К книге
ВосьмеркиЗимний Триместр. 16 Вторник, 25 января 1921 года (вторая неделя)
40%
Зимний Триместр. 16 Вторник, 25 января 1921 года (вторая неделя)
17

В первые недели зимнего триместра стоят ужасные холода, так что теперь длинные юбки приходятся как нельзя кстати. Под ними легко спрятать лишнюю пару чулок или даже вторые панталоны. Приподнятые по моде подолы, намокая, все равно сильно натирают икры, и ссадины под толстыми хлопковыми чулками Беатрис тому доказательство. Кожаные подошвы ее новых туфель (купленных по рекомендации Отто) промокают, а ремешки немилосердно режут ноги. Как говорит мама: кто-то умеет носить одежду, а кто-то нет. В следующий раз лучше будет купить практичные оксфорды[46].

Билеты на сегодняшнюю лекцию лорда Роберта Сесила «Перспективы Лиги Наций» достать было непросто, но Беатрис добилась своего, простояв накануне в очереди до тех пор, пока ее нос не стал похож на бесформенную сливу. Большую часть рождественских каникул она провела, считая дни до начала занятий и строча каждой из «восьмерок» длинные путаные письма, в которых перечисляла свои идеи насчет того, где нужно побывать в зимний триместр.

Шелдонский театр — желанное убежище от ветра, и девушки приходят пораньше, чтобы успеть занять места рядом. Спроектированное Кристофером Реном в 1664 году, здание имеет форму буквы D — в подражание древнеримским театрам под открытым небом. Это восхитительный шедевр неоклассики с золотыми орлами, тронами и львами, с тридцатью двумя расписными панелями на потолке. Беатрис находит театр просто великолепным, и, хоть им и не разрешили провести в нем матрикуляцию вместе с мужчинами, она утешается мыслью, что через три года «восьмерки» будут получать здесь дипломы.

— Каждая панель была расписана в Лондоне и доставлена в Оксфорд на барже. Потолок выглядит как фреска, но под панелями спрятаны некрасивые поперечные балки. Очень остроумно, — говорит мисс Турботт, их сопровождающая. — Христос — тот, что с нимбом. Он олицетворяет триумф знания над невежеством. А невежество — вон тот мужчина со змеями в… м-м-м… в неглиже.

Беатрис согласна: потолок и правда замечательный. По периметру живописного панно херувимы как бы раздвигают блестящие складки рыжеватого атласа, открывая взглядам зрителей классические фигуры, символизирующие искусства и науки, — женщин и мужчин, сидящих на венке из угольно-черных туч. Внутри венка облака сияют всеми оттенками золота, а на центральной панели крылатый ангел держит в руках что-то похожее на горящую звезду.

Мисс Турботт, их добровольный экскурсовод, дышит тяжело, как старая собака после прогулки. Учительница на пенсии, она скована викторианским корсетом и столь же суровой моралью. Беатрис признает, что она не худшая из всех, и все же ее присутствие раздражает: мужчины-то могут свободно ходить куда угодно. Мисс Турботт вздыхает, суетится, решая, кого усадить крайней с другого конца, и останавливает свой выбор на Марианне, которая, по ее мнению, менее всего склонна к предосудительному братанию с неприятелем.

Наконец и она усаживается — вся в бугристых складках, будто громоздкое стеганое одеяло, втиснутое в слишком маленький сундук.

— Марианна, дорогая, подвиньтесь. Не люблю скамейки. Очень не хватает границ.

— Может, она свяжет себе плед и уснет, — шепчет Беатрис.

— Она опять достала вязание? — спрашивает Отто. — В первом ряду? Ужас.

Но Беатрис знает: Отто ни капельки не волнует, что подумают люди. Она любит, когда на нее смотрят.

Отто зевает, обнажая маленькие острые зубки.

— Непременно нужно было приходить так рано?

— Места в амфитеатре — лучшие, — объясняет Беатрис. — Лига остановит новые войны. Кто знает — может, когда-нибудь мы увидим эту лекцию в учебниках.

