Связь с Россией была налажена, и это принесло в семью Зулиных радостную весть: отец прислал письмо. Он писал, что жив, что служит вместе с Котовым и что с дивизией партизана Ефима Мамонтова[201] идет на бело-поляков и на Врангеля.
Отец присылал миллионы рублей, на которые можно было купить лишь спичек да семечек, и Петька с матерью по-прежнему голодали. Но от каждого письма отца делалось теплее на душе, и мать значительно приободрилась.
«Что сталось с человеком?» — радуясь, подумал Петька, отнимая у матери суковатый кряж, который она порывалась расколоть. Она теперь не горбилась и нахваливала свою работу. Оказывается, ее окружали хорошие люди, делающие нужное дело, только мать, по ее словам, мало им помогала. Она говорила так, словно нашла что-то хорошее для себя. А нашла она свое место в жизни.
Однажды Петька утром забыл отпроситься к Корольку и бросился следом за матерью, но она стала ходить очень быстро и уже успела свернуть на людную улицу. Тут, на ступеньке у какой-то двери, сидел прислонясь к стене истощенный парнишка. Тетка с кошелкой боязливо обошла его, но мать, к удивлению Петьки, остановилась; она склонилась над парнишкой и о чем-то его спрашивала. Петька задержался поодаль.
Мать растормошила парнишку, поставила его на ноги; он оказался ростом чуть не больше ее. Мать взяла его за рукав и хотела куда-то вести. Парнишка уперся. Она, продолжая уговаривать, взялась за него обеими руками и, как муравей тащит непосильную ношу, пятясь задом, старалась сдвинуть парнишку с места.
«Как бы худо не было», — забеспокоился Петька и поспешил подойти к матери.
— Мама, ты чего? — спросил он.
— Так вот мальчик больной замерзнет. В городе у него никого нет, — ответила мать.
Петька посмотрел на давно немытое, очень исхудалое, изрезанное страдальческими морщинками лицо. Что-то заставило его еще раз попристальнее взглянуть; он повернул парнишку к себе и за слоем грязи увидел знакомые черты.
— Да наш это! Это Федька Колесников, — уточнил Петька.
Мать растерянно смотрела то на Петьку, то на Федьку.
— Чего ты? Не бойся, пойдем вместе, тебя накормят, вымоешься. Я вон на паровозе еще чище твоего мазался. В школу пойдешь, в детском доме жить будешь, — убеждал Петька послушно двинувшегося за ними парнишку.
— Домой поеду, — с трудом проговорил Федька.
— Обуют тебя, билет дадут, — уговаривала мать.
— Помнишь, мы перед митингом пихтовые гирлянды вязали? — спросил Петька и увидел, что из глаз Федьки покатились слезы.
Рассказ Федьки был нелегким. Отступавшие каппелевцы лавиной свалились на село и терзали людей, как волки. Отца Федьки расстреляли за то, что был председателем Совета, дом сожгли.
— Мать и всю семью нашу погубили, поубивали народу страсть. Коней забрали; кто из парнишек не успел убежать, — погнали с подводами. Я поехал, думал, — верно, коней отдадут. Только запалили их до погибели… Пока кони шли, много мы сел миновали. Белые вшивые, пьяные. Оружье не чистят, потому как беспрестанно рубят и стреляют население. Дома палят, все забирают, а жители хоронятся… Который на мне ехал, говорил, — детишек этих коммунистов истребит. Ладно, про меня не дознался…
— В город хотели ворваться, — вставил Петька.
— Это я помню, — ответил Федька. — Нас с обозом тогда дальше погнали. Пока кони шли, и я шел. Пали кони, офицер расписку дал, чтобы получить с японского или турецкого банку. Тут и я свалился. Тиф, говорят, был. В деревне какой-то лежал, — спасибо, на волю не выбросили…
— Ну ничего, теперь домой доберешься, — сказал Петька и подумал: «А как же Володька, жив ли?».
О Володьке Федька ничего не знал, и Петька решил написать товарищу письмо.
