К книге
Братья вольностиЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Путь в Петропавловскую крепость. V
77%
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Путь в Петропавловскую крепость. V
44

Допрашивали Степана каждый день и подолгу. А после еще давали листы бумаги для письменных ответов и уводили в камеру. Тут, как всегда, за ним через глазок наблюдал жандарм.

Степан потерял счет дням. Он похудел, измученное лицо его позеленело. Терзали его не только допросы, но и воспоминания. «Что-то на заводе? И как все могло разрушиться? — думал он. — А что Груня? Сказывали — любит меня. А как бы я ее любил, если бы Настя глаза не застилала. Ведь Грунятка мне нравилась. Подросла бы еще чуть-чуть, была бы любовь вечная, благодарная. Не догадывался я тогда, какая любовь шла ко мне. Теперь уж все пропало, теперь уж я ее никогда не увижу». И отчаяние заползало в душу Степана.

Вновь в публике поминали «философическое письмо» Чаадаева[456]. Хотя говорили с оглядкой, но от жандармов не ускользнул возродившийся интерес к нему. И они связали «письмо» с делом Десятова. Дубельт и Бенкендорф не верили, что Степан не знает о «философическом письме».

— Но ты повторяешь то же. Ты говоришь схоже! — воскликнул Бенкендорф, надеясь, что Степан возразит и выдаст себя.

— Я-то ведь если что говорю, так не от большого ума, — улыбнулся Степан.

Дубельт, ведя длительную борьбу за раскрытие глубоких корней заговора и дальних связей заговорщиков, иногда допускал шутливые нотки.

— Ну, Колло д’Эрбуа[457], посмотри, чья это рука?

И показал Степану письмо, переданное Бенкендорфу царским любимцем Орловым[458], которому это письмо пришло по почте от неизвестного.

Бенкендорф видел в этом письме доказательство действия тайного общества, что и высказал в записке Орлову: «Это письмо очень важно, оно доказывает существование и работу общества. Покажите его тотчас императору и возвратите мне, чтобы я по горячим следам мог найти автора».

Дубельт открыл только несколько строк копии письма, чтобы не мог арестант прочесть всего, но Степан по смыслу уловил, что кто-то обвиняет правительство в убийстве Пушкина.

«Значит, Пушкина нет. Они меня пытают? Надежду имеют, что после смерти его буду оговаривать? Дескать, он нас, неразумных, подстрекал и во всем виноват… Нет, я ни слова…»

— Ничего я не знаю, и кто писал — того не ведаю и не могу сказать, — прошептал Степан.

— Нет, ты знаешь, чья это рука…

— Как вы не понимаете, — усмехнулся Степан, — все хорошие писаря набивают руку на один лад, называемый каллиграфическим: тут нет почерка, а просто ровное письмо…

— Убрать его! — приказал проигравший Дубельт.

Едва Степан дошел до койки, застеленной тоненьким серым одеялом, сразу рухнул на нее ничком, даже цепи звякнули о каменный пол. «Теперь поражение полное, значит, все несчастия уже позади, — не отступала горестная и спасительная мысль. — Однако в жилу наше слово попало, раз они так растревожились».

Внезапно ему послышался шум во дворе. По числу въезжавших подвод он понял, что прибыла большая партия заключенных.

Десятову угрожали отсылкой в Шлиссельбургскую крепость, по держали при штабе жандармов. Тут режим был худший, с безвыходным сидением в полуподвале, в четырех стенах «нумера» размером две на полторы сажени. Стены оштукатурены, побелены и изрядно измараны; небольшое окно со стеклами, закрашенными масляной краской, постоянно было снаружи закрыто плотным щитом; дверь массивная, окованная железом; печь, столик, табуретка, кружка и кочующие всюду тараканы. Огонь горел круглые сутки, под окрик часового Степан вставал и снимал нагар со светильника. Встанешь! Он пользовался одинаковыми «правами» с заключенными в крепости, которым за нарушение «благочиния» — темный карцер, койка без матраца и содержание на хлебе и воде, а за оскорбление начальства — смертная казнь.

— Дело заговорщиков породило новые хлопоты, — сказал Бенкендорф, знакомя Сперанского с высочайшим повелением, по которому им четверым, с Уваровым и Блудовым, поручалось пересмотреть «существующие постановления о приеме людей несвободного состояния, а также предметов преподавания в заведениях, принадлежащих партикулярным лицам[459], в которых воспитываются крепостные». Тучи нависли над учебными заведениями.

На очередном докладе Уваров надеялся, что царь одобрит его старания на ниве просвещения: для укрепления нравов он, пока готовится реформа, запретил романы Поля де Кока[460] и Дюма, но император молчал. Уваров докладывал и с облегчением замечал, что дел в папке осталось немного.

