В Перми продолжалось расследование. Поздеев безвылазно сидел в городе: легче вовремя отвести нападки.
Допросили Михаила Пóносова. Он подтвердил, что однажды весной 1836 года был в училище, «застал там с прочими Петра Ширкалина, разговаривали они между собою о том, чтобы не было крепостных людей и что как бы составить общество, приглашали и его, Михаила Пóносова, вступить в оное, на что он был согласен, но после от сего дела отказался и потому не знает подробностей».
— Вот за это будешь отвечать, — пригрозил Михаилу Селастенник. Он продолжил было расспрашивать Мичурина, но быстро отчаялся получить «открытия» по делу и приказал дать арестанту бумагу, пусть своей рукой пишет объяснения.
Мичурин задумался. Надо кинуть какую-то новую пищу следователям. Займутся второстепенным, это, возможно, отвлечет от главного, а надоест нюхать впустую, так и вовсе отстанут. Для начала написал с прежней показной неуклюжестью, что Петя — какого числа, не упомнит — начал собирать для составления бумаги, посредством которой можно высвободиться из людей господских, но он, Мичурин, в собрании был один раз, и только час, и по недосугу времени ушел чинить дом. Потом Мичурин, вспоминая приятные минуты прошлого, пустился описывать прогулку первого мая, когда они с Петей и Федькой шли до реки Камы. Там они посидели на берегу, товарищи поймали пасущуюся лошадь и послали его за вином в село Усть-Косвенское. Он съездил, они выпили, после Петя читал бумагу.
«Содержание оной, — писал Мичурин, — я не могу теперь упомнить, потому что природа не наградила достаточным количеством памяти». И еще писал Мичурин, что к бумаге этой он руку не прикладывал. Возвращаясь обратно, он почему-то отстал.
Мичурин хотел было указать, сколько они выпили вина, но лишь улыбнулся. Выпили, впрочем, немного, уж не столько, чтобы ему уснуть в лугах. Просто они встретились с Шишкиным и отправились в его дом. Покойному Шишкину теперь было все равно, и Мичурин написал о том, как Петя, побывав в доме приказчика, сказал ему, Мичурину, что Шишкин одобрил их протест.
«После этого, — показывал Мичурин, — я уже согласился подписать оную бумагу по моей глупости, которая и хранилась в тайне».
— Пусть глупость моя хранится в тайне у Пóносова, — развлекаясь, решил Мичурин. Он закончил свое показание тем, что Петя ему более ничего по делу не сообщал, потому что боялся его, Мичурина.
Прием Мичурина оправдался, следователи получили новую пищу. Они допрашивали Петю и Федьку, а те по-разному описывали и встречу, и разговор с Шишкиным.
Селастенник начал побаиваться новых неожиданных открытий, которые запутают дело, а главное, могут быть поняты как недостаточно внимательное отношение его к расследованию. Усилив рвение, он предписал начальнику горных заводов секретно и внимательно наблюдать за людьми, учитывая слова Пети, в запальчивости помянувшего о многих заводских, готовых подписать бумагу, но не нашедших места, где собраться.
Главный начальник горных заводов Уральского хребта уверил Селастенника в усердии исправника, который строго наблюдает, не кроется ли еще какое-либо злонамерение между жителями Чёрмоза, и что, сверх того, исправнику помогает особый чиновник, под благовидным предлогом командированный для тайных разысканий.
Узнав об этом сообщении, Поздеев поспешил домой: надо отбиваться от «особых», не наклепали бы более того, что есть.
Селастенник не без трепета ждал указаний из столицы: если найдут упущения, гляди, самого потянут. О приближении Певцова он ничего не знал.
Въезд Певцова в Пермь на тройке с распущенными по-фельдъегерски колокольчиками[467] — чем местные ямщики показывали всем, кого везут, — всполошил город. Ямщик под конец припустил — либо сани в щепу, либо «знай наших» и «на водочку с ваш милости». Сзади тройки только завивалась снежная пыль; пронзительный свист рассекал морозный воздух, в домах жители подходили к заледенелым окнам, а в губернском правлении чиновники забегали, суетливо пряча окурки и чайные стаканы.
— По именному повелению подполковник Певцов, — отрекомендовался приезжий выскочившему навстречу чиновнику особых поручений.
