В училище занятия велись до пяти пополудни, но в горной студии, готовясь к экзаменам, кандидаты на выпуск в горные практиканты засиживались до полуночи, и Степан, кончив переписку в девять вечера, когда часы отобьет звонарь на церковной колокольне, заставал горняков в классе. Встречали радостно, откладывали учебники и начинали оживленный разговор.
Степану нравилось, что теперь занимаются дольше прежнего, но он и острее жалел образование, которого лишился. Он с восторгом схватывал каждую крупицу науки и в то же время старался не показать своей полной неосведомленности в предметах, изучаемых ребятами. Он брал в руки образцы минералов, рядом непременно пристраивался Ромашов (сочувствующий судьбе Степана), смотрел влюбленными глазами и показывал обычный кусок гранита:
— Глянь, в нем искорки, как ночные огоньки в окошках. А вот белый кварц. Видишь пылинки золота? Возьми медный колчедан — камень словно обомшелый, похож на гнилушку, а гляди какой увесистый.
Кроме минералов в училище Степан узнавал многое. Петя начал списывать запрещенное еще у старого учителя; иное дал Чирков; вольнодумное привез чертежник Ширкалин, брат Алешки, когда-то долго учившийся черчению при Армянском училище в Москве. Чертежник и теперь тянулся к горнякам, бывал в горной студии. Петя сверх отпущенного занимал учеников «словесностью» (при случае вспоминали Радищева и Рылеева[61]). Петя однажды неожиданно и громко произнес:
Увы! куда ни брошу взор —
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельный позор…[62]
— Бичи и железы! Это про нас, — одобрил Степан. — Железные рогатки и кандалы во сне снятся… А вот сумеете выковать железа столько же, сколько для того отвесят чугуна? Нет? А еще ученые. Рабочему хоть крест с могилы тяни в горно[63], чтобы выделку подать. Растянись у нас на работе, все равно спасибо не объявят. А как у нас вырабатывают железо, о том кричат до поздней ночи, — кивнул Степан в сторону полицейского сарая.
— А ты, Степан, на музыку перекладывай вопли поротых, получится восхваление жизни. Поди, господа не знают, что в плоти каждого человека есть железо. Вот бы выжимали! Лучшая руда, — язвил Мичурин.
Степан серые глаза устремил в одну точку, вздохнул, подпер рукой подбородок и задумался. Открытое лицо говорило о характере бескорыстном и чистом. Хорошее зрение нужно было иметь, чтобы разглядеть возле губ на нежной еще коже тонкую, как волосок, кривизну морщинки — ранний след горьких испытаний.
«Кого ни возьми, нет семьи счастливой, — думал Степан. — Простому приказчику дают обижать людей. Читает Петя стихи: „Тираны мира, трепещите!“[64] Но не больно трепещут. Вот если бы „восстали падшие рабы!“[65] Вот бы восстали! Эх! Сам бы ринулся в бой».
— Вот бы каждому меч, — сказал Степан.
— В драке свой протест выявить? — спросил Петя. — Умнее силы собрать исподволь, через идею, через общество вокруг себя сплотить народ. Надо нести в темноту свет, через знания пробуждать чувства добрые: только образованный человек способен на высокое самопожертвование.
Подобное не уставал Петя говорить ребятам, а сам, видя конечную цель значительно бóльшую, себе задавал мысленно вопрос: «А имею ли я право подвергать их риску? Вправе ли призывать — жертвуйте собой? Но ведь никто и не принуждает. Каждый волен идти по сердечному влечению. Борьба требует жизней. Если не по душе унижения и несправедливость, то пусть идут. Собой пример покажем и постигнем счастье. „Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья“[66]. Верно чувство сие».
— Надо бороться, — убеждал он друзей, будучи уже сам убежден, что все они для того найдут в себе силы.
