После дождя пахло прелой травой; в лужах отражались облака; колеса тарантаса по ступицу[150] вязли в этих облаках, нестерпимо тарахтели по жердям лежневки[151]. А в небе облака — как паруса; там неслись фантастические корабли и к ним направлялся клубок белых голубей.
Ямщик[152] остановил лошадей у шлагбаума перед плотиной. Заводский караульный копался в корьевом балаганчике[153], пригороженном к полосатой будке с облезлой покраской. Торопя его, ямщик надрывался:
— Эй, открывай, что ли!
В тарантасе сидел Алексис — теперь он называл себя только так — Ширкалин в высокой фуражке с кокардой[154]. Он принарядился, подвязал белый кружевной платок-галстук. Тот самый Алешка Ширкалин, с Петей, Мичуриным, Федькой окончивший основные классы, но в горные ученики не попавший. На святках они провожали его экзаменоваться при Пермской гимназии на учителя. Рядом с Алексисом развалился живописец Лобов. Он скинул забрызганный грязью азям и остался в юнкерской[155] — чужую донашивал — серой шинели со стоячим зеленым воротником; под шинелью виднелась темно-синяя куртка с девятью медными пуговицами — форма питерской «стро-гановки»; темно-зеленые брюки он заправил в грязные сапоги. Алексис был готов обнять весь свет, даже этого невежу караульщика: он, вчерашний ученик, теперь — коронный учитель[156], носит кокарду и светлые пуговицы! И это он, только что оперившийся юнец. Положение учителя, глядишь, позволит жить вольготнее, а то и совсем освободиться от крепостного рабства, постыдного и тяжкого, несмотря на послабления выученным. «Учитель!» — про себя произносил он и расплывался в румяной улыбке. Теперь он не уступит Чиркову Настю. «А не явится ли этот соперником?» — покосился на Лобова Алексис.
— Чьих будете? — допытывался страж, наконец вылезая наружу. — Тут много ездят, велено узнавать.
Непочтительный караульщик даже не снял шапку, это Алексис недовольно отметил.
— Ваши благородия, — показал ямщик кнутом через плечо.
Алексиса покоробило и от неуважительности ямщика. Однако караульный взглянул на фуражку Алексиса и стал расторопнее, обнажил голову и оправдался:
— Нонче приказано досматривать, чтоб железо не увозили. Караульщиков и то, гляди, в контору призовут да отхлещут.
— Нонсенс, дикость! С ума сошли, — ворчал Лобов.
— Нет, — ответил Алексис, — порядок возвращен древний, когда еще велено было указом заводы огородить рогатками[157] или рвами, дабы не проникли «развратники», склоняющие заводских людей к бунтам.
Юноши миновали грохочущий водопад, где вырывался излишек вешних вод, и на въезде в улицу поселка услышали барабан. Яростная дробь вырвалась со двора маленького домика, во весь палисадник[158] заросшего сиренью. Ямщик испуганно перекрестился и погнал лошадей.
— Погоди! — крикнул Лобов, соскакивая. Любопытство разбирало. Он подпрыгнул у глухого высокого заплота и, подтянувшись на руках, выставился над верхней доской меж торчащих грозных гвоздей.
На крыльце стоял военный. Мундир расстегнут, на перевязи барабан, а в руках мелькают барабанные палочки. Барабанщик старался вовсю, голова его была гордо поднята, взгляд устремлен в глубину двора, где девушка выпускала из хлева[159] гусей.
Гуси направлялись к крыльцу и еще круче, чем хозяин, задирали головы. Изредка гогоча, они, казалось, подавали команду своим — равнение в затылок.
Прервав на минутку барабанную трескотню, довольный хозяин отрывисто рассмеялся. Передовая гусыня внезапно вытянула шею и в той ответила: «га-га-га».
— Да тут гусиный экзерциргаус[160]! — захохотал Лобов.
Алексис и ямщик — их тоже подмывало любопытство — следом за Лобовым повисли на заборе. Нога щеголя сорвалась с выступа, и все рухнули, увлекая гнилую доску со страшными длинными гвоздями.
— Гоним! — крикнул ямщик, хватаясь за вожжи.
— Кто там? — спрашивал хозяин, устремясь к воротам.
Ямщик был готов ударить по лошадям и ускакать, но хозяин уже распахнул калитку и, насупя клочковатые брови, сверлил негодников взглядом.