Освободясь от дорожной шубы и форменной шинели, Певцов оказался довольно плотным, чернявым и краснолицым жандармом в голубом мундире. Пройдя за Селастенником в его кабинет, Певцов сразу вытянулся во весь рост:
— Честь имею вручить предписание министра внутренних дел.
Селастенник стоя принял пакет, Певцов сел, а губернатор, забыв обо всем, читал извлеченную бумагу.
— Как вы полагаете, ваше превосходительство, скоро мы успеем донести о полном и благополучном исполнении? — спросил Певцов, едва Селастенник положил бумагу и растерянно начал переставлять на столе то чернильницу, то стакан из темной бронзы для перьев.
— Дело, собственно, закончено, но, может быть, вы найдете необходимым кого-нибудь дополнительно допросить?
— Дело не относится к обыкновенным преступлениям и подлежит военному суду. Окончание делу по соизволению предназначено в Санкт-Петербурге. Приступим к ознакомлению…
— Что вы! Что вы! С дороги да на ночь! Нет, я, как хозяин, решительно протестую. Извольте откушать, а дела уж завтра. Может быть, хе-хе, новости расскажете? Прошу, — приглашал Селастенник и уважительно косился на мундир приезжего: «Тебе не поручено ли что другое раскопать?»
За семейным столом разговор неизменно возвращался к заговору.
— Захолустные искатели свободы не так опасны, если нет за ними италианских карбонариев, — говорил Певцов. — Но тайное общество особо вредно тем, что в течение многих лет, при нерадении наблюдающих, скапливается материал взрывчатый, и первая искра причиняет общие разрушения.
«Ну, пропал! Ну, несдобровать!» — ежился и холодел Селастенник и взглядом умолял жену включиться и переменить разговор.
— Как Пушкин? Радует ли своими трудами ценителей? — спросила губернаторша, показывая себя просвещенном дамой (ни она, ни Певцов в дороге не могли еще узнать, что Пушкина уже не стало).
— Пушкин? Который поэт? Здравствует, жену ревнует, обществу досаждает. Ему одно занятие. Его брат[468], вот это наш…
— Прислали бы Пушкина сюда, мы бы его утишили, — воинственно произнес Селастенник.
— Что ты, Ганя[469]! — воскликнула губернаторша в ужасе. — У тебя взрослая дочь, а ты говоришь так! Да он еще критику напишет.
— С поэтом мы сами справимся. Мы искореним свободомыслие…
Селастенника опять словно током дернуло. Вновь взгляд на жену.
— Сыновья приносят хлопоты, да и дочери тоже. Вот Гавриил Корнеевич народил дочерей, воспитал и теперь окончательно разоряется на приданое. Трудно выдать замуж, — выручала губернаторша.
— В провинции, ха! Избыток невест в столице, ха-ха! Недостаток женщин: четыреста пятьдесят тысяч жителей, из них три четверти мужчин. Пройдет время, и женщины найдут пути. Гувернантками согласятся, чтобы жить в столице, — разглагольствовал захмелевший Певцов, не замечая, что пунцовое лицо губернаторши чернеет от возмущения.
Селастенник поспешил увлечь гостя в кабинет.
— Прошу, замечательный коньяк, — предлагал хозяин.
Гость уделил должное внимание коньяку.
Проснувшись после обильных возлияний, Певцов заставил себя встать в необычно ранний час: все его действия должны отличаться прилежным исполнением воли государя. Чиновник Иконников уже ждал его и, проведя в специальные апартаменты, тотчас вручил дело. Певцов старательно вчитывался в записи допросов и прихлебывал горячий чай, от которого в голове несколько прояснялось.
Завидев свет в окне, к Певцову примчался Косинский. Перед коллегой, избранным императором для проведения особо важного дела, он был сдержан и подтянут, но по виду Певцова скоро понял, что тому сейчас нужен напиток покрепче чаю, и, привстав, произнес:
— Осмелюсь предложить ко мне завтракать…
За рюмкой Певцов оживился.
— Дорогой Трифон Иванович, в деле вы дали промашку. Зачем троих близких к заговорщикам отпустили на волю? Говорите, они отказались от дела? Так все откажутся. А? — прищурился Певцов.
