Ибекс – доверчивая душа. Его каюта не заперта. Я вхожу внутрь. Она маленькая, зато преторианец живет в ней один, отчего сразу становится видно, как сильно императрица ценит своих телохранителей. Хотя, возможно, Ибекс не доверчивый, а просто знает, что ни один дурак не станет красть у него.
Что ж, иногда я удивляю даже самого себя.
Я нахожу в комоде его запасную тунику; она аккуратно сложена, как я и ожидал. Внимательно осмотрев ее, я продолжаю рыться в ящике, пока не отыскиваю другую, с золотыми пуговицами. Затем оглядываюсь. В каюте преторианца много пожитков, и многие могут оказаться полезными, но я беру только провощенную сумку. Не хочу таскаться с крадеными вещами.
Мой взгляд падает на красивую алебарду – семь футов в длину, с позолоченным лезвием и наконечником на противоположной стороне древка. Я склоняюсь над ней и ковыряю наконечник ногтем. Позолота чуть-чуть слезает. Я улыбаюсь.
Наконец-то хоть что-то сделано не магией. Ею, конечно, можно закрепить позолоту, но, похоже, даже у неисчерпаемых магических богатств Алитэрской империи есть свои пределы. Или, возможно, заскорузлые ветераны просто любят вещи, сделанные по старинке.
Я делаю несколько вдохов и выдохов, вживаясь в мою любимую роль: запыхавшегося, слегка бестолкового слуги. Сдвигаю повыше дворянский браслет, пряча его под рукав, растрепываю себе волосы, смотрюсь в крошечное зеркальце, проверяю, что на мне не осталось запекшейся крови или рвоты, после чего сутулю плечи, затыкаю сложенную тунику себе за пояс и двумя руками поднимаю алебарду, сделав такое лицо, будто это – живая змея.
Неся алебарду по коридору, я делаю вид, что боюсь поцарапать или случайно насадить на острый конец кого-нибудь из проходящих мимо дворян или слуг. Так я наконец оказываюсь у каюты, в которой, по словам императрицы, остановилась Петария Фью.
У тех, кто живет кровью, мало радостей, и все они блеклы и неполноценны. Самая приятная из них такова: в каждой жизни наступают блестящие моменты, после которых она кардинально меняется, моменты, когда человек должен собрать все свое мужество и действовать, даже если он не может предсказать исход своих поступков, а только понимает, что они будут важны, что они принесут либо счастье, либо погибель ему или другим. Сколько таких моментов бывает в жизни обычного человека? Пять-шесть?
Даже меньше. Возможно, этот человек спросит давнюю подругу, способна ли она полюбить его. Возможно, он отправится добровольцем на войну. Возможно, сожмет руки в кулаки и даст отпор задире. Возможно, уйдет с хорошо оплачиваемой работы, которую ненавидит. Возможно, скажет, наконец, своей жене, что он много лет думал о чечевичной похлебке по фамильному рецепту ее бабушки.
Путь Крови, наоборот, насквозь пропитан такими моментами; они обрушиваются на нас столь же часто, как дождь на прибрежные горы. Если большинство людей обречены жить, понимая, что их поступки почти ничего не значат, то преимущество – а я не осмелюсь назвать это «подарком судьбы», – преимущество нашего образа жизни в том, что наши дела всегда важны.
Я с пугающим спокойствием стучусь в дверь Петарии, зная, что в ближайшие минуты все пройдет гладко или полетит к чертям, или случится и то и другое.
В коридоре, кроме меня, никого нет, но я все равно кручу туда-сюда головой – разыгрываю перед Петарией представление на случай, если в ее двери есть глазок, обычный или магический. Я нервно перебираю пальцами, дергаюсь, бормочу себе под нос.
Дверь чуть-чуть приоткрывается. Петария стоит за ней, высунув только голову и плечи; судя по позе, она придерживает дверь ногой, чтобы я не мог ее распахнуть.
– Хвала богам, – выпаливаю я, не дав воровке открыть рот. – Забери ее, забери скорее, пока имперцы не увидели! – Я проталкиваю конец длинного древка в приоткрытую дверь, пытаясь всучить ей алебарду.
Петария, сбитая с толку, берет древко.
– Это еще что за?.. – Она делает шаг назад, и верх огромной алебарды с грохотом волочится за ней по полу.