— Можно у вас приезжему остановиться? — наспех придумал Алексис. Он обнажил белокурую голову с кудряшками. — Раздумав… ранний час, и боясь разбудить… я не решился, но, слыша говор гусей, взглянул — и вот! — продолжал путаное объяснение щегольски одетый учитель, досадуя на себя за оплошку: форменная фуражка не шляпа, ее не снимают. Пора отвыкать шапку ломать. Он делал вид, что ему жарко и обмахивался фуражкой. Лобов улыбался: пока выкручивался приятель, он высмотрел девушку в глубине двора.
— Гуси любы вам? — спросил хозяин, внезапно оживляясь.
— Самая выгодная птица: мясистось изрядная… поджаренные — сочны… с яблоками, — мямлил в ответ Алексис.
— Не в том суть!
Хозяин едва сдержал негодование, оправдав неучтивость собеседника его молодостью. Он посторонился, и гости невольно должны были войти.
— Я и говорю, для стола хороши, — повторил Алексис уныло.
— Как для стола? Строем ходят! Не штафирки-курицы, кои без толку, врассыпную! Строем! Посмотрите, к-к-какой вынос ноги! Если б мои солдаты так!.. Фридрих[161] позавидует!
Испуганный Алексис моментально постарался забыть вкус жареного гуся, а глаза военного увлажнила слеза умиления. Он махнул девушке: «Гони, Анка!» И та погнала гусей хворостиной в узкий проулок, ведущий со двора к пруду. Гуси отплыли на несколько шагов и, словно по команде «вольно», начали отряхиваться, пить воду.
Лобов все смотрел на девушку, а отставной прапорщик засыпал в корыто новую порцию корма.
— Извольте наблюдать, судари!
Под новую дробь Анка бросилась в глубину дворика и открыла другую хлевушку. Свежий отряд гусей выступил стройной колонной. Хозяин, чтобы развернуть зрелище во всей прелести перед непрошеными, по теперь желанными зрителями, неистово выбивал отчаянные коленца на своем барабане, только палочки мелькали. Глаза хозяина неестественно ярко сияли, а гуси шли невозмутимым, размеренным шагом. В конце концов барабанщик залился радостным смехом и на подходе гусей к корыту ударил дробь «на штурм».
— Самая военная птица!
— Да, у гусей есть заслуги военные: гуси Рим спасли[162].
— Это какой еще Рим? — насупился хозяин на Лобова.
— Столицу Римской империи, — пояснил Лобов.
— Как так? — оторопел гусовод, готовясь защищать любимых питомцев от насмешек. — Откуда знаешь? Был при том?
— Из примеров истории.
— Ты кто?
— Живописец, обучался в Усолье, приехал расписывать храм.
— Живописец?.. Гм, а не врешь про гусей?
— …Известно всему миру…
— Ах, боже мой! — воскликнул хозяин. Схватив туес с овсом, он подбежал к воде и стал горстями расшвыривать овес.
— Лучше в корытечко, — заметила Айка.
— Помолчи! — отрезал гусовод и, теребя Лобова за рукав, стал расспрашивать, когда случилось римское происшествие.
— Числа не сказано, — ответил нерешительно Лобов.
— Ну все равно, — махнул рукой хозяин, — Анка, раз такое дело, на первого спаса[163] гусям по добавочной чарке овса на штык!
— На «штык» — это, значит, куда сыпать? — спросила Анка.
— На каждый клюв, дура! Ну а ты-то, — обратился он к Алексису, — «жарить с яблоками»! Эх ты!
Анка, не поднимая глаз на приезжих, вновь робко спросила:
— Пров Аполлонович, гнать, что ли?
— Следуйте, — ответил хозяин, но стоило Анке взмахнуть хворостиной, он закричал истошным голосом: — Постой! Как смеешь? Да разве можно! — метнулся в сени и моментально извлек длинную ржавую рапиру: — Вот на. И другое не употребляй.
Рапира была тяжела для Анки, и она едва управлялась с нею. Хозяин еще раз посмотрел на гусей с умилением и сказал:
— Ишь ты! А то махать на военных птиц дрючком[164]! Не угодно ли по-благородному, как водится в их знатном сословии…
— Вам надо вступить в Общество испытателей природы[165], — сказал Лобов, уже понимая, с кем имеет дело.
— А есть такое общество? — заинтересованно откликнулся хозяин.