* * *

Марианна смотрит, как молодые люди в мантиях идут по проходам и рассаживаются по рядам деревянных скамеек, засовывая под них зимние пальто и шарфы. Они закуривают сигареты и болтают с друзьями, сидящими в заднем ряду. Перебрасываются именами и рукопожатиями, будто теннисными мячиками. Вытягивают шеи, пытаясь украдкой взглянуть на женщин. Воздух тяжелый, мужской: в нем витают запахи помады для волос, застоявшегося дыма, сырого твида, кожи, угольной пыли и сладковато-кислый запах разгоряченных тел. Зал быстро нагревается.

Они сидят в центре, лицом к кафедре и органу — архипелаг из пяти женщин в море мужчин. Вязальные спицы мисс Турботт начинают размеренно щелкать. Ее пухлые руки кажутся неожиданно изящными, когда указательный палец нащупывает свободную шерстяную нить, а затем ловко захватывает ее и вплетает в единое целое. Марианна завидует отстраненности мисс Турботт и жалеет, что сама не может укрыться за маленькой шерстяной баррикадой. Может быть, когда-нибудь и она сама будет такой сопровождающей. Эта мысль ее не так уж и пугает. Она с удовольствием думает о том времени, когда ее перестанет волновать, заметил ее кто-нибудь или нет.

Марианна странно чувствует себя в Оксфорде после тихого домашнего Рождества, и беспокойство снова точит ее. Она ничего не пила и не ела, боясь, как бы потом не захотелось в уборную, и теперь страдает от жажды. В тысячелетнем здании, построенном исключительно для мужчин, нелегко найти женскую комнату. Она неудобно зажата между Отто и рослым светловолосым парнем в студенческом шарфе. Над их головами голые младенцы с пухлыми бедрами играют с гирляндами маргариток на фоне грязно-бирюзового неба. Марианна не может на них смотреть. Молодой человек, надо отдать ему должное, выглядит не менее смущенным: он подтягивает свои длинные ноги, чтобы не касаться ее юбок, и колени почти упираются ему в подбородок. Ростом он, как прикидывает Марианна, около шести футов четырех дюймов, а щеки у него красные, как помидор.

К ее удивлению, студент учтиво поворачивается лицом к девушкам.

— Добрый день, — говорит он. — Как замечательно, что здесь присутствуют дамы. Моя сестра тоже надеется приехать сюда в будущем году.

Мисс Турботт, считающая петли на другом конце ряда, ничего не замечает. Марианна невольно косится на соседа. Морщины у него на лице глубже, чем можно было ожидать, и это знакомые следы: он не от смущения покраснел. По щеке молодого человека змеится багровый шрам. У него нет одного уха, а над зияющей раной — проплешина размером с кулак.

— Скажите ей, что Сент-Хью — самое подходящее место для тех, кто хочет умереть от холода, — замечает Отто.

Мужчина громко хохочет, и все вокруг с облегчением улыбаются.

— Меня зовут Хэдли, Генри Хэдли, я из Крайст-Черч, — говорит он, обращаясь ко всем сразу, и, к ужасу Марианны, выжидательно смотрит на нее.

Она молчит, и Отто отвечает с досадливым вздохом:

— Я Оттолайн Уоллес-Керр, а это Марианна Грей. Мы из Сент-Хью.

— Мисс Уоллес-Керр, — кивает Генри Хэдли. — Мисс Грей. Это ваш первый год в Оксфорде?

Марианна бросает взгляд на Отто, но та как раз в этот момент наклоняется к мисс Турботт, чтобы ответить на какой-то ее вопрос.

К счастью, Генри Хэдли продолжает:

— Мне пришлось сделать перерыв на несколько лет. Поэтому я выгляжу старым ослом рядом с этими молодыми ребятами. После войны я довольно долго пролежал в больнице. В Лондоне.

Марианна впервые смотрит ему в глаза.

— Грустно это слышать, — говорит она смущенно. — Я не о Лондоне.

— Я ненавижу Лондон, мисс Грей. Прошу прощения, если вы оттуда, но этот город не для меня.

— Я его мало знаю, — отвечает Марианна и, заметив торчащую из его кармана книгу, гадает про себя, что бы это могло быть. — Я выросла неподалеку от Абингдона.

— О, чудное загородное местечко, — замечает он с теплотой в голосе.

«Как странно, — думает Марианна, — что с этим Генри Хэдли так легко разговаривать».

— Что вы изучаете? — интересуется он — кажется, искренне.