– Я забрал ее у преторианца, которого все зовут Ибексом. Знаешь его? Гигантский такой… хотя они все гигантские… боги милосердные, я только сейчас понял. У него же одна рука. Как, преисподняя его побери, он управляется с алебардой одной рукой?
Забавное наблюдение: когда люди видят, что к ним идет вооруженный человек, они, по понятным причинам, напрягаются, но когда им протягивают оружие, их мысли мгновенно сбиваются в кучу и они теряются. Вместо страха перед смертью их пробирает боязнь общественного осуждения: «Зачем ты дал мне эту штуковину? Где ты ее достал? Что мне с ней делать?»
Мы ждем, что человек, давший нам оружие, объяснится. Враги не протягивают нам оружие.
– Зачем она тебе сдалась? – говорит Петария. Она делает шаг назад и смотрит на преторианскую тунику, заткнутую за мой пояс. – Быстро объясняй, что происходит.
– Ты про это? Я… – Захлопнув дверь толчком ноги, я делаю вид, что снимаю тунику с пояса, запускаю под нее руку, выхватываю из-за пояса нож и вонзаю его в грудь Петарии.
Не выпуская алебарду из рук, воровка заваливается назад; я подхватываю ее, пробегаю вместе с ней вперед, резко проворачиваю клинок, чтобы открыть рану, быстро вынимаю его, ударяю Петарию кулаком по носу, чтобы оглушить, – целюсь при этом ниже, на случай, если она инстинктивно пригнется, – а затем, когда она отшатывается, делаю шаг вперед, хватаю ее за волосы и запрокидываю голову назад. Руки Петарии взлетают к сломанному носу, и у меня появляется секундная возможность вонзить нож еще раз, теперь уже в ее голосовые связки.
Там я его и держу.
Человек с пронзенным сердцем обречен, но он еще до десяти секунд может оставаться в сознании. Это важно, особенно когда убиваешь чародейку, способную за три мига разорвать вас на части заклинанием. Но чтобы заклинание сработало, чародейкам обычно нужно его произнести. Поэтому мокрушнику стоит убедиться, что за последние десять секунд жизни чародейка не скажет ничего смертоносного.
Пока я держу Петарию, ее глаза наполняются слезами. Не подумайте, она плачет не от горя и не от страха перед неизбежной смертью. От удара по носу у всех текут слезы. К тому же, когда телу внезапно несколько раз делают больно, у разума не хватает времени на глубокомысленные раздумья.
Петария шевелит губами, но с них не слетает ни звука. Я не понимаю, хочет она что-то сказать или проклясть меня, или произнести заклинание.
На лице воровки едва успевает отразиться удивление и мысль: «Ой, я ведь умираю, да?» – как оно тут же расслабляется, и ее разум меркнет.
Я забыл начать отсчет до десяти, но теперь это уже и не нужно, потому что ее глаза потускнели. Так даже лучше – все-таки в подобные моменты время имеет свойство растягиваться. Я никогда не умел определять, сколько его прошло.
Однако… гм, дальше будет мерзко, но вы же сами хотели одним глазком посмотреть на жизнь убийцы, верно? Петария сама дает мне понять, что окончательно умерла, освободив свой мочевой пузырь. Я держу ее еще несколько секунд – на всякий случай, – а затем бесцеремонно роняю на пол, стараясь при этом не забрызгаться кровью и подхватить зажатую между нами алебарду, чтобы та не загремела по полу.
Петария, мертвая, падает в лужу собственной крови и мочи. Еще несколько секунд я бесстрастно ее разглядываю.
Это – мое будущее. Я стану трупом, буду неизящно валяться в собственных телесных жидкостях и вонять.
У вас оно, кстати, такое же, так что не думайте, будто вы лучше меня, ладно?
Так или иначе смерть настигнет всех. Внутренности расслабятся, кровь вытечет, а тело обмякнет и повалится на пол.
Я осторожно вытаскиваю нож из горла воровки и тщательно вытираю клинок о ее одежду. Иногда мы склонны судить о человеке по тому, как он умер, будто последние минуты перед смертью дают нам представление обо всей прожитой им жизни. Довольно часто выводы от таких суждений оказываются в чем-то правильными, и это вводит нас в заблуждение.