— Посетив Москву, лично был о том осведомлен. Открыто в 1805 году и объединяет многочисленных членов с их различными склонностями… Одно лицо, владеющее заводами уральскими, основало Общество в силу своего изумления перед природой: для опыта лицо курам и лошадям давало овса, собаку кормило овсяной кашей, само вкушало с удовольствием от общего котла и удивлялось, что столь различные скоты произрастают от одной и той же пищи.
— Общество! — загорелся отставной прапорщик. — Вот в нашем Московском лейб-гвардии полку люди выправкой отличались отменной, искали объединения: дух вольности этого, как его, Гельвеция[166], увлекал сердца многих. Искали и находили. Молодость, легкомыслие мешали вступить в Союз каменщиков — в масоны. Теперь бы я душой и сердцем. Не слышал в наших краях общества подобного.
Лобов подтолкнул Алексиса и выскочил за калитку.
— Извините, имеем срочное поручение, — соврал Алексис.
— Щеголеватый галантон[167], а не свербит ли у вас лоб? — воскликнул Лобов на улице и от души залился смехом.
— Почему он такой? — недоумевал Алексис.
— Дослужился, значит, — ответил Лобов, стуча пальцем в темя.
— Он у вдовы Манухиной по свойству наследовал[168] дом и остался проживать. Сказывают, пушку хочет наладить, — объяснил ямщик, все еще боязливо оглядываясь.
— Откуда такое чудо? — все недоумевал Алексис, — Раньше не было.
— Раньше и Васьки Наугольного не было, — пробурчал ямщик.
— Ну мы-то Ваську укоротим. Внушу Поздееву: просвещение и прочее… — пообещал Алексис.
Юноши уговорились почистить костюмы и пойти представляться главноуправляющему Ивану Козьмичу. Сойдя с тарантаса у дома, Алексис гордо выпрямился.
— Ты стал ходить важно, как гусь у того гусовода, — рассмеялся ему вслед Лобов.
В конторе Поздеева не оказалось. Алексей Силыч Клопов только одному Алексису велел идти на квартиру главного: «О приезде один доложишься, не велики баре».
Господский подъезд был закрыт наглухо. Алексис распахнул калитку. Тут его осадили собаки; выручил рослый мужик в армяке[169]. Мужик пошел доложить. Управитель велел визитера провести через кухню. Повсюду проникал нестерпимый «дух» от проквашенных сигов[170], запеченных с картошкой. Блюдо лакомое, но Алексис в первую минуту зажал нос. Лишь после он принюхался и, перестав замечать «аромат», спрятал платочек.
Приемную Поздеев обставил: гнутые креслица с позолотой вдоль бревенчатых стен; выше — картины, писанные маслом на листах жести, со временем помятые. Доморощенные живописцы изображали закаты солнца над римскими развалинами или бурю на море. Поздеев свою плотную фигуру держал еще бодро, только черные кудри его были тронуты сединой. Он вышел, удобно устроился в кресле, начал расспросы, поминая, что сам в молодости учился и знает, как экзамены «выжимают» человека.
— Ты-то сухой остался? — спросил Поздеев. Шутливый разговор он мог продолжать часами. Вдоволь настоялся молодой. Поздеев словно спохватился, глянул медвежьим глазом и пригласил: — Да ты чё стоишь? Присаживайся.
И, едва юноша сел, тут же его отправил:
— Итак, пройди к отцу Георгию, начинай по должности.
Алексис внезапно почувствовал обиду, ему представилось, что он — как гусь у того гусовода: погнали хворостиной, и должен вышагивать под барабан, а барабанщик-то на верху положения — Поздеев, с которым ему не равняться. «Я — ученый гусь, и не больше того, и призван учить маленьких гусенят, вдалбливать им в башки верность вере, царю и отечеству».
Выбираясь из дому, Алексис нечаянно попал к парадным запертым дверям.
— Ишь гусь лапчатый! Пошел-ко через кухню, — забрюзжала косая тетка, вроде домовая ключница[171], она преследовала его по пятам: — Ишь рады на тройке въехать!
Приглушенный девичий смех больно кольнул. Обернувшись, Алексис успел заметить подол сарафана, исчезнувший моментально.
«Это — Настя», — догадался он. И еще догадался, что она слышала все вопросы отца и об экзаменах как спрашивал. А в коридорчике снова и снова разливался смех — смех очень звонкий, рассыпчатый.
Алексис сгорал от стыда, ему казалось, что даже его светлые пуговицы пылают, как и щеки. Он разозлился.