Рвет смесью воды и крови. Давлюсь, откашливаю песок и морскую воду. Падаю. Снова чернота.
Песок под щекой. Ветер, сдирающий кожу. Барханы песка, забившиеся в мои многочисленные раны.
Солнце яркое, но холодное. Кровь течет вверх по руке, подгоняемая обжигающими порывами ветра; ее присыпает песком, и она запекается узором, похожим на сплетение паутины.
Я разгибаюсь, перестав закрывать собой маленький труп. Мокрый.
Потерянный. Оглушенный.
Вспышки воспоминаний приносят лишь боль, стараются воссоединить разум с телом.
Я встаю, гнусь навстречу ветру…
И снова падаю, изрезанный тысячей клинков.
Я лежу на одном месте, то теряю сознание, то прихожу в себя, а тем временем темнота наступает, и снова уходит. Когда становится совсем светло, я чувствую в себе новые силы. Мой талант.
Я и забыл.
Натягиваю ка'кари на мою кожу, делаю из него панцирь. Прижимаю сына к животу и тоже покрываю его, несу под ка'кари, словно в утробе. Мы с ним под одной кожей.
Он мертв, и он внутри меня, и мы идем вместе. И вместе мы гнием.
Мы минуем долины. Те, где есть ручьи, кажутся неестественными, так много в них диких зверей, которые прячутся здесь от убийственных ветров. Кажется, так же они укрываются от лесных пожаров. Я пью и иду дальше. Хотя ка'кари липнет ко мне плотно, падальщики все же чувствуют исходящий от нас смрад смерти. Мне не отдохнуть под голодным взором койотов, канюков и волков.
Я ловлю спрятавшегося кролика и продолжаю идти.
Нахожу мертвую долину. Без воды. Животных мало, все маленькие. Мертвых животных – больше. Несколько стоящих друг на друге валунов заслоняют это место от ветра, поэтому тошнотворно-сладкий запах разлагающейся плоти почти не выветривается отсюда. Одинокое оливковое дерево цепляется за жизнь, невзирая на ветра, ободравшие всю листву и кору с его верхних ветвей.
Не знаю, сколько я уже иду. В тени оливкового дерева нахожу подходящее место. Ка'кари покрывает мои руки и превращается в лопаты. Я становлюсь на колени. Если отложить маленькое тело в сторону, копать будет проще. Но я не могу. Не выдержу, если буду видеть, как он смотрит, как осуждает.
Поэтому я копаю.
Солнце садится. Солнце встает. Я заканчиваю. У моих ног – яма, такая же пустая, как и моя душа.
Я знаю смерть. Знаю, что ждет меня и что я увижу, как только сниму покров из ка'кари. Делаю вдох, задерживаю дыхание, чтобы меня не вырвало.
Кожа из ка'кари – последнее, что связывает нас, – расходится в стороны.
Какой он крошечный!
Я словно отлетаю от собственного тела, взмываю высоко-высоко, все дальше и дальше.
Внизу громче ветра воет человек.
Тот, кто остался подо мной, совершает непонятные действия. Кладет сверток в яму, вылезает из нее, ломая ногти о камень. Я вижу все урывками, то оказываюсь слишком близко, то слишком далеко.
Внезапная паника. Он спешно отползает от ямы, его скручивает рвотный позыв – и ничего. Через миг я снова далеко, вижу, как он скидывает в яму землю, затем камни, затем снова землю. Утаптывает ее ударами большого камня, разравнивает, затем кидает новый слой, подходит к куче земли и тащит ее обратно, раз за разом.
Не спешит. Это занимает несколько часов. Я чувствую жжение в легких, слабость в руках и ногах.
Он замечает синий кинжал, и тот напоминает ему о смерти. Он втыкает кинжал в землю, чтобы отметить место, затем передумывает. Под красотой клинка скрывается уродство; он был создан, чтобы убить ребенка. Человек подхватывает его и закидывает далеко в море.
После этого он заканчивает, молча стоит над могилой, над которой тщательно разложил камни и растительность, как будто они сами туда упали. Через месяц или два никто даже не узнает, что здесь могила.
Я чувствую, как снова падаю к моему телу, хотя не хочу туда, не хочу терять это спокойствие.
Но здесь тоже спокойно. Я опустошен.
– Кажется, сейчас я должен что-нибудь сказать. Дать тебе хотя бы это, – произносит голос. Мой голос.
Несколько минут я стою, сложив руки. Я полуобнажен, и это кажется издевкой.
– Я, гм, постарался сделать так, чтобы тебя здесь никто не потревожил. Ни зверь, ни человек. Сын, мне жаль, что…
Эту фразу невозможно закончить так, чтобы она не прозвучала пошло. Все, что я скажу, покажется оправданием непростительному. Никто другой этого не делал. Это был мой выбор.
Я – ночной ангел. Я должен быть воплощением Справедливости, но что я натворил?
Я еще долго стою на том месте.
Ни к чему не прихожу. Ни к решению, ни к утешению.
В конце концов бреду прочь. Без тяжести у живота я чувствую себя до нелепого легким. Пустым.
Оставив в той яме мое сердце, я иду на север.