«Пусть не удастся нам видеть свершения, пусть много времени пройдет, пока народ достигнет свободы, но будут наконец люди дружны, сплочены, всегда готовы к деятельной самоотверженности. Я верю, что люди поборют невзгоды и поставят на своем. Заслужим же право сказать, что мы начали дорогу к волшебной звезде. Заводчики считают, что только страхом можно управлять людьми. И верно, они лишь жестокими расправами умеют подчинять себе ограбленных. А мы? Да мы свои жизни готовы отдать ради людей», — раздумывал он, и от таких мыслей замирало сердце и кружилась голова, как в детстве, когда стоял на носу дедовой барки, воображая себя капитаном, мужественным, и таинственным, и в кого-то безнадежно влюбленным навсегда. Но ни на чью любовь теперь не променяет он идею.
Нет, не способен я в объятьях сладострастья,
В постыдной праздности влачить свой век младой
И изнывать кипящею душой
Под тяжким игом самовластья![67] —
горячо декламировал Петя ребятам после таких раздумий и видел себя Гражданином, воспетым Рылеевым.
В студию из любопытства заглянул ученик младшего класса Коська[68], сводный братишка Андрея Михалева, которого Алешка Ширкалин грозился исключить за тупость, а Петя подучивал. Коська гордился старшим братом, сам мечтал стать горным практикантом. Он смотрел на студийцев с замиранием сердца.
Приход Коськи напомнил Степану тягостную историю семьи Михалевых, как любящие братья по отцу, называемые сводными, оказались разведенными, разобщенными.
— Ты зачем, невежда? — шугнул мальчика Федька.
— Тоже шибко грамотный, — огрызнулся Коська, скрываясь.
— Эй, постой! — окликнул Мичурин.
Мальчик, раз окликнули, покорно остановился. Мичурин оторвал уголок бумаги, написал и подал: на вот тебе, читай.
Коська взял и вслух начал лепить по слогам, но слова не получались — на бумажке были написаны одни согласные: «глпштнк». Еще раз попробовал прочитать, но так и не перелез через нагромождение букв.
— Эх ты, тут написано: «глупый шатунок».
— Дай сюда, — сказал Петя, посмотрел и объяснил Коське: — Мичурин по лености не выписал буквы гласные, прочесть невозможно, а если их вставить, как полагается, так и получится «глуп шутник». Иди, — разрешил Петя, и Коська со слезами на глазах выскочил вон.
Мичурин почесал в затылке и усмехнулся: его верх.
— Ты маленьких не обижай, запомни! — сказал Федька Мичурину.
— А не ты ли на него цыкнул? — спросил Мичурин, чувствуя себя все же неловко.
— Оговорить — одно, изгаляться — другое.
— Коська учение воспринимает, — сказал Петя Мичурину, — выровнялся, скоро первым пойдет. Алешка его выставил тупицей, но надо бы учителю поиметь в виду и то, что ведь он не только из книг известные знания в ученика призван перепихивать, но и свое что-то вложить.
Мичурин покраснел: раньше как-то не подумалось, а теперь стало жаль парнишку.
— И то верно, — согласились все и оглянулись на дверь.
— О чем задумались? — спросил чертежник Ширкалин, входя в класс. Был он поджарый и черноволосый, непохожий на белокурого братца своего Алешку. Чертежник постоянно носил ремешок на голове, чтобы волосы не падали на глаза и не мешали чертить.
— Я молчу о лучшей жизни, ваше чертежное величество, — откликнулся Мичурин.
— Не молчать, а говорить надо, — поправил Петя, — Без размена слов человек нравственно засыпает, не горит, а тлеет. Это давно подмечено. Ты все выкладывай, коли думаешь. Не бойся, голова не оскудеет, придут новые мысли, когда место освободится: природа не терпит пустоты. Хотя иные за лучшее считают не обременять голову.
Мичурин любил острый разговор, он одобрительно ухмыльнулся. «Намек на Алешку?» — подумал он.
— Вот умный скажет, так и слушать приятно, — уколол Федька Мичурина за старое.
— Наш Степан прочитал историю Куно и мечтает бунт поднять, — повернул разговор Петя и, видно чтобы поддразнить чертежника, обратился прямо к нему: — Ему, как и тебе, видится, что сверкнул меч, тиран обезглавлен. «В крови мучителя венчанна омыть свой стыд уж всяк спешит.»[69]
— Так вот и ладно было бы! — встрепенулся и воскликнул Степан.
