – говорил Чулак и скалил при этом свои жёлтые квадратные зубы.

Это верно, что с ним не соскучишься… Был ещё у него один «способ» добывать хлеб насущный, и этим он громко прославился во всех окрестных аулах, – Чулак очень ловко умел «пускать ветер». Где бы ты его ни встретил – в поле, на улице, на базаре, не говоря уже о своей пожарке, и кто бы ты ни был – мальчишка или старик, на твою просьбу «пустить ветер» Чулак не только не обидится, но ещё и спросит: «Тебе как: погромче или числом поболе?» – «Погромче, погромче!» – «Ладно, сделаю для тебя, не забудь только пяток яиц принести». – «Принесу, принесу!» – «Смотри не обмани, а то на том свете знаешь, что обманщиков ждёт?!»

Мальчишки потом до хрипоты спорят, настоящий ли он «ветер» пускает, или у него в штанах спрятан хитрый аппарат. Кто верит в аппарат, кто не верит, а всё равно просят…

А яиц съедает Чулак видимо-невидимо! Утром десяток без соли, в обед десяток с солью… И лучшая его закуска тоже яичко, благо наши имянлебашские куры несутся исправно!

Ходит он всегда в военной форме: зимой и летом у него на плечах длиннополая шинель, зимой и летом на лысой голове будённовский шлем. Кто спросит про такую форму, у Чулака ответ готов: «Мне форма положена! Пожарники приравниваются к военным!» В других аулах врёт ещё смелее: «Я служил на границе, в секретной службе. И японские шпионы ранили меня, в борьбе с мировой буржуазией я потерял самое драгоценное для человека – красоту!»

Кто не знает, тот верит его складным песням. Да и как не поверишь, если чёрные глаза с постоянным прищуром так доверчиво на тебя смотрят!.. Правда, лошадиные зубы сначала не вызывают доверия, но потом и к ним привыкаешь. Да и усы у него знатные, и когда Чулак заливает свои песни, то усы шевелятся, как будто подтверждая его враньё. С этими усами у него морока! Утром он целый час с ними возится перед тусклым зеркалом: моет, красит, мажет гусиным жиром, у него множество разных щипцов и ножниц для усов, и так-то он губу оттопырит, и эдак, и щёки надует, и пальцами рот растянет.

Иногда он делает обходы всего аула, бесцеремонно вваливается в дом, щупает толстыми пальцами кирпичи в печках, чего-то нюхает, высматривает и всегда что-нибудь найдёт и штрафует. Штраф берёт или холодным куском гусятины, или самогоном. На этом не останавливается, идёт проверять и баню, если даже там моются женщины. «Врачам вы готовы показаться голенькими, а чем хуже пожарники? Должен я проверить ваши дымоходы или нет?!» Женщины визжат, кричат, льют на его шлем горячую воду, а ему всё нипочем! Или по улице идёт – прёт навстречу как бодливый бык и дороги не уступит. И только когда встречный отойдёт в сторону, Чулак остановится и одной рукой, да так ловко, скрутит толстую «козью ножку»!.. Табак он курит крепкий, вонючий, так что на улице и час спустя в том месте, где он стоял, пахнет его табачищем…

Мы с Рафгатом с некоторой опаской подходим к пожарке, – не раз бывало, что Чулак обливал мальчишек водой со своей каланчи.

– Ну как, звёзд не видно, Гибадулла-абый? – кричим мы Чулаку.

– Звёзд не видно, а вот коровы идут! Куда путь держите?

– А ты чего туда забрался? – отвечаем мы вопросом.

– Хотите, чтобы я спустился?

– Давай слезай! Может, ветер пустишь для забавы?

– Вам? Нет, для вас не буду, бесплатно не работаю.

Ещё недавно Рафгат ходил в «друзьях» у Чулака, но между ними пробежала кошка, хотя Чулак и делает вид, что всё позабыто и похоронено. Вот он ловко спускается вниз, и сейчас особенно хорошо видно, какой это сильный, крепкий и здоровый мужик. И как всегда, на нём военная форма, пуговицы на френче сияют, синие диагоналевые галифе обтягивают его толстые ляжки. Он доволен собой, своим здоровьем и ловкостью, и, покрякивая, берёт ведро с водой и идёт к стойлу жеребца. Тут мы замечаем, что возле сарая нет председательского тарантаса, да и самого Ялкына в стойле нет.

