Привез Чирков из столицы невиданную одежду и подарил Пете шляпу-боливар[48]. Петя отдал ее Федьке.
Петя сам любил одаривать. Как только получил первые заработанные деньги, сразу купил матери платок, брату Михаилу гребешок; старшему брату Николаю жилет — больше в лавчонке не нашлось ничего подходящего.
Пете хотелось, чтобы каждый из его ребят чем-то выделялся среди остальных — заводские люди сплошь в затасканной, заплатанной и «духовитой» одежде. Мичурину он подарил шейную косынку: товарищу радость, и самому приятно. Мичурин из озорства носил лапти, как многие работники, но на вороте посконной косоворотки[49] дареную косынку завязывал замысловатыми узлами и намекал при этом на некие события:
— Завязки на шею, говорят, получали французы в недавние совсем годы.
Федька иногда надевал шляпу-боливар, сдвигая ее на затылок.
Богаче всех Петя оделил Михалева — черным плащом-накидкой с пелериной[50] и с львиными мордами на медных застежках. Теперь, если Поздеев благословит горняцкой фуражкой (Поздеев обещал было пошить форму), да наденет Михалев фуражку и дареную разлетайку[51], так станет как самый-самый главный инженерный офицер горного ведомства. Фуражка, которая все венчает, поможет ему почувствовать себя избранником судьбы. Только форму Поздеев, конечно, не пошьет. Не даст наверняка и фуражку.
— Как чист! Онегин, верно? — куснул Мичурин, представляя нарядного Петю Степану. Сам поставил лапоть на пятку, покачал ногой и продолжил: — А Федя все равно будет носить чуйку[52]: заплатанные штаны под чуйкой два срока терпят, и к тому месту его ум обращен финансовыми соображениями.
— А ты-то так верно Чацкий! — огрызнулся Федька.
— Почему Чацкий? Какой это Чацкий? — допытывался Степан.
— Читай «Горе от ума». Там Чацкий богатых высмеивает, — объяснил Мичурин, не отклоняя, однако, сравнения, видимо приятного.
— И откуда вы всего набрались?
— И ты с нами наберешься. А для скорейшего образования понятий мы тебе откроем картины жизни не только какие есть, но и какие желательны, — пообещал Петя,
— Я тебя научу, — поторопился сказать Федька.
— Научить можно, когда сам хоть что-то по делу знаешь, — поправил Мичурин.
Раз Поздеев приказал, Петя взялся за учительство, ну а раз он учитель, так должен передать ученикам все, что сам знает, что сам думает; мало сам знаешь — узнавай больше; родилась идея высокая — о ней скажи. И он уже считал своей обязанностью не только учить, но и будить в учениках гордость сознания. От гордости возникают мечты о лучшей жизни.
«Возьмем своею целию защиту жизни простых людей. Меня на учительскую стезю поставил деспотизм, а он истощает терпение людей, роет яму под собой. Пусть в нее и валится» — такими выводами заключал он свои размышления.
Хотелось общего блага, и так хотелось, что готов собой пожертвовать за него. Сколько мечтал добиться радости для бедных, так ведь не приказчиком же будучи звать людей к воле! Учителю сподручнее показать, что лучшая доля должна быть назначена всем, а не только богатеям.
Еще когда дед сплавлял барки и внука брал с собой, Кама-река и Волга поманили простором. Быстро по вешней Каме летели барки! Одна остановка в Набережных Челнах, где, по обычаю (тем и знаменито место), покупают дешевый овес, чтобы дальше плыть. И, если не застигнет буря и не потопит на разливах, так мигом проскочат до Волги, а уж там против водицы тянутся медленно. Начинается каторжный труд.
Якоря на лодках завозят вверх, потом лошади вращают ворот на палубе, и подтягивается тысячепудовое чудище с солью или железом. Прошли закидку — якорь снова завозить, а попробуй его выдрать со дна и поднять на лодку. А где не оборудованы воротки, там выручает извечная тяга бурлаков: они дешевле лошадей. Дотянут. А если который оплошает и помрет до Нижнего Новгорода, так и вовсе расчета давать не надобно: и на овес не потратились, и эти деньги в экономии.
Уцелевшие сплавщики из сил выбились, от окошка к окошку побираясь, пойдут тысячу верст; заработок свой давно оплакали солеными слезами: треть получена вперед и отдана за долги, треть проели, а еще причиталась треть, так пошла на вычеты. Идут, кормятся подаянием, от слабости шатаются, а еще шутят над своей гибелью: «Чудно, на барина работаем, у Христа за работу просим».