Федьку устроили, а вечером мать говорила Петьке:
— Я ведь думала, что только ты и есть у меня на свете. А свет велик, и вот теперь сколько мы подбираем ребят. Много детей пострадало, и хочется каждому помочь, сделать что-то хорошее. Ведь в пустом заводе, в ямах, возле вокзала скрываются ребята. Одичали глупыши, боятся. Нынче пойдем на облаву и всем поможем..
— На облаву! Возьми меня. Я вам всех найду и сразу определю, кто какой, — запросился Петька.
— Нет, Петя. Это и опасно, и ведь мальчик ты…
Мать ни за что не согласилась взять Петьку. По ее мнению, в таких делах могли участвовать только служащие их отдела да новая милиция.
«Эх, милиция! Взяли бы нас с Рубцовым», — думал Петька. Ему вспомнилась облава контрразведки, о которой он предупреждал Панко, и он сказал:
— Мама, у вас не облава ведь, а обход: вы ребятам помогаете, а не то что губите их.
Еще Красная Армия не закончила бои с остатками колчаковщины, еще рубилась дивизия Чапаева[202], еще вел армию Фрунзе[203], не окончена была борьба с белыми на юге, а в жизнь Сибири входило уже положение о Единой трудовой школе I и II ступени[204], действующее в России с первого октября 1918 года. Мальчикам и девочкам предстояло теперь учиться вместе.
Городские ребята возвращались к учению, и Петька решил, чтобы не опозориться перед отцом, поспешить с поступлением в школу. Мать еще раздумывала — послать ли его в школу: ведь все равно год пропал. Будет ли толк от этих нескольких месяцев, и не лучше ли начать дело как следует с будущей осени?
— Если не учиться, то пойду работать, — решительно заявил Петька.
Вспомнив завод Полканова, мать согласилась на школу: «Пусть уже лучше сохранит здоровье».
— Тебя из списков исключили, — сказал Королек.
— Ничего, снова примут, — уверенно ответил Петька и похвалился:
— Я теперь старше тебя на класс.
— Это дело не пройдет. Ты же ни черта не знаешь, — проговорил Королек, рассердясь на Петьку.
Королек был прав, спорить с ним не было никакого смысла, и, уступая, Петька сказал:
— Я нарочно; будем в одном классе. Эх, Королек, я ведь там не учился, но зато какое мыло мы там варили! А варил его для партизан, когда был ранен.
Оформлять свое зачисление Петька взялся сам, хотя не представлял себе, как это нужно делать.
Школ понадобилось больше, чем раньше, и новая школа, куда привел Петьку Королек, помещалась в низеньком деревянном доме, хотя и обширном, но плохо приспособленном под классы.
Была пора, когда организовывались учкомы[205] и старшеклассники называли малышей товарищами, хотя многие из первоклассников не понимали еще, о чем шумели ученики на ежедневных сходках, и вопросы самообслуживания для них решались прямолинейно: скажут — надо делать.
— Иди к заведующему, пока урок не начался, — сказал Королек.
— А почему так поздно начинают? — спросил Петька.
— Учителей не хватает. Окно на три урока.
Петька раньше никак не предполагал, что так соскучился по школе. Он сильно волновался и, постояв у дверей директорского кабинета, робко постучал.
Петька говорил несвязно, невпопад брякнул что-то о шестом классе, разговор с заведующим принял неожиданный оборот и продолжался уже без той задушевности, которую Петька испытал при входе.
— Какой тебе шестой класс, когда ты учился в четвертом и в лучшем случае должен перейти в пятый! — возмущался заведующий.
— Я нынче зимой учился в шестом классе. Вот справка. В шестой принят, — значит, в шестой и должен поступить. Хотя та школа в селе, но программа у них лучше вашей. А у вас еще каждый день «окна» вместо уроков! У них учителей полно, не то что у вас, — говорил Петька, чувствуя, что несет страшную ерунду.
— Может быть, Зулин, вы за это время где-нибудь университет окончили? — спросил заведующий с ехидством, противоречившим его педагогическим правилам.
— Не принимаете! Ну, как хотите. Пойду в другую школу. Вы мне метрики приготовьте. Они к вам, говорят, переданы.
— Можешь идти и в нашу школу больше не приходить! Я уверен, что ты теперь не пригоден и для четвертого класса.