– Гибадулла-абый, а где наш рысак? – спрашиваем мы.

– Как видите, дома нет.

Хитёр Чулак, никогда прямо не ответит!

– Может, и его в армию призвали?

– Может быть, очень может быть…

– Гибадулла-абый!..

– Ну, чего тебе? – отвечает Чулак Рафгату и начинает мести метлой щербатые плахи пола. – Не будет никакого ветра. Впрочем, к тебе, Искандер, у меня дело есть.

– Какое дело?

– Да вот хочу спытать, джигит ты уже, или тебе мать всё ещё нос утирает.

– Да ну тебя, – ворчу я, ожидая подвоха.

– У тебя от старшего брата сапоги остались?

– Ну остались…

– Новые?

– Два-три раза в клуб ходил.

– Во, то, что я ищу! Продай ты их мне.

– А как же брат?

– Э-э, когда он ещё вернётся! Сгниют бесполезно. А мне в самый бы раз. К моим галифе нужны хромовые сапоги. У меня с твоим братом и размер-то один!..

– Никак Гибадулла-абый жениться надумал? – пошутил было Рафгат, но Чулак перебил его:

– По теперешним временам больно хорошо и неженатому. Ну как, сговоримся? Джигит ты или нет? Голова в доме или кто? Ну смотри, – добавил он, потому что я молчал. – Вспомнишь потом, когда дрова нужно будет привезти или что другое, теперь Ялкын будет у меня!..

– На сабантуевском скакуне дрова, что ли, возить будешь? – спросил я.

– Там будет видно, на ком!

Вот как, Ялкын будет в полном распоряжении Чулака! Недаром он сегодня в синих галифе! Недаром ему и хромовые сапоги понадобились!.. У меня внутри всё так и заклокотало. Я вижу жирную гладкую шею Чулака, слышу его сопение, когда он одной рукой да так ловко орудует метлой, что пол в сарае блестит, как сковорода. Вот он тыльной стороной ладони стирает пот со лба и косится на меня, ожидая ответа.

– Нет, не продам, – говорю я. – Брат мой вернётся! Он велел сохранить и сапоги, и гармонь.

Чёрные глаза Чулака насмешливо блестят. Он кладёт мне на плечо свою левую тяжёлую руку.

– Продашь как миленький! Без меня теперь вам не жить. Если сам не принесёшь, твоя мать принесёт. Как-нибудь!..

– Кому это не жить без тебя?

– Всем. И тебе, и всему аулу.

Тут в проулок, как вода в арык, втекло наше стадо: впереди важные, бородатые, но очень глупые козлы и козы, за ними медлительные толстобокие коровы, качая своими ведёрными вымями, вперемежку с разномастными овцами, блеющими без причины. А вон и наша корова! Сегодня она идёт спокойно, на ошейнике позвякивает медный колокольчик, и этот звук среди мычания, блеяния и стука копыт льётся как тоненький ручеёк. Откуда-то из-под ног моих юркнула моя сестрёнка Насима и тонким прутиком начала подгонять корову.

У Рафгата корова всегда хорошо домой ходит, её не надо загонять в ворота, и сюда Рафгат пришёл со мной за компанию. Стадо пороходит мимо, и Чулак, усмехнувшись, повторяет:

– Нет, не жить вам без меня. Если захочу, меня завтра же поставят председателем.

Мы с удивлением смотрим на него и вдруг верим, что это и на самом деле может быть! Человек он проворный, с районным начальством знаком, частенько угощает их ухой на речке, водит на зайца, а в апреле – на куропаток, знает тысячу анекдотов, грамотный, на фронт не возьмут, – чем не председатель?…

