Беда всегда приходит неожиданно. День шел за днем, уже заканчивали возку снопов с полей, когда от Володьки к Рубцовым прискакал Ничипуренко на неоседланной лошади: к ним ночью на заимку приехала колчаковская милиция, ловить дезертиров и забирать хлеб.
Рубцов едва успел полуодетым убежать из дому. Следом за Ничипуренко явились конники. Их начальник орал пьяным голосом, чтобы осветили избы, а не то он подожжет сараи и стога соломы. Он требовал к себе всех мужчин, подлежащих призыву по колчаковским мобилизациям.
— Откуда нам мужиков взять, когда их в германскую войну всех поубивали? Нате, читайте справки на солдатских сирот, — отвечали бабы.
— Знаем мы этих сирот с бородой!
— Да кто же вам чудится-то! Одни ребята малые, бабы да старики у нас только и живут.
— А вот мы этих баб и стариков заберем заложниками, а как объявятся партизаны, так и перевешаем всех.
Каратели пошарили по сундукам.
— Нешто дезертиров ищут в укладках? — вопили бабы.
— В таких сундучищах все может быть, — откликались грабители и прихватывали, что могли.
Потом потребовали самогонки, напились и уехали, угнав подводы с забранным хлебом.
— Ничего, доездиют! Пожди-ко, как народная сила подымется! А она вона какая закипает! — сказал дед Семен.
Рубцов на третью ночь незаметно подошел к дому, взял запас продуктов, достал из ямы привезенный с фронта карабин и ушел к партизанам.
— Что сделаешь, Петенька, прогнала я его воевать: раз уж начали за власть биться, так пусть до конца… и со спокойной душой к дому привьется[166], а то на побывку придет, повернется — и нет его; одно расстройство… то война, то белые… Пусть придет домой чистый от всего, на спокойную жизнь, — объяснила Мотя Петьке.
Петька не знал, что Рубцов имел больше оснований скрываться. Просочились слухи, что он успел побывать в партизанском отряде. Их отряд белые преследовали до Братска; отряд рассеялся, и Рубцов вернулся домой. Попадись он в руки белых, — его ждала бы не мобилизация, а расстрел.
Белые объявили мобилизацию молодых 1898 и 1899 года рождения. Крестьяне отказывались посылать своих детей, предлагая брать фронтовиков. Только на бывалых солдат колчаковцы не надеялись. Мобилизация вызвала восстание, последовала жестокая расправа, и волна партизанского движения сразу расширилась.
— Вот тут и посуди, — разводил руками дед Семен. — Если бы раньше отмолотились, — весь хлеб бы забрали. Право, хоть в полях снопы оставляй, — может, сохраннее будут.
Дед Семен ходил вокруг огромной клади необмолоченного хлеба и рассуждал вслух:
— Конечно, не каждый беляк в этой скирде узнает хлеб, но могут распознать. И дурак, если разворошит сверху гнилую солому, так увидит, что хлеб лежит целый.
Все обсуждали, каким путем спасти хлеб. Судили, рядили, молотить или нет, и решили: молотить и прятать.
Гумно[167] наполнилось обычным шумом и песнями. Потом спохватившиеся люди затихли: «Не наехали бы каратели опять» — и продолжали работу с оглядкой.
Барабан гудел, подвывая, когда ему в пасть не успевали подсовывать колосья снопов. У барабана молотилки обычно стоял дед Семен, он будто молодел и покрикивал, подгоняя девушек, рассекающих вязки и подающих снопы.
Захватывая в горсти половину снопа, дед Семен засовывал колосья под зубья барабана, немного вытаскивал их назад, как бы дразнил ненасытную пасть, и потом отпускал окончательно, и солома вихрем вылетала с другой стороны.
Петька с каждым днем получал повышение. Проработав день погонщиком коней на приводе молотилки, назавтра он вместе с бабами «танцевал» перед барабаном, отгоняя солому граблями. Зерна пшеницы, как дробь, летели из барабана и больно секли лицо. Дед несколько раз предупреждал Петьку:
— Гляди, глаза выхлестнет! Надень сетку!
Петька старался работать, но все время испытывал неловкость, словно бы он не оправдывал того, что Мотя тратила на его кормежку. И еще подарила ему Никешкин полушубок и шапку!..
Как только стало меньше работы и Петька почувствовал, что Мотя дает ему возможность бездельничать, — он отпросился на заимку к Володьке. Тут он работал и считал, что питается не из милости.
У Володьки питались так же хорошо, как у Моти. Правда, его никто не закармливал сладкими шаньгами, но ели много. Петька заметил, что Фроська каждый день замешивает огромные квашни, печет хлебы и уносит их в сарай.
— «Неужели они столько съедают?» — ломал он голову. Потом еще заметил, что словно бы Фроська из этого же хлеба сушит сухари и опять несет в амбар. «Делает запас на всю зиму», — решил Петька.
Тут тоже готовились молотить хлеб.
— Вот сколько нам надо нынче переворочать, — показал Володька кладь необмолоченного хлеба, с потемневшей от времени соломой.