Петька от заведующего направился не к выходу, а в класс, где в это время шел урок. Он поздоровался с замолчавшей учительницей и остановился у первой парты.
Петька обрадовался, увидев много знакомых лиц, но тишина класса смутила его, и он заговорил, немного запинаясь:
— Ребята, я, конечно, заведующему нахамил, но он гонит меня из школы зря. Я в Жиганской школе учился в шестом, а здесь он меня не хочет взять даже в старый класс. Я хочу со старым классом заниматься, а он четвертый… Если я не перейду в следующий, то на будущий год вместе будем учиться в шестом, наплевать, что буду второгодником… Или, по правде, — пусть в старый класс сажает. Я нарочно к вам приехал. Вон Королек знает…
Петькина речь началась в глубокой тишине, но последние слова его покрыл неистовый вой, и никто не спросил, что знает Королек, а все кричали, стучали досками парт, топали ногами и гудели на разные голоса. Оглушенная учительница убежала из класса…
В то время как Королек ораторствовал, стоя на парте, заведующий подходил к бунтующему классу.
— Разных девчонок к нам понабрали, а своих ребят выкидывают! — кричал митингующий Королек, когда заведующий открыл двери в класс.
— Тише! «Молва» говорить будет, — закричали ребята, глядя на заведующего, поднявшего руку.
Как бы не слыша своего прозвища, заведующий обратился к классу.
— Вы напрасно показываете себя недисциплинированными. Хорошо, я согласен, Зулин будет принят, если он извинится за грубость и если класс берет на себя ответственность за поступки и успехи Зулина.
Больше заведующему говорить не дали. Крики возмущения превратились в радостные вопли.
— Пал Палыч, вы извините меня. Я в школу, как домой, пришел, а вы меня за порог гоните, — говорил Петька заведующему, но тот только махнул рукой.
Спасительный звонок на большую перемену окончательно прекратил бунт. Ребята окружили Петьку и гурьбой вышли в распахнутую дверь.
В классе остались, прижавшись к стенке, шесть девочек, новых учениц, напуганных шумом. Они хотя уже немного привыкли к воплям мальчишек, но все еще терялись в такие минуты.
— А этот Зулин интересный, — сказала девочка с прической взрослой дамы.
— Ну, Гинда, ты уж скажешь, — тотчас возразила другая.
— Скажите, девочки, он на фронте был?
— Разве вы не слышали? Он учился в Жиганской школе. Просто бродяга какой-то. Там, наверное, была школа настоящих варнаков.
— О, мой бог! Я непременно сделаю его своим поклонником.
Девочки недоуменно пожали плечами.
Гинда вообще была странной девочкой. Ее миловидное личико портила подвитая прическа модницы. Дома ей, по-видимому, все разрешалось, и мать одевала ее в платья с кружевной отделкой, украшала ее большими брошками и старалась, чтобы ее Гинда выделялась из всех.
Петька не пропускал уроков, но в школе занятия шли кое-как. Преподаватели болели, уроки часто отменялись, снова «открывались окна», заполняя которые, заведующий поручал кому-нибудь читать книгу, но кончалось это тем, что все ходили на головах.
Учебников и учебных программ не было, и преподаватели, собранные из разных школ, рассказывали на уроках, кто что мог. Уроки никто не спрашивал, да и зачем было спрашивать, разве для того, чтобы услышать обычные отговорки, что дома свету не было, что было холодно, что стоял в очереди за хлебом.
В школе тоже было холодно, и в нетопленных классах разрешали заниматься, не снимая пальто. Сам заведующий постоянно ходил в шубе и часто, требуя, чтобы ученики писали диктант пером, слышал в ответ: «Чернило все замерзло!»
В старших классах появились усатые ученики, побывавшие на фронте. Они курили в коридорах махорку, не бегали сломя голову, как их одноклассники, а сходились вместе и рассказывали друг другу случаи из прошлого; они пришли в школу, чтобы скорее кончить ее и вернуться в жизнь, принявшую новые, необычные формы. Серьезнее всех занимались именно они.
Нового учителя физики прозвали Дикобразом за его лохматое «оперение»: его длинные и густые волосы торчали вверх, разделяясь на пучки. Дикобраз посмотрел на прическу Гинды, неодобрительно хмыкнул и начал урок.
