Легкие облака поднялись над уральским раздольем, белоснежные, весело плыли по ветру. Отжурчали снеговые ручьи и вскрылись реки; земля набухла, напиталась влагой.
Вешняя вода, казалось, спокойно отстаивалась в лесистых долинах, но на самом деле каждая капля рвалась на свободу, за плотины заводов. Жадно Поздеев наполнял пруд на тридцать верст длиной. Еще бы поднять уровень, ухватить в запас, но как? Земляная насыпь — труды бесчисленных крепостных — едва сдерживала реку Чёрмоз. Набухшие склоны гор столько отдавали избыточной воды, что, пожалуй, рано закрыли шлюзы. Плотинный мастер[124] не раз чесал в затылке: «Остановится вода или будет дальше прибывать непомерно? Поднять затворы, отпустить вольную силу? Да с чем останется завод?»
Напор велик, ветер свистит по всей длине пруда, и волны бьют ожесточенно. Залило конюшню; на подмыве повис заплот[125] господского сада, валились холеные яблони. Пока не поздно, скорее сбросить лишнюю водицу, но, на беду, заклинило холостой затвор[126]: поднять щит мешало бревно, выпершее из боковой стенки.
Давным-давно пора лоток, и срубы, и сжимы[127] новые поставить (на этих еще самодуры разные учились перестраивать готовое на худший лад), в упущении виноват главный управляющий, но, если сорвет вода плотину, он отпишется; как гусь, отряхнется от воды, а плотинному мужику самому лезть в петлю — иначе все равно жив не будет.
Наступившая ночь дело не ухудшила, но страху нагнала больше. В неверном свете факелов всюду чудились разрушения, готовые развернуться катастрофой. С низовой стороны плотины подпирала Кама, неподалеку толпились всплывшие бревна, покачивались смытые лодки. Воровато заглядывая, подкрались одиночные льдины: их ветром загнало с разлива.
Прискакал верховой и доложил Поздееву, что в устье Чёрмоза на плотбище[128] неоконченные барки водой сняло с городков[129] и нет канатов, нет якорей. Барки разбросало по берегам затона[130], две вынесло в Каму. Их догнали на косной лодке и закрепили кой-как.
«Надо быть, не угонит барки-то, коли снова лед не пойдет. Да не пойдет ведь, откуда ему опять взяться-то?» — подумал Поздеев. Он хотел было ехать в затон, но вершник[131] предупредил, что дорогу перехватило: было местами коню по брюхо, теперь придется вплавь.
— Ну и ну! — произнес Поздеев. Ему словно кто-то сжал затылок, и до того крепко, что даже дыхание стеснилось. Как раз на самые опасные дни он был отрезан от Усолья, от Полазнинского и от Хохловского заводов.
«В Усолье, поди, затопило все? Да нет, не должно! А и пусть! Варницы и лари рассольные[132] не снесет. Вот амбары[133]Смоет соль-то в быструю реченьку, — думал Поздеев и тут же попытался себя утешить: — Ну, чай, до верхних амбаров не достигнет, а с нижних догадаются в барки валить… А железо и ржавое продадим. Кабы вот плотину…»
Усердный Васька всех от мала до велика поднял на спасение плотины. Работные оставались только у плавильных печей, чтобы не остудить и не насажать «козлов»[134].
Приказчики льстиво просили народ постараться «ради для». Сам главноуправляющий трогал плотинного мужика за локоть, как равного; он теперь не ждал, когда перед ним почтительно расступятся и дадут дорогу, а ловко обходил последнего мальчонку, тащащего порожний куль[135] или пучок лозы, и, несмотря на тучность и свой рост, как медведь в чаще, ловко двигался, в тесноте никого не задевая.
— Хороши в батраках огонь и вода, а не дай бог им своим умом зажить, — говорили в толпе. Люди угрюмо смотрели, на сердце у многих кипела обида.