Смущенный Косинский пытался оправдаться:
— Я дал свободу губернатору, полагаясь на его мнение. Мы затребуем вновь и Николая Пóносова, и Лобова, и прочих. В первую очередь привлечены подписавшие бумагу…
— То-то — подписавшие! А недонесение и укрывательство — тоже равное преступление, — произнес Певцов, по-хозяйски наливая рюмки. — Вот теперь мы с вами выправим это.
— Нет уж, увольте. Только вам, Михаил Захарович, дано проверять наши действия, и все лавры успеха вам. А я по служебной надобности отбуду на Ирбитскую ярмарку.
Косинский рвался в Ирбит, зная, что тобольские его собратья уже забрались на ярмарку и собирают с бухарцев и хибинцев[470], «ако пчелы».
— Ну, будь здоров, — произнес Певцов, лихо опрокидывая рюмку. Прожевав острого маринада грибок, Певцов посмотрел на Косинского умасленным взглядом. — Живете вы тут в спокойном углу как у Христа за пазухой, честное слово. Но и приедается ведь? Кончим следствие, повезете арестованных в Петербург, и закатимся…
— Да как же это? Я по казенной надобности в Ирбит…
— Ну ладно, обойдусь. А чудак, право! Какие цыгане поют… Ну давай пройдемся еще разок, — кивнул на рюмки Певцов.
— Поезжай на завод. Там есть такой персик — Фимушка. С успехом приобщишь к делу, — советовал Косинский, перейдя на «ты». — У сей юноны[471] на лице розы и лилии.
— Нет, брат, мне нельзя на завод, я — инкогнито.
— Ладно, я затребую ее сюда, — успокоил Косинский.
Неделю продолжалось «ознакомление» с делом. Косинский столь «исчерпывающе» давал пояснения, что Селастенник и не видел Певцова. Этому обстоятельству губернатор был очень рад.
Жандармы съездили повидать заключенных. Певцов после не мог и вспомнить, как будто он о чем-то спрашивал арестантов, как будто и не спрашивал. Да видел или не видел?
— Хорошо ли держался в эти дни? — допытывался он у Косинского.
— Ни малейшего колебания в ногах и корпусе, — успокоил коллега.
Явившись восьмого числа к Селастеннику, Певцов предостерег его:
— Смею обратить внимание вашего превосходительства, я здесь инкогнито и никакого отношения к производимому делу не имею.
Селастенник умолчал, что весь город говорит о приезжем, собирающемся полностью искоренить всех врагов империи.
Для окончания дела Певцов и Селастенник наметили совместные действия. Певцов занимался усовещеваниями обвиняемых. Селастенник послал на завод заседателя Пермского земского суда князя Кугушева для проверки Чёрмозской библиотеки и снятия копии каталога.
— Посылайте-ка лучше, ваше превосходительство, исправников для тайной проверки умов, — бесцеремонно посоветовал Певцов.
Певцов при первом допросе задал Пете очень важный для его миссии вопрос, который Селастенник упустил:
— Почему ты говорил: «Есть люди, которые стремятся к искоренению невольничества, но таковые рассеяны в разных местах»? Где находятся такие люди?
— Я изложение сие сделал безо всяких оснований, собственно, оттого только, что сам так подумал, — ответил Петя.
Певцов хотел поймать на слове и задавал неожиданные вопросы.
— Ты говоришь, — спросил он Мичурина, — память у тебя слабая. А как же ты усваивал такие новые для тебя предметы, как математика, минералогия, химия, физика, металлургия, геогнозия[472]? Не за слабую память тебя из всех других выбрали в горный класс!
— Этого не упомню, — твердил Мичурин, зля Певцова.
— А как же ты сказал, что Федор Наугольный подписал бумагу раньше твоего, когда его подпись стоит последней? Ты же показываешь, что бумага была уже подписана им.
— А разве я помню? Мы выпили уже, я и бумаги с тех пор не видел, — ответил Мичурин и добавил: — По пьяному делу разные чудеса случаются, сами знаете.
Певцов настороженно посмотрел на него и больше не вызывал.
Он изучал письма юношей и находил у Алексиса стиль светский, как у кавалергардов:
Любезный брат, друг и все тут!