Если солдат, который уже десяток раз проявлял свое мужество, в один прекрасный день вдруг понимает, что не готов бежать навстречу неминуемой гибели, то мы видим в этом проявление рассудительности. Он не безумец и не дурак, и мы делаем из этого вывод, что он по-настоящему храбр. Как ни парадоксально, одна-единственная трусость возвышает все его прошлые героические поступки; она показывает, что этот солдат – обычный человек, как и мы, но он способен на подвиги, о которых нам остается только мечтать. И мы справедливо заключаем, что завтра он сможет в очередной раз взглянуть в лицо смерти, поскольку его жизненный путь показал нам, что храбрость – это часть его сути, а страх – мимолетная слабость.
Точно так же, если праведный человек в обычный день своей жизни поддается сомнениям, мы видим в этом свидетельство того, что он – не бездумный фанатик.
Но если этот праведник поддается сомнениям перед смертью, то мы, подобно бессовестным купцам, подменяем весы, на которых судим его. Мы видим в этом доказательство того, что его вера была ложью, а он сам – обманщиком.
Или если крепкая, строгая дама вдруг ослабла, измученная долгой болезнью, и не может найти в себе силы стерпеть последние муки, мы со вздохом и разочарованием приходим к выводу, что она все это время втайне была трусихой.
Если вы и правда так думаете, если мерите людей такой меркой, то можете и дальше самодовольно смотреть на них свысока – но только до последних мгновений вашей собственной жизни. Посмотрим, как вы поведете себя тогда.
А вот что об этом думаю я. В нашем мире, чтобы чему-то научиться – играть в мяч или жонглировать, или выстраивать философские абстракции, – нужно много практиковаться. Пробовать, терпеть неудачи, работать над ошибками и вдумчиво повторять.
Даже у ветерана, прошедшего через тысячу битв, может наступить день, когда ноги откажутся нести его вперед, когда он не сможет найти в себе мужество, которое проявлял еще вчера. Вы когда-нибудь спотыкались, спускаясь по лестнице? Если мы можем оплошать в простейшем, значит, каждый из нас может оплошать и в сложном, даже если уже проделывал это «сложное» тысячу раз. Может быть, сегодня просто не наш день. Много вы знаете людей, сумевших безукоризненно сделать что-то сложное с первой попытки?
Дарзо говорил мне, что в любом деле первая попытка всегда идет насмарку.
И знаете что? Большинство людей умирают лишь однажды.
Поэтому не спешите бросать тень сомнений на смелость больной женщины, которая борется за свою жизнь, хотя знает, что в конце концов проиграет. Каждый верующий человек временами поддается сомнению. Что же удивительного в том, что в худший момент его жизни он может поддаться ему снова? Почему мы с такой готовностью верим, что секундная слабость способна очернить всю предыдущую жизнь?
Если у вас без подготовки получилось хотя бы посредственно выполнить какую-либо новую задачу, можете считать это победой – особенно если сделать это было так же сложно, как и умереть с достоинством.
Теперь, когда под горлом Петарии стеклось достаточно крови, я присаживаюсь рядом и обмакиваю маленькую пику алебарды – ту, что с обратной стороны от топора – в лужицу. Встаю, поднимаю алебарду повыше, быстро раскручиваю ее… и резко останавливаю.
Брызги крови дугой разлетаются по стенам и потолку. Их не много, но я и не хочу, чтобы они были заметны. Я пытаюсь оставить сестрам Часовни маленькие улики, чтобы у них сложилась идеальная, но неверная картина произошедшего. Они считают себя умнее всех, поэтому должны решить, что нашли в этой комнате следы убийцы, упущенные бестолковыми солдатами.
После этого я прохожу по периметру каюты, разглядываю плинтус, а потом разыгрываю быструю схватку, которая могла произойти. В какой-то миг, махнув золоченой пикой на хвосте алебарды, я оставляю на плинтусе царапину и несколько чешуек позолоты – надеюсь, что солдаты в спешке их не увидят.
Я переворачиваю Петарию на спину… точнее, не Петарию, а его. Труп. Мясо.
Даже мне трудно сдержать эмоции, которые норовят затуманить мой разум. Но этого допускать нельзя. Я не оскверняю тело. Я хладнокровно подготавливаю место преступления, чтобы из-за одного убийства не погибли другие люди.
Ну да, ну да.
Я втыкаю передний наконечник алебарды в горло трупа, точно в то место, куда чуть раньше вонзил нож. Вытаскиваю. Насухо вытираю алебарду тряпкой. Засовываю тряпку в рану, чтобы из нее больше ничего не вытекло. Затем втыкаю задний наконечник между ребер, туда, где зияет ножевая рана.