— Да, пошла бы заварушка, — подхватил Мичурин.
— А без вас мужики не догадаются? На бунт ума много не надо. Вам бы только рубить. Гляди, победу не возьмешь рывком, не рассчитывайте, — охладил Петя. — Надо исподволь спаять души людей, тогда — успех. Повторяю, все заодно! А малыми пучками вспыхнут, так и перегорят без пользы. Надо учить всех. Грамотные люди поймут несправедливость своего положения, скорее объединятся. Вот тогда и взовьем знамя, чтобы управляться самим, — закончил Петя и с любопытством ждал, кто как отзовется.
— Вас за эти знамена так вздуют — не выберете после, какой стороной сесть, — предостерег чертежник.
— Ладно, не пугай. Ты еще жизнь похваливаешь, после того как брат ползком доехал до учительства, — резко сказал Мичурин.
— Не так у Алехи в Перми хорошо. Вот что пишет, — перебил спорщиков Федька и прочитал из письма своего закадычного дружка:
— «…все мы люди грешные, ходим под небом, окружены начальством, замкнуты в садок-крепость; повинуйся, как птичка, попавшая в руки птицелову… Вот какова наша участь горькая, участь быть крепостными, быть окруженными холуями, не обращающими внимания на то, что попавшаяся птичка умеет хорошо петь…»
— Он синичкой себя видит, прилетевшей из-за моря и устами Сумарокова обличающей злонравие дворян. Алешка не только синичка, он и весь заморский попугайчик, — не унимался Мичурин.
— Ему главноуправляющий не разрешил снять частную квартиру и велел жить в господском доме, — объяснил чертежник.
— Фюить! — присвистнул Мичурин. — Какие большие горести!
Чертежник поспешил уйти. Не успел он притворить за собою дверь, как Мичурин вскочил и в своих лаптях сделал вслед реверанс и поцеловал воображаемую руку.
— Вот чему бы он учил с удовольствием, — пояснил свою пантомиму Мичурин. Федька громко, как леший, захохотал.
— Тише, тише, — испуганно остановил Петя.
— Они с братом хотя и не прочь помечтать о частичном исправлении законов, но при этом заботятся, чтобы сохранялись за ними их места, — как бы в оправдание себе сказал Мичурин.
Федька недовольно нахмурился: место сохранить нелишне.
Занятия продолжались, а возбужденный Петя внушал Степану:
— «Законов гибельный позор!» — ты в этих стихах известное тебе железо усмотрел прежде всего. О законах — главнее: законы могут быть позорными для народа или, наоборот, служить на благо народу.
Раз от разу Степану открывалось новое, и такое, о чем в глуши Кизела никто и не помышлял. Однажды Петя показал книгу:
— Вот сочинение Монтескьё, Шарля Луи де Секонда, барона де Ла Бред[70].
— От таковского слышу, — тотчас ввернул Мичурин, — Сам ты барон Секонда… И подняша Петя длань[71] великую и глаголя: «Придите, люди моя, и насыщу[72] вас…»
— Это сочинение я тебе почитаю, — продолжал Петя снисходительно, не замечая шалость Мичурина. — Слушай о законах…
— Никаких законов не надо! Мы сыты ими, — воскликнул Федька.
— Что мне дают законы, если я незаконнорожденный? — неожиданно возмутился тихоня Михалев. — Разве я хуже других? Я, может быть, сильнее и умнее многих. Так за что меня позорят?
Эта вспышка всех удивила. Обычно Михалев молчал да мечтал лишь, чтобы тихо прожить и сыновней любовью скрасить несчастливую жизнь матери.
— Возмутилась тихая краса младенчества! Раз по закону не родителям, а хозяевам принадлежишь, значит, ты — законнорожденный. Да и то! С родовитостью капиталы наследуют, а пинки можно получать и так, как дворняга Полкан, — сказал Мичурин.
— Ты уж очень резко, — остановил Петя, глядя на обиженного.
— А чего он такой покорный! Вон какой вымахал, а теленок!