Слушай! Пишу: черк-черк, да и только. Давно уж я с тобой беседовать не имел щастия, но за то этим письмом постараюсь досадить, надоесть, вывести из терпения и принудить, чтобы ты бросил это письмо, отвлекающее, может быть, от мечт о любви чёрмозских красавиц.
— Здорово!
Федькин стиль за частое обращение к богу Певцов назвал возвышенным. Например:
Сердечно радуюсь, что ты остался здоров… Хотя тебя бы господь подкрепил силами и помог бы развиться твоим природным способностям…
Стиль Михаила Ромашова Певцов определил как «подражательно-изысканный, при отменном, прямо художественном, как у самого Клопова, почерке»:
Имея честь получить ваше письмо… Нет для меня ничего приятнее, как та дружеская приязнь, которую вы ко мне в письме своем оказываете, и ничего столько меня, к огорчению, не встревожило, как та унизительная извинительность, которая много меня винит перед вами, ибо я более имею причин перед вами унижаться и более заслуживаю от вас справедливых упреков…
— А уж адресовали не как-нибудь, а «милостивому государю», «в граде таком-то». А «град», скажем, село Усолье! И ведь любят писать и пишут, хотя письмо — через забор подать, — посмеивался он.
Чтобы не было задержки при отъезде, Певцов поручил Селастеннику заранее составить секретный маршрут доставки арестантов в Петербург, прокладывая путь по наиболее глухим местам.
Губернатор вспомнил кружную дорогу, по которой в древности купцы ехали в Верхотурье: через Соликамск и Кайгородок, на Соль Вычегодскую и Устюг Великий.
— Эк ведь! Сделали крюку чуть не вокруг света, а попали в Москву, чего как раз надо избежать, — сказал Певцов и сам наметил путь через Глазов, Вятку, Кострому, Тверь и Новгород.
Певцов затребовал описание условий, в каких живут люди Лазаревых. Поздеев пустился расписывать такую благодать, что Клопов только дивился его способностям. Начал Поздеев с того, что всем в заводском госпитале лечение хорошее и бесплатное, что владельцы более самих рабочих пекутся об их здоровье — местная полиция ходит по домам, спрашивая, нет ли больных.
— Поди, им известно, как Васька заболевших на работу вышибал, — заметил Клопов.
— Не мешай, — огрызнулся Поздеев.
По его описаниям все мастеровые освобождались от солдатчины, а вотчинные крестьяне от платежей государственных податей. Долго он писал и вздохнул:
— Всего не исчислить.
— А ты ври короче, — посоветовал Клопов. — Что это за благоусердствования написал? Богадельня для призрения дряхлых и увечных? Так нет ее.
— Кто благо творить отвык, тому слово «благотворное» чуждо и непонятно, — съязвил Поздеев и написал, что от завода выдавались деньги на покупку скота из ссудной кассы, которая имела капитал в сто тысяч рублей. По сведениям Поздеева, деньги раздавались, и долг прощался. Всего до 1837 года было прощено двести семнадцать тысяч.
Певцов долго не мог взять в толк, как же прощенный долг оказался больше капитала ссудной кассы, и повторил запрос, требуя представить ответ лично, а также объяснить, на каком основании открыто горнозаводское училище.
Поздеев тотчас на обороте запроса, как требовалось по форме, настрочил ответ. Писал, конечно, залихватский писарь, а Поздеев только подписался, буквы, как пни, наставил.
Выходило, по словам Поздеева, что никакого горнозаводского училища нет и не было. Он объяснил, что дали Чиркову мальчиков, которые «посылались для практических познаний в другие заводы и рудники. Из сего ясно видеть изволите, что когда на посылках находились только три мальчика, то это уже не может составлять ни школы, ни училища», — закончил Поздеев, а сам себя еще раз упрекнул: «Ну икнулась мне горная студия! И все от учения, будь оно неладно!»
Поздеев собрался в Пермь с большой неохотой, и Фимушку велел нарядить и по требованию Косинского доставил. А Певцов растерялся было: куда ее деть? И придумал задержать ее для допросов «о принадлежности». Он только пожурил Косинского за «заботу», которая тому запала в пьяную голову. Наложницу он не мог держать: в этом городе ничего не утаишь.
Вышло так, что своими руками Поздеев сдал Фиму в тюрьму.