В узких глазах Рафгата появляется какой-то маслянистый блеск, и я ещё пуще начинаю злиться на Чулака и уже готов резким, мужским словом отрезать ему путь в наши души. Но Чулак уже и не смотрит на нас, его лицо расплывается в улыбке, жёлтые зубы сверкают в лучах заходящего солнца. Я с удивлением вижу, как физиономия его преображается, усы шевелятся, как у кота. Кто же на него так влияет? Я оглядываюсь. О, стадо гонит сама Маулиха-апа! Шла она устало, едва волоча ноги, опустив голову, а как заметила Чулака, тут же и преобразилась, голову подняла, грудь выпятила, – и не скажешь, что у неё семеро детей. Чуть поотстав, идёт за Маулихой-апа её старшая дочь Карима, настоящий гвардеец, на голову выше матери. Никто в ауле не знает, кто её настоящий отец. Первых двух дочерей Маулиха-апа нажила без мужа, она в то время нигде не работала, ездила то туда, то сюда, то по неделе гостила у родственников, надеялась выйти замуж то за цыгана, то за офицера. И вот родилась Карима, на татарку совсем не похожа: белёсенькая, высокая, с крепкими ногами. И носит она не много и не мало, а сорок четвёртый размер. «Всё готова отдать, только бы не видеть ноги этой Каримы, о Аллах!» – вздыхает моя мама, когда Карима, лениво покачивая бёдрами, проходит у нас под окнами. «Половину леса надо ободрать на лыко, чтобы сплести лапти Кариме!» – жалуется наш знаменитый лапотник Минечтин.

Но Маулихе-апа так и не удалось заполучить ни офицера, ни цыгана. У молодого парня по имени Биктимер от сердечного удара в бане скончался отец, мать от горя ослепла совсем, а вся родня думала-гадала, как же устроить дела в семье? И придумали: пора Маулихе остепениться, пусть станет женой Биктимера! Парня позвали с улицы, где он беззаботно рубил дрова, посадили напротив рыдающей Маулихи, и мулла за две курицы объявил их мужем и женой. Так Биктимер получил сразу двух дочерей и ленивую жену. Но Маулиху не удалось стреножить такой женитьбой, и люди говорили, что по ночам она уходила на «свободный промысел». Говорят и теперь, что она частенько принимает у себя хитрого Чулака, ведь в ауле не бывает секретов.

Вот она идёт! Расплылась в улыбке, показывает все свои мелкие крепкие зубки, а Чулак стоит, широко расставив ноги, и от удовольствия кряхтит, усы шевелятся, как у кота, увидевшего мышь.

Маулиха-апа останавливается напротив Чулака, а за ней стоит Карима, словно белый столб. Послушать их болтовню и нам с Рафгатом хочется, и мы подвигаемся к ним. А тут подошли ещё две женщины да ещё – в одну минуту собрался настоящий базар. С того дня, как началась война, такие базары в ауле возникают то и дело: стоит двоим-троим остановиться, как к ним бежит уже четвёртый-пятый: может, какие хорошие хабары[9] есть? Может, немцу шею свернули?

Вот и сейчас в одну минуту собралась целая толпа, но разговор получается неинтересный: почему-то женщины в один голос нахваливают Маулиху за сегодняшнюю хорошую пастьбу.

– Ай да Маулиха, ай да молодец!..

– Ведь на ниточке сегодня скотину пригнала!

– Заворожила она коровушек!

– Каждый день без ног оставались, а сегодня – байрам[10]!

– Наша Маулиха не подведёт!..

У женщин развязались языки, каждая рада случаю потараторить, а Маулиха-апа цветёт, раскраснелась, разволновалась, улыбается, но вдруг – странное дело! – вдруг как заплачет, мелкие, как бусинки, слёзы закапали из глаз. Ну и ну! Твёрдая женщина Маулиха, язык у неё что острая бритва, а тут не стерпела похвалы, расплакалась!

В нашей добропорядочной семье, где все старые, добрые обычаи строго соблюдались, частенько старшие с осуждением говорили о жизни и повадках Маулихи. Не раз слышалось в таких разговорах и имя её мужа Биктимера. У них в доме было восемь женщин, но всю женскую работу делал Биктимер. И полы мыл, и воду носил, и корову доил, и даже муку просеивал, что вообще не делал, наверное, ни один татарин-мужчина. Маулиха-апа славилась не только своим подвижным подолом, но и своей ленью. А вот ей на язык дважды плюнул шайтан, это уж так! Я сам слышал её выступления на колхозных собраниях, куда иной раз ходил с отцом. В клуб на собрание Маулиха приходила первая, приходила ещё днём и занимала место в президиуме. И на собрании выступала раза по два, не меньше. О чём бы речь на собрании ни шла, – о севе или уборке, о сборе средств в пользу МОПРа или о прополке картофеля, – Маулиха-апа говорила своё:

– Мы, некогда угнетённые мусульманские женщины, извечно были рабами своих мужей. Теперь свабуда! Теперь власть наша! Теперь вы не можете заставить нас мыть вам ноги! В книге сказано: женщины имеют одинаковые права с мужчинами, даже больше прав, так как они женщины. Значит, мужики должны побольше потеть.

