Степан уже неделю ночевал за Сенным рынком у старухи, у которой останавливались проезжие крестьяне, а днями скитался по городу. Кончились деньги. «Раз нет заработка и постоянного пристанища, нужно уходить из Петербурга», — решил Степан.
С рассветом покинув свой ночлег, Степан вышел на набережную Невы со стороны Литейной части. Солнце поднялось на уровне крыш, его лучи зарумянили дымы из труб, стены домов, снег на карнизах. Окна тяжелых зданий зажглись радостью навстречу недолгому зимнему гостю. Над каменными бастионами крепости шпиль собора надменно сиял золотом.
— Теперь нужно действовать осторожно и осмотрительно, — шептал Степан, осунувшийся, ослабевший от начинающейся горячки[445].
Солнце скрылось, и сияние шпиля погасло, ветер погнал с замерзшей реки колючий снег. Степан рукавом загородил лицо.
Возле дома Волконской на Мойке, где Пушкин снимал квартиру[446], Степана напугал слишком внимательный взгляд широкоспинного человека, несомненно переодетого полицейского. Степан сразу отвернулся. Боясь выдать себя торопливостью, он сдерживал шаги. Свернул в воротный проезд и оказался в узком извилистом дворе одного из соседних домов. Тут его могли заподозрить дворники, и он тотчас вышел обратно на улицу. Степан прибавил шагу. Переулками и пустырями он выбрался на окраину. Лишь убедясь, что за ним не следят, он вернулся к Неве.
Всюду дворня говорила о предстоящем бале у жены австрийского посланника, внучки Кутузова Дарьи Федоровны Фикельмон[447], где ждали в гости пятьсот человек.
«У подъезда народу и экипажей будет много, в толпе укроюсь, погреюсь у костра, а утречком пойду. Назовусь в случае чего отставшим от господского возка. А то, глядишь, проберусь в бараки собора, сторожей-то не будет в то время, — размышлял Степан, вспоминая работников с постройки Исаакия[448]. — А что, если достать гербовый лист, написать отпускное свидетельство на чужое имя, — продолжал он, чуть не засыпая от усталости. — Работать и жить при соборе до лета, пожалуй, лучше, чем уходить из города: зимние дорожки ой узки!»
Горели костры для челяди, набережную оживляли ряды зажженных плошек. Степан занял теплое место у огня и грелся.
Время к одиннадцати, самый приток гостей. К освещенному фонарями подъезду все чаще подъезжали кареты. Вереницы экипажей выстраивались на набережной. Кучера хвалились лошадьми и упряжью. Под крики форейтора[449] приближался дворцовый экипаж. Уж не царь ли?
Все кучера и слуги обнажили голову. Лихой гвардеец встал «во фрунт»[450], как полагается, скинув с одного плеча богатую бобровую шинель; нехотя стянул шапку и широкоспинный человек, обнажив ярко-рыжую голову. К Степану на секунду повернулось бритое лицо с перебитым носом. Перед ним был переодетый полицейский, которого он уже видел в III отделении.
— Принц Карл[451] поехал ногами дрыгать, — вдогонку подал голос какой-то беспечный парень, когда дворцовый экипаж промчался.
Степан заметил, как «перебитый нос» ринулся искать парня. Обежав экипажи, рыжий не опознал говорившего: перед ним оказалось несколько кучеров и лакеев.
«Надо уходить», — подумал Степан и спрятался за чей-то возок. Его движение приметил рыжий, он прицепился к Степану.
— Ты чего тут? Почему перед принцем шапку не ломаешь? Ты непочтительно говорил о высочестве?
Рыжий ткнул Степана кулаком в спину. От толчка с головы слетел треух.
— Кто таков? Пошел отсюда! — крикнул рыжий, гоня Степана на глазах у столпившейся челяди.
— Никак лазаревский! — обрадованно воскликнул кучер Всеволожских, взятый в Петербург из Кизела. — За что он тебя?..
Парень тут же пожалел о своих словах, но было поздно. Шпик уже не гнал Степана, а изловчился и сзади схватил его обеими руками за локти.
Барахтаясь, они повалились вместе. Степа вскочил было, но шпион поймал его за ногу, и Степан снова упал. Отпинываясь, он рванулся к костру и закинул в огонь какую-то бумажку.