— Чего хлебную дачу уменьшили? — спросил бабий голос, и до Поздеева донесся ответ:
— Девоньки да бабы-старухи! Нова хлебная дача: мужикам два пуда, женкам один пуд, старым и хворым — бог подаст! Девок управитель на свой харч берет пенсиёнками: в кенарейки![136]
Это кричала озорная молодушка из солдаток, без хлебной дачи живущая и из последних сил добывающая пропитание на тяжкой заводской работе.
Петя по общей тревоге привел учеников. Затаив хитринку в оплывших глазах, Поздеев молчал, а сам примечал, что ни один человек не бросил работу. Даже иззябшие ребятишки как мураши сновали вперемешку со взрослыми, старались быть там, где все, и работать, как все.
Младшие набивали кули землей, резали лозу, вязали фашинник[137], чтобы завалить брешь, где она появится; старшие, показывая силу (Федька первый), закидывали на телегу кули или на себе тащили длинные связки прутьев, гибкие и потому неудобные для переноски.
Камская вода все ж таки подняла поленницы на складе дров. Толчея на реке усилилась, поленья лезли в амбар, где лежало первосортное железо. Вода выступила на полу листобойного отделения[138] фабрики Елизаветинской, названной так в честь дочки Христофора Лазарева, а в пароде окрещенной Толкушей. Были затоплены склады угля. Бросив свою конторку, оттуда прибрел запасчик угля[139].
— Чего надоть? — встретил кладовщика Поздеев в разнарядной конторке[140] у внешнего шлюза.
— Дозвольте записные книги положить в сохранное место.
— Эко дело! Да хоть бы и смыло! Пропадут у людишек сдаточные записи, так ведь и уголь пропал, — недовольно буркнул Поздеев. — Убирай, брось за плотину!
Ветер меж тем усилился. Волны с пруда норовили перемахнуть навстречу камским подружкам с вольного простора, но чуточку не хватало сил, и растягивались они на мощеном гребне плотины.
Доложили, что на левом берегу затопило склад и типографию.
— Не сахарные, не растаете, — скривился Поздеев.
Следом обнаружили, что вода выступила на полу Аннинской фабрики.
— Останавливать домну! — вскочил Поздеев, принудило-таки на крайний шаг: уровень Аннинской — сигнал угрозы всему. — Беги-и! — дал Поздеев по шее одному из десяти рассыльных мальчишек и тут же вдобавок погнал кладовщика к доменному надзирателю: — Козла посадят, так шкуру спущу! Пусть сок сольет, остальное на изгарь[141] пойдет. Да еще вели дуроломам известковую печь глушить, да кипелку[142] чтобы в творильные ямы[143] свалили, а то амбары спалят. Оборони бог при таком ветре огонь пустить на завод. Да погляди за модельной[144] да за печью, где руду жгут. А на складах скажи: ежели сталь поржавеет, самих заставлю зубами скоблить. Да в воздуходувку-то и в литейную зайди, чтобы вагранки[145] остудили. Да гляди, не болтается ли зряшно народ. Что худо сотворится, с тебя спрошу! — докричал он вслед убегающему кладовщику.
Поздеев снова и снова выходил на плотину. Все же надо сохранить воду. На работу людишек из деревень пригонит, а воду откуда возьмет? Разве выпросишь летом у небесного владыки?
Управляющий видел, что мужики готовы скрутить в руках подъемный вороток. Силой вырвут затвор и сруб разворотят, да ведь понадобится когда-то закрыть, и плотинный сдерживал народ. А Васька торопил, наскакивал и, тыча кулаками, петушился. Поздеев поднял фонарь, осветил полицеймейстера и спокойно сказал:
— Ты пошел-ко отсюдова!
Попробовали баграми расшатать бревно — не идет. Хотели другим бревном, как тараном, осадить выпершую заклинку, и таран вырвало из рук.
— Хорошо бы затесать, — сказал плотинный.
— Сунься только, вода тебя винтом вовьет под заслон. Бывало так, — предупредил плотинного старичок Лотушок, сам покосился на Поздеева: «Не ответь шея за язык».
Поздеев прогнал Василия и сам ушел: всюду нужен хозяйский глаз, а тут лучше положиться на мужицкую сметку. Не сделают, ну тогда плотинного в воду, пусть хоть захлебнется.