В то время она ходила в красной косынке, развевая длинным подолом платья с оборками и пышными рукавами, со значками МОПРа и ПВХО на груди. Особенно любила она поговорить с приезжими уполномоченными и корреспондентами, которые в то время бывали у нас часто, потому что колхоз был богат и знаменит, и почти каждый год Маулиха-апа дарила своему рыжему Биктимеру то беленького ребёночка, то рыженького, а то и вовсе цыганёнка.

Но одними речами на собраниях сыт не будешь, пришлось и Маулихе-апа выйти на колхозное поле. Но во всякой работе она была последней. И ей стали делать замечания, а однажды на большом куске фанеры нарисовали такую карикатуру: Маулиха-апа сидит верхом на черепахе. Тогда она вовсе перестала ходить на работу, бушевала, грозилась подать жалобу, сжечь позорную фанеру, и даже на собраниях перестала появляться. Но уж это, кажется, было выше её сил, и вскоре она опять стучала крепкими кулачками по трибуне:

– Наша дорогая советская власть открыла дорогу угнетённым женщинам Востока в светлую-пресветлую жизнь, дала свабуду, подняла нашу цену! Давайте пользоваться данной нам свабудой, не будем мириться с гнётом мужчин! Мы, мусульманские женщины…

Из задних рядов кричали:

– Ты хорошо пользуешься свободой!..

Но Маулиха-апа не слышала ничего, кроме своего голоса. И ничего не видела, даже покорного мужа Биктимера, который, сидя на корточках у самой двери, всё время дымил табаком…

Но уж давненько Маулиха-апа не оказывалась в центре внимания людей, давненько не слышала она ни слова похвального, ни сочувствия, ведь даже тогда, когда провожала на фронт мужа, слишком мало гостей переступило щербатый порог этого лихого дома. А тут вдруг превозносят до небес!..

Сколько бы плакала счастливая Маулиха-апа – неизвестно, да тут с грохотом подкатил тарантас. Разгорячённого, запотевшего жеребца едва удерживала вожжами Зулейха-апа, директор нашей школы, женщина здоровая, с толстыми, как у борца, руками. Рядом с ней в тарантасе сидела, нахохлившись, Арзу, единственная внучка нашего соседа Хабибрахмана. Зелёное платье Арзу было изрядно залеплено грязью.

Маулиха-апа почувствовала, видимо, что самое время остановиться, и, утирая лицо и показывая на Кариму, громко пропела:

– Она, вот она, моя милая доченька Карима! Не будь её, одна я не управилась бы со скотом. Она умница у меня!..

Кто-то крикнул:

– Раз твоя Карима так хорошо пасёт, пусть уж до снега и будет у нас пастухом. Всем аулом помолились бы за неё…

Чулак схватил жеребца за уздечку.

– Что за собрание? – спросила Зулейха-апа, слезая с тарантаса.

– Так, – оскалил зубы Чулак. – От нечего делать судачим.

Все громко и уважительно здоровались с директором школы.

– Вот тут уговариваем Кариму попасти скотину!

– Ведь некому, совсем некому стало пасти!

– До осени без коров останемся! Волки кругом, того и гляди…

– И грамоты у Каримы хватает, – добавил кто-то ехидно.

И тут же кто-то среди женщин хихикнул. Другие на неё зашикали. Маулиха-апа побелела, так и впилась взглядом туда, но, видно, не нашла подходящего слова для ответа. Но меня этот базар уже не интересовал. Я смотрел на Арзу. Она щепочкой счищала грязь со старомодных ботинок с длинными голенищами. Раньше эти ботинки она надевала разве только тогда, когда драмкружок показывал новую постановку. Арзу обычно исполняла роль дочери богача…

Тем временем Чулак отвёл жеребца на место, а люди начали расходиться, ведь надо было доить коров. Остались только самые любопытные, ожидавшие каких-нибудь новых хабаров, которые привезла Зулейха-апа. Я подошёл к Арзу. Она подняла глаза, улыбнулась и ничего не сказала.