Пришли домой, там разруха — не сеяли без хозяина. Чтоб прожить кой-как, надо работать. А в Усолье опять двери промысловых варниц[53] перед голодными распахнуты настежь. В чаду, в душной сырости задыхаются люди. Сгребают граблями соль на отечные полати[54], а оттуда густую кашу перебрасывают на досушку. И тут работников ветром шатает. Через сутки соль подсохнет, попадает на жаровню, высушенная начнет рассыпаться. И работники, хоть ветром шатает, несут тяжелые ноши на высоту соляного амбара: тяжелая ноша — хозяйский барыш. Соленосу каждый день на горбу перенести двести пудов. От нужды и девчата таскать просятся, да уж больно срамно смотреть на такое, даже приказчики усовестились, гонят в шею. Но все же девушек не минует тяжелая работа: на пристанях при своей малосильности грузят железо, натыкаются коленями и бедрами на острые углы. Рвут последнюю одежду, в дырах синяки и кровоподтеки оголяются. Видел Петя. Стыдно и самому больно.
— То, что на Волге познал Петя, нам тоже ведомо, — сказал Мичурин Степану. — Бурлаки тянут бечеву, до смерти тянут. Бич над всеми общий, бич этот — голод. Все силы отдадут, а семью кормить нечем. Жены — скелеты, детишки — шары пухлые: животы от лебеды вздуло, а руки-ноги как ниточки.
— Поздеев сказал, на Волге отбросы обретаются: всех людей заводы не могут кормить! Не останется хлеба нужным работникам, — напомнил Федька.
Петя взглянул на него и заговорил со Степаном:
— О дешевизне бурлаков в журнале сообщалось. Приезжал в Россию господин Фик[55], предлагал железную дорогу, какую у нас Черепановы делали. Только он обольщал по всей России проложить колесоходы и запрягать в повозки не пароход[56], не лошадей даже, а бурлаков. Их покупать не надо, а помрут в лямке, так и убытку нет: дохлая лошадь — потерянные деньги, померший бурлак — сохраненные. Вот какие расчеты у владельцев. Нас, как обученных, иногда подарком поблагодарят, а все же и мы не велик товар. Товар и товар, не человек.
Так Степан завершал свое образование в горной студии. В новый узел собирались свои и чужие невзгоды, и захотелось схватиться с обидчиками. Сгореть, ну и пусть! Какой уж тут покой — тут кто кого. Насмерть. Мужиков с дубьем поднять, и самому за топор, выгнать псов, поставить своих старост.
Петя улыбнулся Степану, как мысли прочитал, и заговорил:
— Многое раньше видели, да не понимали…
— Да и теперь еще зелены, — перебил Мичурин.
— Скоро выучимся, другое отношение будет к нам, — понадеялся Михалев.
— Сегодня по губам помажут, завтра в морду дадут и в земляные работы, — предсказал Мичурин.
«А ведь верно! Над всеми так просто зверствуют, будто так и надо», — продолжал размышлять Степан, глядя на товарищей.
Раньше не бывал на людях, так и не думалось, а теперь, как увидел, что все это «за обычай», так и страшно стало. Всюду «васьки», снизу и доверху выскочки выдвигаются силой ворованных денег: повсюду вширь, до краев отечества, вылезают по случаю, а надо — по совести народа и ему на пользу.
«Горе на каждом шагу и всех нас касается. Вон талантлив Мичурин, но не отцовская ли судьба ждет его? Тот семнадцать лет отслужил лекарским учеником. По уму и практике вышел знающий врач, но приехал шарлатан и выгнал Мичурина как выходца из мастеровых, самовольно проникшего в класс госпитальных служащих. Еще милостиво определили в контору переписчиком. Однако несправедливость сломила отца, и он умер. Теперь сын боится, что не дадут окончить училище, как записанному в работническом сословии[57]… А отец Михалева, межевой поверенный[58] — все же человек видный, — полюбил девушку графини Строгановой Марию. В ногах у Клопова валялся и настойчиво просил купить ее. Только напрасно повалялся. Не захотел Клопов деньги тратить, сразу приказал оженить его на чёрмозской Варваре. Мария родила Андрея, пережила позор, и теперь Андрей незаконнорожденный. Сын — строгановский, отец — лазаревский. Отец взял его к себе, пока устроил учиться у своих господ, только сварливая Варвара не дает пасынку житья. Михалев — при живых родителях сирота, столуется и живет на сторонней квартире. Да еще влюбился в Фимушку, комнатную Поздеевой. Никогда ему не видать ее, пусть бы даже освободился от рабства у Строгановой и тут же отдался Лазареву в новое рабство, так и тогда ему Фима не достанется… Ромашов тоже Фимушку обожает, только поглядит, крякнет и уйдет, мурлыкая песенку „Всех цветочков боле розу я любил…“[59]. Если один Федька не пострадал, так за брата совестно», — подумал Степан и сказал Пете:
— Вот мы тут собрались, среди нас нет человека, которого не давили бы несчастья.