Шпик неистово вопил. Со стороны уже бежали к нему на помощь. Пристав и еще два «чина» навалились на Степана. Кизеловский парень вовремя спрятался. Вся дворня отхлынула прочь.
Широкоспинный, обжигаясь, вытащил из огня горелую бумагу, но она рассыпалась пеплом.
— Парня вместе с ним берите, — сказал рыжий, высморкнув кровь из разбитого носа.
— Которого? — озабоченно спросил пристав.
«Перебитый нос» оглянулся и, не найдя вокруг себя никого, да и не представляя себе, как выглядит парень, с досадой протянул:
— И-и-ех-вы! Так нам без отказу будут бить морду.
Полицейские заломили Степану руки, бросили в первые попавшиеся сани и повезли. Степан вновь увидел дом Таля на Мойке, с гигантами часовыми у подъезда, куда приносил письмо Лазарева.
Едва миновали сени, доставивших встретил полковник. Степана опутали цепями и под караулом посадили на скамью у стены длинного каменного коридора. Полковник неуклюже побежал куда-то с докладом и вскоре показался вновь. Впереди его, торопливо и чуть спотыкаясь в спешке, шел знакомый Степану сутулый, пожилой генерал. Он приглаживал рукой остатки белокурых волос с проседью и щурил глаза, и от этого еще больше уменьшалось его маленькое и худенькое лицо, все пересеченное морщинами. Это сам Бенкендорф.
Генерал велел ввести задержанного в комнату, приподнял зеленый колпак у лампы и направил свет в глаза Степану. Начался ночной допрос. Степан решил прикинуться простачком, отказываться от участия в деле и ни в коем случае не называть ни одной фамилии.
Ночная суета, усиленная охрана, топот курьеров показали Степану, какое значение придают его поимке. Бенкендорф перед ночным докладом царю торопливо опросил его. Степан отрицал участие в тайном обществе, говоря, что оно ему неизвестно. На вопрос, что он делал у подъезда австрийского посланника, Степан отвечал, что, скитаясь, подошел погреться у костра.
— Тебе девятнадцать лет, мы пощадим твою молодую жизнь, если признаешься чистосердечно. С какими людьми ты встречался?
— Ни с кем я не встречался, — отрицал Степан.
— Если покаешься, царь тебя помилует.
— Да в чем я виноват? — спросил наконец Степан, наступая.
— То будет тебе известно, а пока рассказывай, что знаешь, — увернулся Бенкендорф и поручил Дубельту, вызванному в штаб, продолжать допрос хотя до утра, но добиться показаний.
Дубельт, будто по-свойски, подмигнул Степану и не то сказал, не то спросил:
— Во глубине сибирских руд добывается железо для новых мечей.
— У нас железо испокон веков добывают для разной надобности, — ответил Степан, будто не понимая, а сам в тон веселому Дубельту подумал: «Смотри-ка, грибы растут в деревне, а их и в городе хвалят».
Из вопросов Дубельта, бивших прямо в цель, Десятов убедился, что воззвание, имена участников и обстоятельства дела жандармам известны. Острое зрение позволило прочесть в лежавшем у Дубельта донесении: «…под главным распоряжением из числа сих Петра»… Пришлось оставить глухое запирательство. Было глупо отрицать знакомство с заводскими, и Степан подтвердил, что встречал известных жандармам молодых людей.
Обещаниям о помиловании он не верил и, считая, что хуже не будет, решил продолжать игру простачка, мало знающего, даже случайного в деле.
— Ну, черта сын, какие цели ставило ваше общество? — вновь спрашивал Дубельт.
— Какое общество?
— А вот по замыслу, — показал Дубельт копию воззвания.
— А-а! — протянул Степан. — Позабавились и бросили.
— За милую забаву вешают! — воскликнул Дубельт и, откинувшись в кресле, засмеялся.
Сердце Десятова сжалось: «Запросто повесят». Но он постарался не выдать тревогу и усмешкой ответил на хохот Дубельта.
— Куда метили вы? Ваша цель была направлена на императора? Ведь и молния бьет не в траву, а по вершинам высоких деревьев.
— Помилуй бог! — ужаснулся Степан, будто пугаясь кощунственных слов Дубельта.