— Английскую литературу, — отвечает Марианна, но Отто тут же перебивает ее:

— О, Марианна — самая умная девушка в Сент-Хью. Единственная, кто получает именную стипендию.

— Браво, мисс Грей! — говорит Генри Хэдли.

Марианна краснеет.

— А вы?

— Я был химиком, но теперь решил изучать право. Хотелось чего-то менее… изменчивого. — Он вновь похохатывает, уже чуть более сдержанно.

Марианна с любопытством наблюдает за тем, как ниточки их бессодержательной беседы сплетаются в знакомство. Мисс Турботт покашливает и тычет в их сторону спицами, Генри Хэдли делает извиняющуюся гримасу, и разговор прекращается.

— На потолке женщин больше, чем в зале, — замечает Беатрис.

— Это еще ладно. Здесь сидит один из тех идиотов из Баллиола. А у него лысина намечается! Поделом ему, — говорит Отто.

— Видите вон ту женщину в третьем ряду? — спрашивает Беатрис. — Это Вера Бриттэйн из Сомервиля. И ее подруга Холтби. Ужасно умные. Во время войны обе работали медсестрами во Франции. Насколько я знаю, Бриттэйн спасла жизнь своему же брату, но позже все равно потеряла его — он погиб в Италии. А потом и ее жених умер от ран.

Отто щиплет ее за руку.

— Ой. Ой… Простите, Дора. Я идиотка.

— Не говорите глупостей, — отвечает Дора. — Все в порядке. Правда. Я слышала, что ее жених был поэтом, ужасно талантливым. Он служил в четвертом Оксфордширском полку, как и Джордж.

— Мне так нравятся ее волосы, — говорит Отто. — Эта укладка волной называется «Питер Пэн». «Пан» и «Вог» сейчас пестрят такими прическами.

Дора вытягивает шею, чтобы рассмотреть.

— У сомервильских женщин очень устрашающий вид.

— Ну, они все-таки проходят отдельное вступительное испытание, — замечает Беатрис.

— В Сомервиле полно ужасно умных и изобретательных личностей, которые любят протестовать против всего на свете, — зевает Отто. — Особенную ярость у них вызывает Версальский договор[47].

Беатрис вспыхивает негодованием:

— Я тоже протестовала против Версальского договора.

— Мы знаем, Беатрис, вы протестуете по любому поводу.

Они любовно подталкивают друг друга локтями, и Марианна, старательно сохраняющая дистанцию на скамье, позволяет себе еще разок бросить взгляд в сторону. Генри Хэдли с трудом сдерживает улыбку.

* * *

Из-за сонной атмосферы Дора чувствует себя слегка пьяной. Отто прикуривает сигарету, и Дора смотрит, как дым поднимается к потолку, где смешивается с сотнями других маленьких струек, образуя призрачную дымку. Беатрис протягивает остальным бумажный пакетик с мятными конфетами. Марианна отказывается, зато их новый знакомый, Генри Хэдли, берет одну. Мисс Турботт дремлет, ее верхняя губа слегка подрагивает при дыхании. Дора невольно думает о том, что поступить в Оксфорд, где тебя оценивают по уму, а не по внешности, обрести таких подруг, быть там, где тебя поощряют мыслить самостоятельно, погружаться в поэзию, архитектуру, наслаждаться красотой и истиной… это же просто прекрасно, правда?

Ее блуждающий взгляд останавливается на затылке, маячащем в партере.

Ее горе все еще с ней, оно как колючий кустарник, только и ждущий, чтобы вцепиться и оцарапать до крови. Она старается по возможности обходить его стороной. И все же ее сердце начинает биться чуть быстрее. Дора понимает, что вблизи этот юноша окажется совсем не похожим на Чарльза, но ей нравится испытывать это чувство, этот трепет волнения. Странно, но ей всегда мерещится не брат, а именно Чарльз, хотя одного она знала всю жизнь, а другого — всего лишь несколько месяцев. Однажды она шла за каким-то парнем из Блэкуэлла по Сент-Джайлс до самой библиотеки Института Тейлора. Пришлось даже войти вслед за ним и спросить время, и он, конечно, оказался ничуть не похож на Чарльза. Они стояли прямо под часами у входа, и он смотрел на нее как на сумасшедшую. Ей отчаянно хотелось подойти ближе и провести пальцем по еле заметным складочкам на его твидовом пиджаке. В другой раз ей показалось, что она видит Чарльза в группе студентов, которые рассматривали засушенные головы в музее Питта Риверса и со смехом рассуждали, на кого они были бы похожи, если бы их высушили и подвесили на веревке, как каких-то жутких марионеток. Дора даже думала, не подстроить ли встречу с ним, чтобы дать друг другу шанс влюбиться. Она улыбается абсурдности этой идеи.