– На председательском рысаке раскатываем, значит?…

И опять Арзу ничего не отвечает, да и взгляд у неё какой-то растерянный. Она не ответила и Кариме, которая шёпотом спросила, куда они ездили.

А Зулейху-апа не отпускали.

– Что слышно в районе? Как там на фронтах?

Но что можно ответить на эти вопросы!

Значит, они были в районе. Почему же Арзу ничего не говорит?

– Воюем! – решительно отвечала Зулейха-апа на вопросы. – Воюем!

– Э, мы это знаем! Если бы не воевали, не было бы Ибраю Салмушеву похоронки! Когда немца погонят?

– Всему свой черёд, – уверенно сказала Зулейха-апа. – Будет и победа. А пока я привезла вам новую учительницу, – добавила она.

Маленькие глазки Маулихи так и округлились:

– Где же она?

Мы с Рафгатом тоже насторожились. Вот уже третий месяц, как наш Имянлебаш только и знает, что провожает людей, а тут вдруг кто-то приезжает!

Зулейха-апа одной рукой обняла Арзу за плечи и сказала:

– Вот она, наша новая учительница.

Маулиха-апа так и фыркнула:

– Кого же она будет учить? Ликбеза вроде уже нет.

– Вот этих джигитов она будет учить, – Зулейха-апа показала на нас с Рафгатом. Пришла наша очередь остолбенеть. – Она будет учить их немецкому языку.

Арзу будет у нас учительницей немецкого языка! Вот это новость! Сама ведь только в прошлом году закончила десятилетку. Неужели вправду она учительница? Разве я могу обращаться к ней на «вы» и называть Арзу-апа? Никогда! В детстве, бывало, таскаю её за косы и заставляю по пять раз говорить: «Абый мой, милый, золотой, красавец мой!» А теперь погляди-ка, какие повороты! Поставит тебя перед классом, да заставит склонять-спрягать их перфекты да плюсгуам-перфекты, никуда не денешься. Это она сможет, валлахи!..

– Вот такие дела, – сказала Зулейха-апа. – И пастуха, оказывается, нашли, и учительницу я привезла. Всё устроилось. Так и надо. Сейчас война, время трудное, каждый должен трудиться ради нашей победы.

– Так, так! – фыркнула вдруг Маулиха-апа. – Значит, моя Карима, моя красавица, которой нет ровни в ауле, будет бегать с мокрым подолом за вашими вонючими баранами да коровами, а Арзу, эта сырая лепёшка, будет в учительках ходить! На-ка, выкуси! Доченька, айда бегом в сельсовет, власть наша, она в обиду простого человека не даст. Её отец – солдат, на фронте каждый день воюет, кровь проливает, не зря ему медаль «За отвагу» дали, а эта сырая лепёшка – чья дочь, а? Вот все скажите, чья она дочь? Дочь попрошайки, пьяницы и шлюхи! И дед у неё с кривыми мозгами, вот что я вам скажу!..

Зулейха-апа обняла Арзу, но та, словно заворожённая, смотрела на кричавшую Маулиху, и её чуть раскосые чёрные глаза наполнялись ужасом, а верхняя губа уже вздрагивала. И люди, будто стыдясь чего-то, стали быстро расходиться.

Карима разом сникла, стала меньше ростом, пряталась за спину матери, но та крепко держала её за руку.

Мне стало до боли жаль Арзу.

Маулиха-апа всё извергала свои бессовестные слова. К тому же она размахивала руками, и в вечернем тусклом свете блестели её серебряные браслеты с чёрной эмалью и широкие золотые кольца на пальцах.

– Это дело вам так не пройдёт! – пригрозила она напоследок и, дёрнув Кариму, ушла с поднятой головой.

Арзу тихонько всхлипывала.

Если бы всё это происходило вчера, я знал бы, что делать и что сказать. Но перед нами плакала наша учительница немецкого языка, а мы были всего-навсего её учениками. Ни она сама, ни мы ещё не привыкли к этому новому положению и не знали, как себя вести. Вдруг Арзу улыбнулась сквозь слёзы:

– Платье моё!.. Стыдно людям показаться! – тихонько сказала она и побежала к своему дому.