Горячились, но, чтобы не кричать и не быть услышанными надзирателем, сближались голова к голове и колыхали дыханием пламя одинокой свечи на столе; жестикулировали, и на беленых стенах и потолке метались их чудовищные изломанные тени.
— Ершом колешься хорошо, да надо непокорность по руслу направить. Погоди, к делу приспособим, — пообещал Петя Мичурину.
— Разве что сторожевому псу помощником, — определил Федька.
Он хлопнул тетрадью по столу, и свеча погасла. На фитиле лишь повис чадящий уголек, и потянуло горелым салом. Пришлось доставать огниво, трут и высекать огонь. К тлеющему труту приложили самодельную спичку из тоненькой лучинки[73] с пороховой головкой — подобие запала для взрыва в шахтах. Пока зажигали свечу, Федьке хватило выслушать о себе прямые и не очень лестные мнения.
— Значит, льзя ли, нельзя ли, а пришли и взяли, — как бы что-то подытожил Мичурин.
— Что возьмем? — спросил недоумевающий Федька.
— Либо что…
— Вы говорили о простом беззаконии, — продолжал прерванный разговор Петя, взяв в руки томик Монтескьё, — а если не будет законов человеческих и справедливых, тогда останется лишь право сильнейшего. Но это — закон животных. А я хочу, чтобы общество людей было слитно, хочу учтивости, взаимного уважения и в трудолюбии забвения самого себя, от чего и рождается любовь к отечеству.
— Я тебе говорил, — подтолкнул Ромашов Степана.
— «Законов гибельный позор», — повторил Петя, вставая. — Что это значит? Достойно ли мечтать, чтобы Поздеев не по нраву спины драл, а по праву? Нет, законы тогда будут справедливы, когда их сложит сам народ. — Петя, резко шагнув вперед и глядя поверх открытой книги, которую держал в руках, наизусть прочел: «Общий закон всех правлений справедливых есть политическая вольность, которою каждый гражданин наслаждаться должен. Сия вольность не состоит в том поносном своеволии, чтобы делать все то, кто чего пожелает, но в той власти, чтобы делать все то, что законом дозволяется…»
Федька почесывал в затылке, если и не убежденный окончательно автором, то все же проникаясь уважением к печатному слову, к которому не решался еще относиться критически.
— «…Сие правило должно быть положено за основание, когда народ поставит своих правителей», — закончил Петя.
— Давайте поставим, — весело согласился Мичурин.
— И поставим! Иначе быть не может. Нельзя находиться в беспрекословном рабстве, ибо вот другой автор нам говорит, что не все рожденные в отечестве достойны величественного наименования сына отечества: «…под игом рабства находящиеся недостойны украшаться сим именем»[74]. Далее идет статья пространная, но нам довольно и сказанного: «…кто мечтает быть сыном отечества, тот должен освободиться от рабства».
— Бежать надо! — воскликнул Ромашов.
— В бегстве для себя спасение, а надо народ выручать. Не о себе думать, а даже жертвовать собой, — поправил Петя. — Надо передовых людей сплотить идеей, вот тогда за ними пойдут все.
— Верно, пожертвуем собой, — тут же согласился Ромашов.
— Многие люди хотели бы собой пожертвовать для блага других, но неведомо им, как сделать это, — внезапно посерьезнев, произнес Мичурин.
— О себе можешь ли так сказать? — спросил Федька, приступая вплотную.
— О себе говорить моя скромность не велит, — вновь вернув шутливый тон, ответил Мичурин. — Ты скажи.
— Скажи мне, каковыми тебе кажутся люди, и я скажу — каков ты, — улыбнулся Петя Федьке и продолжал серьезно для всех: — Откроем людям, насколько потеряна истязателями мера человеческая, составим кружок…
— Мы лишь четверо будем? Кого позвать? — спросил Михалев.
— Как это «четверо»? Не на чужбине начинаем: каждый пойдет. Оглянемся кругом и призовем достойных, а после притекут тысячи, — пообещал Петя. — Надо в забитых зажечь гордость вольного человека. Спрашиваете — на кого опереться? Народ сплотится, так надежная опора будет, и наша возьмет. Тогда уж постараемся, чтобы школа была в каждом заводе, в каждом селе, не как теперь — на весь Урал две. Грамотных уж никто не убедит в законности несчастия: законно одно счастье, а все худое от незаконности! Грамотность еще сильнее сплотит народ, и опора станет еще надежнее.