— И наши беды не край горя. Беда в том еще бóльшая, что по всей России нет счастливых работников. Всюду тягость жизни пригибает к ранней могиле. Более скажу, во всех известных странах нет горше положения. Работникам надо отбиваться от рабства. Если рабами раньше были только военнопленные, то…
— А мы хуже рабов! Мы — пленные в своем отечестве, — разгорячился Ромашов, перебивая Петю.
— …надо искать пути, — вразумительно втолковывая, продолжал Петя. — Бунт еще один не доведет до победного конца. Наши несчастья я снизываю на одну нитку, и цепочка растет. Они уготованы всем. У каждого свои, но все от одного зла — от бесправного состояния. От наших горестей обратимся к общим…
— Слыхал? — спросил Мичурин, — наш Третьяков стихи приспособил:
…Сзади свита вся толпой;
Стражи ружьями стучат;
Мухи стаями летят;
Приворотный лает пёс;
Впереди же предводитель своевольный
Наш Василий Наугольный…[60]
И без стихов Степану тошно: на Ваську каждый намекает. Вот и Мичурин не упустил куснуть. Степан как ужаленный повернулся к Пете:
— Васька проворовался еще до того, как в полицию взяли. Нами воры помыкают. Так чего еще хотите? Вот у меня твоя же книга! Так и сделать, как тут написано!
Мичурин выхватил книгу у Степана, открыл наугад и прочитал:
— «…сказал ужасным голосом…» Это как? — спросил Мичурин и, читая дальше, зарычал: — «Вы один из собратьев вольного духа. Вы ездили в Голландию утвердить в упрямстве еретические собрания анабаптистов…» Граф Вефельсбург, главный судья Вестфальской инквизиции, велел схватить старого Кибурга и через полчаса один разговаривал сам с собой: «…Чрезмерно удивительное положение! Однако для чего я так тоскую, старой дурак? Конечно, Кибург честной, храброй человек. Он приехал в мой замок, чтоб до своей смерти обнять старого товарища; десять дней проехал, чтобы только меня увидеть, я угостил его и пишу ему смертный приговор. Он мой друг, а я его палач! Он мой гость — я его убийца! (Гордо) Гм! Однако ж я не буду в этом разборчив, и хотя он был бы мой брат или даже отец — однако без милосердия умереть должен…»
Петя взял книгу и тоже наугад прочитал:
— «…О! Бедственный век! в котором змеи пресмыкаются на троне правосудия и добродетель окована железными цепями. Бедственный век, в котором тунеядцы получают графства и честность попирается ногами». Тут кое-что есть, но не велик клад, — улыбнулся Петя, взвесив на руке «Куно Кибурга», — Мы тебе откроем побольше.
— А где у вас? Покажи, — спросил Степан.
— А вот про Пугачева.
— Откуда? Кто сочинил?
— Издавал Пушкин, видно, с натуры.
— Стихотворения его слышал.
— Значит, не только стихотворения пишет. Есть еще у нас библиотека Чёрмозская общественная… А что из книг выбрано, так это тут бережно копится, — приложил Петя руку к сердцу.
— Да он охапками носит. Кипу веревкой свяжет и волочит, — подтвердил Мичурин. — Учеников не пускают в Общественную, есть школьная библиотека с отдельными лубками. Десять в ней тонюсеньких книжек. А Петя — учитель. Вот будем служить, так и нас допустят. А сейчас пусти даже, так деньги надо. Где залог возьмешь?
— Интересно, сколько Поздеев за Настей приданого дает? — спросил Федька, будто хлопоча для Мичурина. — Хватит ли тебе залог в библиотеку внести? — куснул и сощурился.
— Для чего ему об этом, Федор Степанович, объявлять, когда тебе-то у Поздеева пинок под зад уготован, — ответил Мичурин.
«Федька, конечно, за любой побежит, но зря пялит глаза на Настасью. Считает, коли смугловат и на лоб падает прядь русых волос, то уж больно красивый», — подумал Степан, ставя себя все же ближе к Насте.
— Давайте объявимся лигой женихов Настасьиных. Ты, Степан, вместе с нами, может, повезет, — хохотнул Федька и вновь глаза от удовольствия сощурил так, что совсем сузились до щелочек, а лицо от улыбки раздалось шире.
— Ты-то уж молчи, моська! — одернул Мичурин.
— Кто это моська? — грозно уточнил Федька. Лицо его вытянулось, глаза широко открылись, и видно стало, что и посажены они довольно близко и зеленоваты, как у брата Васьки.
— Сядь прямо! — толкнул Мичурин Федьку, мешавшего пройти. — Ни одна собака не сидит, сложив нога на ногу.
— Да где ты видел, чтобы собака сидела нога на ногу!
— Вот я и говорю, что не сидит.
— Так я-то что, собака или не собака?
— А это уж разберись сам. Тебе виднее.
«А ведь не глуп! Ой не глуп!» — подумал Степан и улыбнулся Мичурину.