— Придержите меня да запалите смолье, — неожиданно сказал Степан. Он, молодой, в общей горячке и в огонь полез бы.
Степан разделся до портков, опоясался веревкой, обвязал топорище бечевой и петлю из нее надел на кисть руки.
— Старается, ведь Груня-то плотинному Бойкову дочка, — сказала сведущая солдатка.
Степан не слышал ее, но Петя улыбнулся. Потом задержал улыбку и, немножко растерянный, поймал себя на мысли: «А вот если бы меня самого рядом с Груней помянули!»
— Наградят, думаешь? — спросил сивый[146] старичок Лотушок, ровесник Спире, сработанный до костей, и без гроша пенсии, без куска господского хлеба. — Чего выслужить хочешь?
Степан поймал внимательный и умный взгляд Лотушка, ходящего в дурачках, подобно десяткам доживающих при каждом заводе.
— А ты не больно блажной[147]!
— Да уж кто чем промышляет, — ответил Лотушок и допытывался:
— Ради господ кладешь голову или перед девкой удаль кажешь?
— Встанет завод — все оголодаете, — твердо ответил Степан.
— Это ты правильно, — одобрил Лотушок. — Эй, скобы где? Пущай забьет, чтобы рукой ухватиться.
Кольцо огней окружало шлюз. С пылающего смолья ветер срывал длинные пленки копоти, а в освещенной воде злополучное бревно было виднее, чем днем.
— Раков-то много там? — шутил Мичурин, подбадривая.
«Ну как же я-то первый не догадался. Не уследишь, право», — досадовал Ромашов, надежно накручивая на руку веревку, которой обвязался Степан.
Лишний народ не торчал у шлюза. Из пустого любопытства никто не бросил работу. И никто не считал, сколько раз Степан окунулся в ледяную воду, и не рассказывал никто, как он, пока хватает дыхания, изворачивался, чтобы ловчее рубить. Вот когда его, посиневшего, выдернули наружу и он надел затоптанную кем-то рубаху, Лотушок его одобрил:
— Правильно скинул одежонку! Гляди, без сухой нитки остался бы. Как звать-то тебя?
Степан назвался.
— Пети Десятова сынок? Помню отца-то. Сплывать послали их в перегрузе, считали — пронесет. Ан барку-то не пронесло…
Теперь вода с шипением врывалась в открытый шлюз. С мостика над шлюзным ларем казалось — искрит вода от скорости: так мелькают отдельные песчинки в шелковистой светло-коричневой ленте непрерывного потока. Пробежав лоток, этот «шелк» падал вниз с грохотом каменной лавины. Вот те и ласковые струйки!
Ветер переменился к рассвету. С восходом солнца исчезли ночные страхи. Народ отослали к работам. Пруд затих, и на зеркале трехверстной ширины веселились зайчики, не тревожа, однако, покой воды.
И Кама начала отступать. Все забыли о прошедшей опасности, только Лотушок сидел у прогорающего костерка и прислушивался, не проникнет ли вода под глиняный замок в основании плотины[148], и говорил Степану:
— По примеру воды вся вольность на свете. Ты скажи, масло легче, поверх воды плавает, ему бы ввысь, а на небо не улетает. Вода из-под него вывернется и, свободная, землю покинет.
— Видно, вольной силы в ней много, — сказал задумчиво Степан. — И в народе сила проявлялась. В бытность вона какие волны ходили по нашим краям, их поднял один человек. И теперь вон о Батырше[149] говорят.
На другой день показали Груне подружки:
— Вишь, по улице идет. Говорят, ради тебя нырял.
Груня настороженно прихватила зубами нижнюю губу, прыгнула в сторону и умчалась, легче дикой козочки. А убегать ей вовсе и не хотелось.
Но Степан о ней и не вспоминал, пока не дошел до него слух.
«Наверное, любит девчонка, — взволнованно подумал Степан, — у девок так не бывает, чтобы без повода говорили».
Ему было приятно кому-то нравиться. Разве он плохой парень?