Я хотел было догнать её, но Рафгат удержал меня:

– Пусть успокоится…

Когда я пришёл домой, мать зажгла лампу. Стекло не надеваем сейчас, так хоть и тускло, но экономнее расходуется керосин. Я быстро поел и опять собрался на улицу. Мать недовольно проворчала:

– Сидел бы уж дома. Глянь, какой ветер поднимается!

В самом деле, ставни постукивали и скрипели петли. Надо будет завтра смазать…

Я был сердит на всех. В первую очередь на Арзу. Почему она мне ничего не сказала? Как же так, ныла моя обиженная душа, она ведь вчера ещё знала, что поедет в РОНО, будет учительницей… Выходит, не сочла нужным говорить мне об этом… Сердился и на Маулиху-апа, на её поганый язык, но всё-таки обида на эту болтливую женщину была на заднем плане. Из головы не выходила Арзу. Такой поворот событий перепутал все мои планы. Учительница – это уважаемое лицо в ауле, недаром и аксакалы перед ними низко кланяются и даже самых молоденьких называют с почтением- «мугалима-апа». Вот и Арзу теперь будет – «мугалима-апа». И для меня… Что делать? Ещё сегодня днём мне всё было ясно и понятно. Хотя мы с Арзу ещё ни разу не говорили о любви, но я душой чувствовал её расположение и по-мальчишески был уже уверен, что она будет моей. И вдруг – на тебе! Будет учительница немецкого языка, будет «мугалима-апа»!..

На улице было ветрено, холодно и темно. В соседнем доме, где жила Арзу с дедом Хабибрахманом, был свет, но окошки плотно занавешены. Наконец я решился заглянуть поверх занавесок, встал на завалинку, схватился за наличник руками. Завалинка под ногами затрещала, посыпалась глина, но шум ветра спас меня. Я увидел Арзу. Она стирала в корыте, взбивая белую пену, и лицо её было очень грустно. Мне даже показалось, что она плачет…

От нечего делать я побрёл в Нижний конец к Рафгату. Вместе с ним мы пошли к пруду, где у нас было традиционное место сборов. Там тихо сидели, прижавшись друг к другу, две-три девчонки. Мы подсели к ним. От пожарки доносились какие-то невнятые голоса. Мы молча сидели. Холодно, темно, скучно… Всем нам было как-то не по себе.

Заскрипела дверь пожарного сарая, с громкими разговорами вышли оттуда несколько человек. Они постояли на дороге, потом во всё горло засмеялись и стали расходиться. Двое из них направились к пруду и, видно, заметили нас. Это оказались Чулак и сын мельника Хабиба толстомордый Сирай. Чулак пригляделся и увидел меня.

– Ну поздравляю, – сказал он, присаживаясь рядом.

– С чем это?

– Теперь держитесь! – громко захохотал он. – Кровь у этой Арзу известная – хабибрахмановская. Накрутит она вам хвост!

– Нас скоро заберут в армию, – сказал я.

А Сирай начал приставать к девчонкам, хватал их за бока, и они визжали. Пару раз мы с Рафгатом сказали ему, чтобы он перестал, но Сирай не обратил внимания. Я шепнул Рафгату:

– Давай обломаем ему рога.

А Чулак будто нарочно стал подзадоривать. Хватает за руки, тискает, щупает мускулы и болтает без умолку:

– Не хотите учиться, в армию, значит, собрались? А ну-ка, ну-ка, покажитесь! У кого сила есть? У кого сердце здоровое? Ну-ка, кто из вас способен бить немцев?

Тут подошли ещё два-три парня, наши одногодки. Хотя у нас Чулак не пользовался особым вниманием, не относились мы к нему серьёзно, да и сейчас никто не придавал значения его науськиваниям, но эти слова о немцах!.. Тут уж мы не могли остаться безразличными и начали меряться силой.

Сирай, сын мельника Хабиба, сразу почему-то привязался ко мне. И откуда только взялась в ауле в такой час эта глупая тетеря? Обычно людям на глаза не показывается, сидит в своём мучном гнезде в двух верстах от аула. Там на ворованных харчах растолстел, как дубовый пень, да и силой, оказывается, не обижен, да такой гладкий, что никак я его не могу ухватить, вывёртывается, словно налим, скалит зубы: то ли смеётся, то ли дразнится, не поймёшь. Я сам не слабый, в нашем роду и батыры-борцы были, я даже с самим Юсуфом в шутку боролся, так что, как говорится, знаю кое-какие хитрости, но всё-таки Сирай – парень чужой, я ни разу с ним не сталкивался, и вот он испытывает меня, а я – его. Долго мы поднимали пыль пятками лаптей, всё друг к другу примерялись, и только я его оторвал от земли, чтобы бросить через голову, как вдруг нога у меня подвернулась, и, к своему великому позору, я закричал от острой боли. «Ой, колено моё, колено!» – говорю со стоном от нестерпимой боли, но никто внимания не обращает, а Сирай как клещами схватил меня, придавил к земле и шепчет так нагло:

– Коли у тебя хитрость, у нас сила!