— Заговор раскрыт, можешь говорить свободно; раскаянием можешь облегчить свою участь, говори все. Ты утверждаешь, что не участвовал в заговоре, а почему бежал после раскрытия?
— Мне ничего не известно, что на шалость обращено внимание, я просто решил уклониться от службы у господ. Они много сутяжничают, марают законы жульничеством, их когда-нибудь притянут к суду. Накажут и писцов — как знавших и укрывавших проделки.
Дубельт пожалел время, потерянное на уловки, и предложил:
— Пиши все о себе: как звать, где родился, что знаешь по делу.
Десятов показал на руки.
— Снять с него кандалы, — приказал Дубельт.
Десятов, растерев запястья плохо слушающимися пальцами, взял перо.
— Я тебе буду говорить вопросы, а ты пиши ответы на них, составляя из всего повествование о себе, — уточнил Дубельт. — Чем занимался на Чёрмозском заводе?
Степан с трудом, будто не писал никогда, осторожно вывел первую фразу.
«На Чёрмозском заводе я продолжал заниматься перепиской бумаг в заводском правлении. Наконец в мае месяце прошлого, 1836 года вытребован господами в С.-Петербург.»
— Когда узнал Пóносова? — следовал очередной вопрос Дубельта.
Степан, не отрываясь от письма, продолжал:
«С Петром Пóносовым познакомился еще когда в первый раз был на Чёрмозском заводе в училище, где он учился со мною. За вторичным моим прибытием в Чёрмозский завод знакомство наше возобновилось и продолжалось, как обыкновенно между молодыми людьми.»
— Когда приступили к заговору? — вновь спросил Дубельт. Он все время следил за тем, что Степан написал, заполненные листы забирал к себе и больше не показывал. Протокол допроса приобретал внушительный объем, — Пиши о всех, кто подписывал бумагу. Пиши прозвание, сколько лет, какой образ жизни избрали родители, — требовал Дубельт. — Пиши, кто были твои товарищи на заводе. Кого знаешь? С кем дружил?
Степан видел раскрытую ловушку. Назовешь лишнее имя и потянешь за собою невинного человека.
«Лучше никого не называть», — заказал себе Степан.
— Пиши, — повторил Дубельт нетерпеливо.
— Вот не могу знать, — ответил Степан, — в день моего отъезда в шесть часов утра мы подписали с Петей, как бы на память о мечтаниях, и я уехал.
— Так и не знаешь! — усмехнулся Дубельт. — Так я продиктую.
Дубельт называл, а Степан писал фамилии и добавлял против каждой о возрасте и родителях.
— Видишь, и семнадцатилетний есть у вас, — сказал Дубельт, заглянув в список. — Что добавишь? Кому говорили о составлении бумаги?
— От себя ничего сказать не могу, — ответил Степан. — Если бы вы про этих не сказали, так я их бы не знал. Откуда знать, кто вам известен?
— В Одессе есть несколько членов, которых называют «братьями». Ваши?
— Никого в Одессе не знаю.
— А кто тебя знает, черта сын?
— Ничего не могу более сказать.
— Тогда подпиши.
— Чего подписывать?
— Показания.
— Да как же я могу! Значит, я их обвиняю в том, чего сам не знаю.
Дубельт со зла похвалил почерк Степана:
— Окажешься невиновный — тебе вольную дадут, и писарем возьмем в канцелярию его величества. А пока подписывай показания!
— Как же из-за игры людей в таком обвинять, — уперся Степан. — Вы диктант вели, а я записывал. Так к чему подпись?
— Показания о заводских не так важны. Там одна компания, тут другая! — крикнул Дубельт и велел увести Степана.
Дубельт взял последний лист и внизу добавил: «Сии показания при допросе взяты в С.-Петербурге от Степана Десятова». В списке он наверху приписал: «Подписали». Над фамилией Пети добавил: «Начинщик»; у Ширкалиных пометил: «Знали только».
— Ну вот и получилось, — довольно произнес Дубельт, радуясь возможности показать шефу, что у него заговорит любой.
— Хорошо, Леонтий Васильевич, — одобрил доклад Бенкендорф.
Еще до рассвета Певцов получил письмо Блудова к Селастеннику и протокол опроса Десятова. Он немедля отправился в Пермь.