Ее увлекает мысль, что на свете есть девушка, точная копия ее самой, которая живет совсем другой жизнью в другом городе или в другой стране, а может, и говорит на другом языке. В мире ведь наверняка множество двойников, думает она. И Дюма, и Коллинз, и Твен, и Диккенс с этим, безусловно, согласились бы.

Пока они ждут докладчика, послеполуденное солнце опускается ниже высоких окон, тянущихся вдоль всего верхнего этажа, за исключением пространства, которое занимает чудесный орган с длинными трубами, словно замершими по стойке смирно. В зале заметно темнеет, краска становится чуть менее блестящей, чуть более матовой. В какой-то момент, в паузе между мыслями и ударами сердца, Дора испытывает странное чувство, словно ее пронзает осколок безнадежности. Но через секунду оно проходит. Так бывает всегда.

И тут вдруг случается неожиданное.

— Булка! Булка, это ты? — Генри Хэдли, сидящий рядом с Марианной, сложил ладони рупором и кричит кому-то из партера.

Двойник Чарльза оборачивается и смотрит в их сторону. Глаза у него рыщут туда-сюда. Дора удивляется тому, как сильно он похож на Чарльза. Правда, старше и худее, но сходство невероятное.

Наконец он кричит в ответ:

— Хэдли, бродяга ты этакий, как твое ухо? Ты что, теперь в женском колледже? Встретимся после у выхода.

Мужчина указывает пальцем на дверь, лениво улыбается им и отворачивается к кафедре.

Лектор, лорд Роберт Сесил, поднимается на сцену. Аплодисменты и радостные возгласы разносятся по всему театру, так что деревянные скамьи вибрируют. Ноги Доры покалывают мурашки.

— Какое удивительное совпадение. Мы вместе служили в Дьявольском полку, — поясняет Генри Хэдли, повышая голос, чтобы перекрыть аплодисменты.

— Что вы сказали? В Дьявольском полку? — переспрашивает Дора. Ее взгляд прикован к макушке, обрамленной завитками темных волос. — Скажите, кто это?

— Чарльз Бейкер, мы прозвали его Булкой. Фронтовой товарищ. Мы повстречались в Беркхэмстеде на офицерских курсах — в тысяча девятьсот семнадцатом году, кажется. А вы его знаете?

Горло у Доры сжимается, она судорожно хватает ртом воздух.

— Это что, шутка? — выдавливает она, поднимаясь на ноги.

— Дора, что случилось? — беспокоится Марианна.

— Послушайте, с вашей подругой все хорошо? — спрашивает Хэдли.

— Мисс Гринвуд, вам лучше присесть, — говорит мисс Турботт.

Дора проталкивается мимо них, спотыкаясь, наступая на ноги, на книги, на пальто. Она двигается машинально, ее взгляд снова и снова мечется по рядам партера, пока она не оказывается на верхней площадке лестницы. Перед ней — голова золотого льва, из пасти у него торчит связка прутьев. Вид такой, будто он давится ими.

Руки дрожат. И ужасно холодные. Внезапно ослабев, Дора прислоняется к металлическим перилам. Лектор раскладывает бумаги, и воцаряется тишина. С этого ракурса роспись на потолке видится искаженно. Кольцо облаков похоже на зияющую рану, окаймленную темной плотью, с желтым гноем в сердцевине. А атласная материя — струп, который сдирают гротескного вида херувимы.

За левым глазом начинает пульсировать боль — не резкая, но какая-то неумолимо давящая. Закрыв глаза, Дора оказывается в прихожей родительского дома, и ее руки вскрывают письмо. К горлу подкатывает тошнота.

«Он умер. Он умер. Он умер», — говорит давящийся прутьями лев.

«Он жив. Он жив. Он жив», — отвечают херувимы.

Предыдущая главаГлава 17 из 43Следующая глава