— Верно! — встрепенулся Михалев, ослабевший было после своей вспышки. — Освободиться, так уж не будут меня признавать без закона рожденным.
— Поздеев на богатой женился и освободился! Неважно, что на брюхатой, — выпалил Федька. Он завидовал удачливым.
— Ты Наську высматриваешь. Я бы тебе не советовал, — предупредил Мичурин Федьку.
— Не велика царица! Всего-то отец до третьей гильдии дотянулся. Каждый из нас может. Бывает, графини за простых выходят. Тебе-то, конечно, мечтать нечего, — ответил Федька.
— А ты-то куда лезешь? Ведь от тебя за версту дураком несет. Волосы длинные поповские, можно меряться с отцом Георгием. Ты ей предложи демонически: «Хотишь питаться кровию моей?»
— Ладно, ладно, битому разрешается и повеньгать[75]. Вон, Ромашов при своем росточке и то будет иметь больший успех, — расплылся Федька в улыбке.
— Мне на рост не собак вешать! — распалился Ромашов на Федьку.
Петя вновь заговорил о законах, о судьбах людей, о том, как вольность необходима народу, и разговор затянулся. Петя ясно доказывал, что залог величия народа в его свободе, и убеждал в необходимости изменить условия жизни, раскрывал перед ними увлекательные перемены.
Степан сказал:
— Хотя господин Монтескьё гладко изложил о законах и верно кладет в основу величия государства вольность народа, но ты нам больше о нашем скажи: нам суждено ломать рабство, нас оно горше всех в мире гнетет, а потому не лишнее познать, откуда беда и в какой мере господа поддержаны правом. Про заводскую жизнь расскажи, — потребовал Степан.
— Наши еще до Монтескьё догадались устраивать выборное мирское правление, а что получилось? На каждый завод войска с пушками ходили усмирять, — напомнил Мичурин.
Было очень поздно, когда Петя, Степан и Ромашов вышли из школы.
— Хочется ребятам свободы, но в разные стороны тянут, — сказал Ромашов.
— Ничего! Поблуждав и увидев выход из лабиринта на свет, не вернешься обратно в темноту — все пойдут дружно, — обещал Петя.
Степан показал на ночное небо с яркими звездами:
— Пока только на Млечном Пути, на какой-нибудь самой отдаленной планете, вообразишь себя свободным.
— А в душе всегда можно держать свой светильник и чувствовать себя свободным, — ответил Петя. — Мы составим первоначальный кружок, как люди искренние и друг другу откровенные, и путь перед нами открыт.
— Я всегда с тобой, — согласился Степан.
— И я, — примкнул Ромашов.
Волчий стылый[76] вой донесся с полей. Ромашов подвыл и загорелся охотничьим азартом:
— Поедем!
Он рассказал, как добычлива охота с поросенком, когда охотники запрягут добрых коней, в мешок посадят поросенка. У них за санями волочится клок сена, а еще лучше если волочится мешок с поросячьим навозом.
Выедут на пустынную лунную дорогу. Поросенок пригреется в мешковине, дремлет, но его начинают тормошить. Сначала поросенок недоуменно хрюкнет, но как закрутят хвост, ущипнут или шилом кольнут, так уж взвизгнет во всю мочь, а любой звук за десяток верст ловит сторожкое волчье ухо.
Волки на дороге. Есть след. Волки стараются догнать добычу, тут их ждет выстрел. Бывает, что навалятся большой стаей. Кони несут, стрелок мажет, волки рвутся, заскакивают в сани.
Тут вступает в дело главный волкобой: у него кистень[77] и должен бить без промаха. Ромашов увидел себя в славной роли и закончил:
— Я для этого на веревку привяжу гирю о пяти фунтах[78].
— Не мала? — насмешливо спросил Степан.
— Ничего! Против рабства я и пудовичком махну! Руки чешутся поработать.
— Ну тогда всему рабству конец! — воскликнул Петя.