Некоторые очень опытные люди могут определить, нанесли рану до или после смерти, и Дарзо, наверное, сразу прикончил бы Петарию алебардой. Для убедительности. Я? Я больше заботился о том, чтобы она не убила меня – чему, кстати, меня тоже учил Дарзо. Просто некоторые мокрушники – художники в своем деле, а некоторые – ремесленники.
Я вынимаю пику из груди трупа, вытираю ее и снова затыкаю рану кровавыми тряпками.
Отрываю одну золотую пуговицу от туники, которую украл у Ибекса. Протираю пуговицу тряпкой на случай, если сестры умеют магией определять, кто притрагивался к вещи последним. Зажимаю пуговицу в кулак трупа. Затем, схватив его за запястье, откидываю пуговицу к стене. Она приземляется с краю от кучи одежды, блестящей стороной кверху. Слишком заметно.
Я переворачиваю ее ботинком и сдвигаю с глаз долой под одежду.
Затем, нахмурившись, смотрю на труп. Похоже, Петария мало пила перед тем, как обмочилась – запах от нее исходит едкий и сильный. Мне приходится выбирать между спешкой и хорошей работой.
Я со вздохом стягиваю с трупа исподнее, вытираю кожу, отжимаю мочу в ночной горшок, туго скручиваю влажные тряпки и прячу их в вощеный мешок, который принес из комнаты Ибекса.
Затем я быстро связываю тело, чтобы его было удобнее нести, и с особой тщательностью перевязываю ему раны. Нет смысла прятать труп в безобидный на вид сверток, если он будет оставлять за нами кровавый след.
Накрутив для удобства лямки из веревок, я иду к шкафу Петарии, хватаю несколько платьев с плащом и старательно их складываю.
У меня получилось связать тело очень компактно: колени прижаты к груди, руки туго их обнимают. Петария была маленькой женщиной, и только благодаря этому у меня вообще хоть что-то получилось. Но и я мужчина не крупный, поэтому нести ее мне будет намного труднее, чем, например, Ибексу.
Платья я кладу под тело, сверху прикрываю его плащом Петарии, а поверх кладу сложенный плащ Ибекса. Надеюсь, что со стороны похоже, будто я несу огромную стопку одежды. Просто очередной нагруженный слуга в мире, где слуги невидимы.
Правда, я не смогу нести на руках целое тело и делать вид, что это легкие тряпки – пусть даже оно и будет привязано ко мне сокрытыми от глаз веревками. Но в этом мне поможет мой талант. Магия решает не так много проблем, как вам кажется, но когда она их все же решает, то делает это чудесно.
В комнате Петарии царит бардак, поэтому найти в ней разные тряпки было легко. Теперь я пинаю одежду в разные стороны, топчусь по ней, как потоптались бы солдаты.
Затем подхожу к лампам и задуваю их.
Пока фитили дымят, засовываю под одну из ламп маленькую записочку, адресованную императрице.
«Готов? Гаси слежку».
Я провожу рукой по волосам и чувствую покалывание в пальцах – это ка'кари пожирает следящее заклинание, наложенное императорским магом.
Присев пониже, я накидываю веревочные лямки на плечи, затем с трудом надеваю поверх них жакет и поднимаю кипу одежды с трупом.
Моя рука уже тянется к двери, когда в нее кто-то стучится.
– Петария! – раздается женский голос. – Ты опаздываешь.
Я бросаю взгляд на засов, который не задвинул. Разворачиваюсь и, чуть не спотыкаясь, втискиваюсь в шкаф, чтобы меня не было видно от двери.
Дверь отворяется.
– Петария? Уже обед. Пожалуйста, только не говори, что ты еще в кровати.
Из темноты я вижу, как в дверь просовывается голова Мелены. Я вжимаюсь в стену, стараясь держать кипу одежды совершенно неподвижно.
Слышу, как Мелена принюхивается. Обмираю. Неужели она почуяла запах потушенных ламп?
– Фу, девочка моя, какая же ты свинья. Горшок же выносить нужно!
Она входит в каюту и в темноте брезгливо поднимает горшок.
Я затаиваю дыхание. Мне не хочется убивать Мелену. Проклятие, учитывая, как я навьючен, у меня, наверное, и не получится убить ее.
Она поворачивается – в другую сторону, спиной ко мне, а не лицом, – и выходит из комнаты, держа горшок на вытянутой руке и с отвращением фыркая. Словами не выразить, как я рад, что выжал туда мокрые тряпки. Не сделай я этого, Мелена увидела бы пустой горшок и поняла, что запах исходит из другого места.