Новый учитель старался заинтересовать ребят своим предметом. Он непрерывно задавал вопросы и сам же на них отвечал. Стоило только ученику начать, как Дикобраз продолжал за него и читал целую лекцию, которая продолжалась часто до конца урока, а вызванный ученик стоял все время на ногах, и ему действительно многое запоминалось из того, что говорил учитель.
На первых уроках Дикобраз сделал общий обзор предмета по школьной программе. Это было интересно. Оказывается, физика — основная наука о всех явлениях неорганической природы, и только часть ее проходят в школе. Стараясь быть абсолютно понятным, учитель всегда иллюстрировал урок примером.
Объясняя звук, он показывал, как распространяются в воздухе волны, рисовал на доске вокруг колокола концентрические круги и спрашивал:
— Понятно?
— Нет, — следовал неизменный ответ «камчатки»[206].
Кажется, терпению Дикобраза пришел конец. Он сорвался с места и выбежал из класса. Ученики слышали, как за ним хлопнула входная дверь.
— Ну, сейчас он чем-нибудь нам насолит, — сказал Королек Петьке.
— И правильно будет… Если хорошего учителя «заводить», то кого же слушать! — возмутился Петька и нашел, что это «уж чересчур».
Однако опасения Королька не оправдались: просто Дикобраз вернулся с длинной веревкой, на которой его жена в школьном дворе обычно сушила белье.
Он привязал конец веревки к дверям, растянул веревку поперек класса и сказал:
— Ну, смотрите. Моя рука — источник звука. Один удар — и волна движется, передаваясь дальше. При повторении колебаний — повторная волна.
Учитель быстро замахал рукой, и веревка ожила: из конца в конец пошли высокие волны.
— Понятно?
— Нет, — сказал Терехин в тот момент, когда даже на «Камчатке» молчали и хотели послушать что-нибудь новое.
— Ну, иди покачай, а остальные посмотрят, — сказал Дикобраз.
Терехин болтал рукой, меняя длину волн, то короткой рябью пуская веревку, то большими волнами в свой рост. Ребята смеялись.
Терехину надоело это занятие, но Дикобраз, рассказывая классу уже о другом, изредка подбадривал его:
— Ничего, покачай еще, крепче запомнится.
— Кому еще непонятно распространение звука? — спросил Дикобраз у класса.
— Понятно! — следовал дружный ответ.
— И тебе понятно?
— Понятно, — ответил Терехин. Он к этому времени догадался, что ученики смеялись не над фокусами с веревкой, а над ним самим.
— Ну, тогда хватит. Иди на место.
За добродушие и незлобивость класс полюбил Дикобраза. Он был строг к лодырям, умел их высмеять, но никогда не повышал голоса и не кричал.
В короткие перемены у Петьки и Королька всегда было много дела, но, как назло, рядом оказывалась Гинда.
— Как я вам нравлюсь, Петя? — спросила она не в первый раз.
Петька словно не расслышал вопроса и предложил Корольку:
— Давай на руках ходить.
Он сам первый показал пример и, раскрасневшись, спросил:
— Здóрово?
— Не очень, — вмешалась Гинда, — у вас, Петя, голый живот было видно.
— Ну и уходи отсюда, — озлился Королек. — Не тебя спрашивают.
— А знаете, Петя, — продолжала невозмутимо Гинда, — я хочу, чтобы вы за мной ухаживали, и вы будете моим кавалером. Держу пари!
— Ну и держи! Никогда этого не будет, — сказал Петька и с тех пор старался обходить Гинду. А Королек, возвращаясь домой, язвительно спрашивал:
— Что же, «кавалер», ты не пошел провожать Гинду?
— Погоди, вот привяжется к тебе, тогда я посмотрю, как ты будешь провожать!..
С Гиндой никто не дружил, за исключением двух девчонок, которые старались подражать ей. Они начали пудриться, перестали учить уроки и никогда не умели ответить на вопрос учителя. И когда Мартышка или Кривляка, как заслуженно прозвали их одноклассники, стояли у доски немыми истуканами, нередко в классе раздавался презрительный свист. После этого девчонки начинали заниматься и на время подтягивались, но на Гинду ничто не действовало, и она отставала от класса, хотя ежедневно бывала на занятиях.