На какой-то день шторм вдруг прекращается.
Еще через два дня, к вечеру, я набредаю на пастуха со стадом. Едва завидев его вдалеке, втягиваю ка'кари в себя. Пастух молча следит за моим приближением. Смотрит подозрительно, сжимает в руке посох. Кажется, он ждет, когда я заговорю.
Я молчу.
– Мне издали почудилось, что ты какой-то ночной демон, – наконец произносит он. Протягивает мне бурдюк с водой. Лицо у него грубое, все в морщинах от солнца, ветра и песка.
Я пью. Возвращаю ему бурдюк.
– Умеют же глаза обманывать, да? – говорит он.
Мне нечего на это ответить.
– Надо бы предложить тебе еды. От закона бежишь?
Я мотаю головой, затем замираю.
– Возможно. Но закон, кажется, думает, что я мертв. Неприятностей я на вас навлечь не хочу.
– Спасибо за честность. – Он снова протягивает мне бурдюк.
Я не беру его.
– Где ближайший город?
Он указывает на запад. Я киваю ему и продолжаю путь на север.
– Эй, – окликает пастух, – еды-то хочешь?
– Чтобы связать вас законом гостеприимства? Нет. Если кто-нибудь спросит, вам лучше сказать, что вы меня не видели. Но вообще поступайте как хотите.
Он ничего не говорит, пока я не отхожу дальше.
– Город в другой стороне!
Я продолжаю идти.
– Эй! – кричит он еще несколько секунд спустя. – А одежду хочешь?
Я останавливаюсь. Совсем об этом забыл. Мой нынешний вид сулит мне самые разные неприятности.
Возвращаюсь. Пастух отводит меня к своей палатке, роется в вещевом мешке и достает со дна тунику, штаны и пояс. Ему они чересчур малы. А мне подойдут почти идеально.
У меня язык не поворачивается спросить, но пастух видит вопрос в моих глазах.
– Давно уже хочу от них избавиться, – говорит он. Улыбается, но улыбка не касается глаз. – Только вот рука не поднималась.
Его слова полны глубочайшей боли, а я едва справляюсь со своей, поэтому дальше ни о чем не расспрашиваю.
Однако пастух продолжает сам.
– Это одежда моего сына, – ворчит он, пока я одеваюсь. – Там, где он сейчас, она ему больше не нужна.
Меня моментально захлестывает волна чувств, от которой подкашиваются ноги.
– Почему? – шепчу я. – Почему вы мне помогаете?
Он мотает головой, отгоняя внезапное чувство. Хриплым голосом отвечает:
– Подумал, что так будет правильно.
Мне не подобрать слов, чтобы выразить хотя бы толику того, что значит его доброта. Без одежды меня бы гнали взашей, как полоумного, считали бы опасным, нападали бы.
– Вы… вы слишком…
– Брось. Я уже поужинал. Вон в том чугунке мой завтрак. Можешь съесть половину. Тебе не помешает, я же вижу.
Я качаю головой.
– Я не могу и не смею…
– Можешь остаться на ночь, если хочешь. Звезды, конечно, красивы, но огонь и теплее, и ярче – так моя бабуля всегда говорила.
– Если я останусь, то могу уснуть…
– Ну да, в этом и весь смысл, верно? – Он все время меня перебивает, этот седой, бородатый пастух. Но я не обижаюсь.
Тихо заканчиваю:
– Если я усну, то увижу сны.
Он осекается.
– А, вот оно что. Тогда позволь, пока ты не ушел, я еще немного тебя нагружу.
Он снова роется в вещах, пока не достает старый бурдюк и огниво. Я без слов понимаю, что они тоже принадлежали его сыну. Пастух протягивает их мне и говорит:
– Не спрашивай почему. Отцы пустыни учат, что в этой жизни мы все – путники, и что каждую тропу время от времени наводняет потоп трагедии, и что все наши многочисленные дорожки ведут к смерти. Поэтому правильно поступает тот, кто делится всем, чем может.
– Вы подарили мне еду, одежду и доброту. Я ничего не дал вам взамен. Мне никогда не расплатиться за этот долг.
На этот раз его улыбка затрагивает даже те морщинки, что не затрагивала уже давно.
– Если ты называешь дары – долгом, то обесцениваешь и дар, и дарителя, и самого себя. Увидь щедрость в других, и, возможно, у тебя получится увидеть ее в самом себе. Человек может призвать на землю саму преисподнюю, и она будет реветь, и убивать, и нашептывать ложь крепкую, как оковы. Но последнее слово никогда не будет за ней.
Этот пастух – простак, который обманывает себя и которому страшно хочется, чтобы в этих словах был какой-то смысл, но он – хороший человек, а я не стану начинать спор, в котором не желаю побеждать. Поэтому, приняв его щедрые дары, я внимательно слушаю. Он показывает мне ориентиры, говорит, как найти водопой и как обойти города.
Когда я ухожу, он не пытается меня остановить.
Должно быть, покатые холмы обманчивы, или же я потерял счет времени, ибо когда наконец оборачиваюсь на старого пастуха и его стадо, то нигде их не вижу.