В жандармском штабе продолжались допросы. Спрашивали чиновники, на смену им приходили дежурные офицеры. Цепь следователей завершал Дубельт или сам Бенкендорф. Всегда допросы начинались увещеванием говорить чистую правду, ничего не скрывая. Непрерывные допросы измотали Степана.
— Значит, вы, как объявившиеся в декабре 1825 года проявители до конца не созревшего мнения? — спрашивал Дубельт.
— Нет, ни с кем не имели ничего общего.
— Разве не было писем из Сибири? Не оттуда шло наущение?
— Я ничего не знаю, — ответил в сотый раз Степан.
— О Гаврииле Степановиче Батенькове[452], жившем в одном доме с тобой, что скажешь? — спросил Дубельт, возобновляя допрос.
— Ничего о Батенькове не знаю, — ответил Степан, хотя, конечно, дворовые Лазаревых поминали доброго к простым людям и храброго офицера, получившего много штыковых ран в боях. Куда его дели — об этом никому не ведомо. Только не убили на Сенатской площади, потому как забрали его спустя малое время, недели через две после пушек.
— Как не знать тебе о Батенькове. Он ваш, сибирский,[453] — настаивал Дубельт.
— Мало ли людей в Сибири… — продолжал отпираться Степан. Он спокойно выдерживал взгляд зеленоватых глаз Дубельта, неподвижно устремленный из-под широкого волчьего лба.
— А почему ждал у австрийского посла Карла фон Фикельмона?
— Я никого не ждал, подошел погреться у костра.
— Ну врешь! Бесспорно, вами руководили из-за границы. Ты запираешься, а вот они тебя выгораживать не станут. Думаешь, впервой вижу, как неопытные попадают в руки интриганов? Скрываешь его, а искусник сидит за границей в безопасности и вас, молодых, толкает на опасное дело, сам ничем не рискуя. За что вы головы сложили? За его идеал? А есть ли он у него? Враждебная казна купила вас для ослабления грозной державы. Отечество продаете? Ну что молчишь? Кто направляет вас к мятежу?
— Не имею никого назвать.
— Назовешь ведь.
— Хоть сейчас на пытку, раз в натуре нет ничего…
Степана спросили о Лазаревых — не поощряли ли те идею общества. Степан не собирался выгораживать владельцев и потому сказал, что господа велели учителям воспитывать людей мыслящих.
— Что господа делали для этого?
— Письма и книги присылали.
— Какие книги? Пусть составит список, — приказал Бенкендорф.
Вскоре он держал список перед собой и с возмущением говорил Дубельту:
— Послушай. «Оберон, царь волшебников»; «Эльмонда, или Дочь гостиницы»; «Ринальдо. Жена разбойника»; «Таинственная монахиня, или Обитель святого Колумба»; «Таинство черной башни»[454]; «Лан, сердечный разбойник». Это же черт знает что такое! От таких книг, действительно, с ума сойдешь. Это явное развращение людей… Куда смотрит Уваров[455]?
В доме Лазаревых стало известно, что схватили Степана. Софи, зная увлечение Насти, смотрела теперь на нее отчужденно, и Настя, словно чувствуя за собой вину, рыдала, уткнувшись в подушки.
«Против царя и бога! О-о!»— ужасалась она ежечасно с тех пор, как ей открылась сущность заговора на заводе.
Степан был уже для нее врагом и злоумышленником, покушавшимся на правительство, особу царя и устои святой церкви. Она даже запрещала себе видеть его во сне. Юность для Насти кончилась. Она говорила Софи, что молитвы предпочитает развлечениям. Избегая косых взглядов Деляновой, Настя искала случая уехать домой. Лазарев отослал ее с поверенным Черновым, которому поручил наблюдение за порядком на заводах.
Иван Екимович был огорчен, заметив, что все чураются дома при Армянской церкви. Даже Сперанский известил его об отказе от снимаемых им апартаментов. Жил ведь с 1823 года. Сначала занимал общую квартиру с Батеньковым, а Батеньков оказался замешан в декабрьских делах! Теперь, после ареста Десятова, монарх обратил внимание на то, что уж очень много злонамеренных заговорщиков связано с домом Лазаревых.