А Чулак, наблюдая за нашей вознёй, петухом ходит вокруг, притоптывает, хлопает себя по ляжкам. Я с большим трудом поднялся, зубами скриплю от боли и слабости и чувствую, что сейчас Сирай бросит меня со всего маху на землю, сопит, как злой бык, даже что-то бормочет злое. Мне делать нечего, и вот можно ли, нельзя ли, но я нарочно нагнулся, вроде как упасть хочу, да ка-ак бодну его головой в брюхо! Упал Сирай, скорчился, закричал, как резаный. И я тоже лежу, охаю, а Чулак бегает и кричит:

– Смухлевал, смухлевал! Весь род у них такой, змеиный род!..

Я слышал о дружбе однорукого Чулака с Сираем, рассказывали, будто они проверяют по ночам чужие сетки и морды в речке за плотиной. Видимо, это правда. Я сам однажды тоже накрыл их, когда они ночью охотились на минарете мечети за сонными голубями. Видно, Чулак любит не только сырые яйца, если он заодно с сыном мельника!

Сирай поднимается на ноги и начинает кричать:

– Ты думаешь, если я сын мельника, тебе всё можно со мной творить? Чего лежишь, вставай! Не хитри! А то, видишь ли, какой он ловкий да образованный! Ты ещё увидишь, я тебе покажу!..

Чего он несёт всякую глупость? К чему грозится? А Чулак ещё нарочно подначивает Сирая, велит бороться до победного конца. Но меня удивляют последние слова Сирая:

– Счастье твоё, а то я переломил бы тебе хребет! Раскровенил бы и умыл кровью твою наглую рожу! Посмотрим ещё, кому достанется Арзу. Узнаешь!

Рафгат поднимает меня, вытаскивает из плетня палку, и я с трудом ковыляю к дому фельдшера Нафисы. В дом подняться нет сил, я опускаюсь на крыльцо. Оказывается, у меня сошла с места коленная чашечка и теперь плавает под кожей, как пробка на воде. Я совсем перепугался…

Едва добрался до дому, как пришла к нам Арзу.

– Помощь не требуется? Ещё на войну не попал, а уже ранен!.. – сказала так и смеётся.

Она прикладывает ладошку к моему лбу, а мне вспоминаются слова Сирая. Он ведь сказал: Арзу… Не надейся, говорит!.. Откуда же он узнал? Ведь я даже лучшему своему другу Рафгату ни о чём таком не рассказывал. Никому! Как же он-то заметил? Живёт за две версты от аула и знает мою самую заветную тайну!.. И почему грозился? Может, он хочет взять Арзу в жёны себе?!

– О чём думаешь, Искандер?

– Так себе, ни о чём… Трудно будет тебе в школе.

– Знаю.

– Как же ты согласилась?

Арзу долго молчит, перебирает бахрому цветастого платка.

– Сначала хотела на фронт…

– На фронт?

– Мне очень трудно… Ты же знаешь, моего папу не разрешили даже похоронить на кладбище… Такое люди не забывают… Хотела я на фронт, но кому оставлю дедушку? Он ведь тяжело болен. Ты знаешь, почему он забросил пчёл? Укус пчелы может быть для него смертельным, такое у него давление… Мне надо быть очень честным человеком и хорошо работать, чтобы никто не мог ни в чём обвинить меня. Вот поэтому и согласилась пойти в школу. Я хочу работой смыть позор моих родителей… А что вы не поделили с Сираем? Не нравится он мне, как увижу его бесстыжие глаза…

– Так, просто так схватились, – сказал я.

Осенний ветер всё стучит и стучит в ставнях. На душе у меня тревожно и уныло…

Предыдущая главаГлава 17 из 46Следующая глава