Выйдя в коридор, она говорит кому-то:
– Не знаю, зачем я за ней убираю. Она хуже моей младшей сестренки.
Мелена закрывает за собой дверь, и я наконец снова делаю вдох.
Долго ждать нельзя; люди императрицы скоро явятся сюда, чтобы понять, почему они больше не могут меня отследить. Я подношу стопку одежды и спрятанное в ней тело к двери.
Чуть-чуть приоткрываю ее. Ничего очевидно опасного в коридоре не вижу.
Впрочем, засада и не будет очевидной.
Сейчас самое время проверить, насколько я везучий.
Дарзо избил бы меня за то, что я стал действовать после такой мысли. «Если тебе для исполнения плана нужно везение, – сказал бы он, – то придумай план получше».
Но плана получше у меня нет.
С комом в горле я выхожу в коридор, с помощью таланта делаю вид, что несу легкую кипу, и с притворной неуклюжестью прижимаю к груди алебарду Ибекса.
Я едва успеваю пройти коридор до конца и свернуть за угол, как из другого коридора до меня доносится быстрый топот. Наверное, это солдаты, которых прислали посмотреть, почему их слежка больше не работает.
Ком в моем горле становится больше. Я быстро иду в середину корабля, к стыку, который мне показал король Рефа'им.
Удача все еще со мной. Здесь никого нет.
Пульс грохочет в моих ушах. Я заворачиваю алебарду Ибекса в его плащ и швыряю их вниз, прямо в воды, шипящие далеко подо мной. Океан молчаливо принимает мой дар. Я распутываю веревки, которыми привязался к трупу, и прячу его в закутке рядом с местом, где мне угрожал Рефа'им. Затем накрываю тело одеждой. Спрятано оно плохо, но я и не собирался прятать его хорошо.
Я оборачиваюсь, уверенный, что возился слишком долго, что императорские гвардейцы уже выскочили из засады и отрезали мне выход.
Но сзади никого нет.
Я полностью облачаюсь в ка'кари – кажется, уже целую вечность этого не делал, – и скрываюсь с глаз. Совсем скоро имперцы ворвутся сюда, прочтя в комнате Петарии мою записку:
«Ваше императорское величество, я исполнил мою часть сделки. Доказательство вы найдете в нише напротив того места, куда король Рефа'им предпочитает выбрасывать свой мусор. Полагаю, там вашим людям будет гораздо проще незаметно избавиться от результата моей работы, когда они убедятся, что она выполнена. Исполняя вашу волю, я обнаружил, что кто-то из ваших магов по ошибке наложил на меня отслеживающее заклинание. Его легко могли заметить наши противники. Оно не только подвергло меня излишней опасности, но также могло указать на вашу причастность к событиям, к которым вы не хотите быть причастны. Посему я избавился от заклинания ради нашего общего блага. Ваш преданный слуга».
Я не подписался. Это, конечно, не значит, что самые опасные для меня люди не поймут, кто эту записку написал. Но ставить на ней свое имя было бы как-то глупо и рискованно, поэтому я решил этого не делать.
Невидимый, я отхожу вглубь коридора, откуда смогу проследить, чтобы никакой слуга случайно не наткнулся на тело.
К счастью… Нет, вы представляете? Мне опять повезло! Ни один слуга сюда не забрел. Через несколько минут я вижу нескольких громадных преторианцев, которые движутся от комнаты Петарии к отсеку с мусорной дырой.
Больше мне ждать нечего. Я ухожу.
Вот так я с легкостью начал – и, надеюсь, закончил, – карьеру императорского наемного убийцы. Благодаря моим старым, превосходно отточенным навыкам и пугающему везению все прошло очень хорошо.
Теперь мне осталось проделать то, что я не умею, превзойти в этом людей, которые умеют это лучше всех, и в то же время не дать им разглядеть во мне дилетанта, который барахтается на берегу словно рыба, пытавшаяся научить птиц летать. Другими словами, мне, перемазанному еще не остывшей кровью Петарии, нужно обмануть ее подруг, внедриться в одну из лучших тайных Тактических групп в мире, после чего воспользоваться последней оставшейся у меня дружбой… а заодно и разрушить ее.
В целом звучит просто… По крайней мере, разрушить дружбу у меня точно получится.