Не зная урока, Гинда истерически всхлипывала, Дикобраз начинал ее уговаривать и обещал, что если она возьмется за книжку и будет внимательно слушать, то ей не трудно будет все запомнить.
— Это совсем простые вещи, — говорил учитель, кажется готовый повторить для нее объяснения с самого начала. В ответ на это класс протестующе гудел.
Во время письменной работы, когда Королек сосредоточенно пыхтел, вычисляя температуру смешанных жидкостей, а Петька украдкой заглядывал через его плечо, — Гинда продолжала разговаривать вслух.
— Дмитрий Михайлович, чего она тут трещит! — взмолился Королек.
Головы всех поднялись от парт, и класс притих, с любопытством выжидая, как поступит Дикобраз, обещавший за разговоры выставлять Гинду за дверь.
Но то ли он забыл о своем обещании, то ли этот поступок требовал другого наказания, и Дикобраз сказал Гинде:
— Поспешинская, мне, кажется, придется вызвать ваших родителей.
— Ах, вы позволяете какому-то мальчишке так обращаться со мной! — вспылила Гинда. Она вскочила, скомкала листок с условиями задачи и, бросив бумагу в сторону учителя, выбежала из класса.
— Прошу спокойствия, — сказал Дикобраз зашумевшему классу и вышел в учительскую, где ходил до конца урока из угла в угол.
Класс горячо обсуждал поведение Гинды. Все орали разом и до звонка не пришли ни к какому решению.
В этот день Гинда в школе больше не показывалась. Кривляка собрала ее тетрадки и отнесла их домой.
— Ничего, у меня есть свой план, — подмигнул Петька Корольку.
На другой день Гинда пришла в школу как ни в чем не бывало.
Урок Дикобраза начался в полном молчании. Учитель сосредоточенно перелистывал журнал.
— Поспешинская, к доске!
— Я не буду отвечать урока, — сказала Гинда и демонстративно села.
Учитель, волнуясь и глядя в противоположную сторону, проговорил:
— Я хотел бы знать мнение класса по поводу поведения ученицы Поспешинской.
— Ах! — слабо вскрикнула Гинда и, изогнувшись на спинке парты, «упала в обморок».
Мартышка и Кривляка кинулись обмахивать ее тетрадками, в классе поднялась суматоха, кто-то свистел, топал ногами.
— Ломается! — громко крикнула светловолосая Люся Веселова.
— Воды! — пропищала Гинда «умирающим» голосом и «пришла» в себя.
Моргая и вздрагивая, Гинда отпросилась домой. Она ушла, но урок был сорван. Учитель вяло рассказывал что-то новое, а в классе перешептывались, осуждая Гинду. Исключение ее всем казалось теперь несомненным, и неясно было только, почему Дикобраз с нею миндальничает. Неужели он серьезно думает, что она больна?
По вызову заведующего, приходила мать Гинды — толстая разряженная дама с тяжелыми серьгами в ушах.
Заведующий объяснился с ней в перемену при Гинде, Дикобразе и представителе учкома. Гинда комкала у глаз мокрый от слез платок, а мамаша стонущим голосом говорила:
— Ай, вы простите ее. Это такой нервный ребенок, просто ужас! Она больна: у ней «смара». Я рада озолотить доктора, который вылечит девочку.
Дикобраз простил, но «нервный ребенок» после этого стал не лучше, и Петька, когда дело касалось его, не раз обещал:
— Ну погоди, «смара»!
Он припомнил, что «гуленька» тоже считал себя больным смарой, и мог объяснить классу, как там толковали, что смара — это горечь ушедшего, грусть настоящего и неизвестность будущего — «болезнь» итальянского происхождения, прилипающая к белоэмигрантам и спекулянтам. Гинде казалось, что ее обморок произвел нужное впечатление.
Она появлялась в классе розовая и веселая и как будто стала лучше заниматься по другим предметам. Но стоило Дикобразу вызвать ее к доске, как история повторилась.
— Вы ко мне придираетесь! — крикнула Гинда, вскакивая с места.