— Купец просит разрешить сыну заграничную поездку для учения.

— Нет, — отрезал царь, — сношения с заграницей увеличивают проникновение растленных мыслей… «Следует ощущать биение артерии и перевязывать все то, откуда брызжет кровь» — вот учение Диффенбаха Иоганна Руста, — процитировал Николай, читая краем глаза следующую бумагу — прошение хирурга Пирогова, осуждающего Диффенбаха за операции «на ощупь», без знания анатомии.

Николай живо вспомнил, как читал Пирогов лекции врачам Обуховской больницы[461] и какое неприятное впечатление это оставило у него, Николая. Это было в прошлом году.

Шесть недель Пирогов собственноручно делал препараты[462] и на трупах показывал, как нужно вести операции с соблюдением правил хирургической анатомии. Его слушали двенадцать врачей.

«Госпитальные не должны вообразить себя забытыми мною», — решил Николай однажды, отъезжая от министерства финансов, и неожиданно повернул свои дрожки к больнице.

Как обычно, никого не предупредив и не велев докладывать о своем появлении, Николай спросил у караульного инвалида, где Пирогов. Инвалидный солдат провел его к невзрачному зданию.

Царь, против всякого ожидания, попал в мертвецкую с препарированными трупами, выставленными на столах и стеллажах и теснящимися по ярусам в изобилии. Один со вспоротым животом и распиленной грудью лежал перед слушателями; по сторонам — еще два, тоже разрезанные; лицом Николай ткнулся в застывшую руку покойника. Царь в этот момент хотел одного — чтобы его не узнали. Он знаком приказал инвалиду молчать и, пока его не разглядели в полумраке, опрометью выскочил во двор. Ему показалось, что Пирогов тогда улыбнулся.

Уваров все ниже и ниже склонялся в поклоне, его доклад был исчерпан, но царь не сразу отпустил его, а сначала передал ему письмо, имеющее отношение к ведомству Уварова:

— Смотрите, опять Лазарев!

Николая пугало широкое разглашение щекотливого дела, а Лазарев, стараясь заполучить отзывы о своей полезной деятельности, способствовал разглашению дела. По его просьбе «молебственные письма» прислали Николаю епархиальный армянский епископ в Исфагани[463] Фаддей и католикос[464] всех армян Нерсес[465]. Они «на скрижалях сердец» изливали Николаю сочувствие армянского народа по случаю открывшегося заговора и одобрительно напоминали о булле, изданной папой Пием VII в 1821 году и направленной против карбонариев и тайных обществ. А тут еще без заказа хозяина откликнулся «расторопно» и Лазаревский институт в Москве.

Старейший преподаватель института написал Николаю на персидском языке, как во время нападения на Тифлис Ага Махмет-хана[466] он четырех лет был взят в плен и передан в руки правителя Персии, который усыновил и воспитал его. Старик заканчивал так: «Но ради точного соблюдения догматов христианской веры, светоч которой был готов погаснуть в душе моей от бурных ветров Магомета, оставил все достояние, убежал из Персии и пришел под твою императорскую сень, чтобы провести мои старческие годы в покое… Теперь я обучаю в институте Лазаревых восточных языков».

— Возможно, он еще и шпион! — предположил Николай.

Письмо лазаревские доброхоты направили государю через московского военного губернатора, Лазарев о нем не знал, но Николай тем не менее велел напомнить Лазареву о необходимости сохранить тайну возникшего дела чёрмозцев. Он с досадой подумал о членах общества, еще не открытых в столице: «Да разве они неуловимки! Почему досель не взяты в крепость?»

Уваров долгое время испытывал неловкость оттого, что никто его не поставил в известность о беспорядках в Чёрмозском училище, и очень обрадовался, получив наконец донесение попечителя Казанского учебного округа. Уваров тотчас сообщил в своем докладе Бенкендорфу об «открытой бумаге», «содержащей злонамеренные предприятия», и о своем поручении надзирать, не внушаются ли в училище какие-либо вредные правила.

В заключение Уваров просил почтить его уведомлением, если приняты по делу меры.

Бенкендорф не откликнулся на просьбу министра просвещения. Уваров, встречаясь с ним в высочайшем комитете по школам, не мог первым заговорить о чёрмозском деле и чувствовал глупейшую стесненность. Вручая Лазареву полученное государем от преподавателя письмо, Уваров дал Лазареву нагоняй.

Лазарев в свою очередь спросил директора института:

— Что хотел сказать этот ишак? И что он там преподает? Тайны гарема?

Предыдущая главаГлава 44 из 57Следующая глава