Она выбежала из класса и хлопнулась в «обморок» в проходной комнате перед выходом на улицу.
Не успел пошевелиться Дикобраз, никто не успел еще сказать слова, как Петька и Королек выскочили следом за Гиндой.
Подхватив с полу «бесчувственное» тело Гинды, они быстро вынесли ее на крыльцо, и не успела Гинда решить, выйти ей из «обморока» или нет, как они бросили ее в рыхлый сугроб.
Это произошло так быстро, что учитель, выйдя из класса, увидел уже входящих с улицы Петьку и Королька.
— Где Поспешинская? — спросил он и застыл от удивления: входная дверь вновь отворилась, и на пороге перед изумленными учениками показалась Гинда, как белое привидение, вся облепленная снегом.
Напуганный Дикобраз загнал всех троих в учительскую. Там Гинда плакала, кусая платок от злости, а Петька говорил, оправдывая себя и Королька:
— Не беспокойтесь, Дмитрий Михайлович, она вылечилась от обмороков на всю жизнь.
Петькин метод лечения стал известен всем в школе, говорили об этом три дня. А самые маленькие мальчишки кричали вслед Гинде: «Припадочная!»
Обмороки Гинды как рукой сняло. Она молила бога, чтобы заболеть чахоткой, покашливала в платочек, смотрела, не появятся ли на нем красные пятна крови. Занимаясь, как обреченная, она говорила, что жизнь ее оборвана этими жиганами с большой дороги.
Но Гинда, как ни старалась, не могла ни зачахнуть, ни умереть, и ей было досадно, что она полнеет, растет и розовеет.
От Володьки пришел ответ на Петькино письмо. Он писал:
«…у нас еще одну школу открыли. Говорят, погодя деревенский университет на три ступени будет. Открыли две лавки с товаром. Товару маловато, только мужики не сомневаются — лавка есть, товар будет, и все идут в члены кооператива. Лесу навозили, к весне все погорелые избы изладят, а пока кто на заимке, кто в бане у соседей проживают. Еще говорят, из земли будут уголь копать. Для мужиков ячейка партийная есть, для парней особо. Читальню открыли в доме Пронькиного отца, которого засудили за контру[207]. Если не мараешь, то дают книгу домой. Клуб будут строить настоящий, а где играл ты, обратно станет пожарное депо. Много парней идут добровольцами добивать беляков; мне отставку дали, — дескать, повременить по возрасту. Говорят, кирпичный завод будет, да курсы образуют по языку международному эсперанто[208].
Но мне лучше хочется вместо эсперанты и университета на сельских и хозяйственных курсах учиться на машинах работать. У вас курсы собирают ли? Узнай и отпиши, я приеду. К нам наведывались поселковые, искать таланты для народного театра. Я тебя вспомнил, — вот бы в артисты взять кого. Хлеб лишний вовсю сдаем государству. Продажи нет, а сдачу мужики понимают как благодарность Красной Армии взамен защиты…»
— Аж завидно, — сказал Рубцов, на минуту зайдя к Зулиным и прочитав письмо Володьки.
Петьку тоже потянуло в село, но и в школе было много дела. Чтобы Володька особенно не задавался, он написал ему:
«…У вас дела большие, да и мы руки не повесили: каждый раз субботники и лозунг „работать по-революционному“. Про сельскохозяйственные курсы я узнаю, а эсперанто учить неплохо. Пригодится разговаривать с мировым пролетариатом, да и мы могли бы говорить или переписываться. Правильно, что Красной Армии хлеб сдаете. Мы тоже от школы подарки красноармейцам собирали, кто теплое дает, кто говорит — нету. А по кривой морде видать, что врут. Только вы и городу хлеб тоже давайте, а то на базаре спекулянты дерут дорого, никому не купить. На паек прибавили, а было худо, как в газете подсчитали — на каждый день приходилось полфунта хлеба, четыре золотника[209] рыбы, три золотника соли, половину золотника мыла. У нас в театры теперь пускают бесплатно. А на всех заборах пишут „долой неграмотность“. Нам из Москвы в библиотеку много книг присылают. Прислали портреты Ленина. Есть ли у вас портрет?..»