— Сколько годов стояла. Ишь, солома-то обветрила. И каратели не догадались, что хлеб.
— Раз! — крикнул Петька, подставляя Володьке ножку.
— Два! — повторил Володька, и Петька оказался под ним, вмятым в кучу взбитой соломы. И поднялась возня, словно не было войны, не было голода, не гремел никогда над землей гром с дождем из пуль и не произошло никаких перемен в самих ребятах, и соскочат они сейчас и побегут в огород, тайком от матерей, таскать парниковые огурцы или ощипывать стручки гороха.
Володька прижал запыхавшегося Петьку и сказал ему:
— Приехал ты зеленый, востроносый, теперь — красный, как клоп, но все же против меня слабоват.
— А ты помнишь, как на тебя наш Барсук залаял? Ты побежал, а он с тебя штаны снял.
— А ты-то как от Дуни без штанов бежал!
Ребята увлеклись воспоминаниями и не заметили подошедшего Степана.
— А чо, хозяева, овин-те[168] затоплять, што ли? — спросил неожидано Ничипуренко, предвкушая любимое занятие — сидеть в овине за сушкой снопов.
Дуня сказала Володьке, что до заморозков надо успеть замочить коноплю[169]. Володька решил ехать с Петькой, и еще вечером с помощью Фроси были нагружены два воза конопли в снопах.
Обычно выезжали на работу до свету, но тут Володька и Петька выехали позднее, как следует позавтракав на дорогу.
Лошади шли медленно, возы чуть поскрипывали, а после завтрака хотелось спать и лень было двигаться. Петька лежал на заднем возу; ему не надо было править лошадью, и он дремал, изредка откликаясь Володьке, когда тот спрашивал что-либо.
Едва ребята уехали с коноплей, как Дуня-Пароход тут же собралась в поездку. Она оделась в какой-то бурятский наряд, навьючила на заседланную лошадь мешки с хлебом и сама уселась верхом.
Зимогор критически осмотрел ее.
— Постой, — сказал он, когда Дуня собралась выезжать, и с ухмылкой подал ей курительную трубку с длинным чубуком.
— По обличию ты похожа, а вот закури-ка! Где ты видала бурятку, которая не курит?
Дуня раскурила трубку от тлеющего кусочка трута и сплюнула непривычную горечь.
— А плевать-то ты вовсе не умеешь. Гли-ка, вот как ихние старухи плюют, — сказал Зимогор, засунул трубку в рот, не вынимая ее, чуть приподнял губу и далеко пустил тонкую струйку слюны. — Ну ничего, поездишь поболе, попрактикуешься, так у тебя еще хлеще получится.
Дуня отвезла партизанам хлеб, выпеченный Фросей и другими хозяйками. К приезду ребят она была уже дома.
Словно пожарные, прискакали ребята на заимку, переполошив по пути собак и куриц; когда замачивали коноплю, Петька по пояс вымок в ледяной воде.
— Давай сейчас же скидывай и надевай мое! — командовал Володька, подавая сухую одежду.
— Лучшее лекарство, — сказала Дуня, доставая из печки плошку с жарким.
— Ничего с тобой не будет, — заверила она Петьку, когда ребята залезли на полати, оставив на столе одни косточки от целого поросенка.
«Лекарство» подействовало. Утром Петька и не вспомнил, как вчера он продрог на осеннем ветру.
Днем Петька и Володька пилили на дрова привезенную лесину, Дуня уехала в очередную поездку с хлебом, а Зимогор и Фрося ушли на соседнюю заимку. Вдруг в перелеске послышались два выстрела. Тотчас, не разбирая дороги, из кустов вынеслась Дуня верхом на лошади. Она проскочила в разгороженное прясло поскотины[170], крикнула, чтоб ребята исправили изгородь, и, стягивая с себя странный наряд, убежала в дом.
Петька поставил на место сваленные жерди, Володька мигом расседлал лошадь и загнал ее в коровий загон. Дуня тем временем уже вышла из дому и спешила на улочку заимки. Она внезапно опять превратилась в древнюю старуху.
Дуня успела вовремя: едва она вышла на дорогу, как к воротам поскотины подскакали три казака. Они увидели перед собою едва передвигающую ноги старуху, которой и врать-то перед смертью грешно.
— Кто сюда заезжал? — крикнул казак.
— Да что ты, батюшка! Никого не бывало.
— Врешь! Мужик скакал, на предупрежденье не остановился.
— Да вот те истый Христос! Мне ли врать-то! Одни ребята у нас, подите поглядите, — уверяла Дуня.
Казаки бегло осмотрели пустые дворы и наметом вынеслись на дорогу. Они решили, что всадник проскочил мимо заимки.
Едва казаки уехали, Дуня повернулась, чтобы идти к дому, но, охнув, села прямо посреди улицы. Шерстяной чулок на ноге Дуни набух от крови. Оказалось, что казацкая пуля пробила мякоть ноги.
Ребята свели ее в дом.
— Ну это-то я вылечу, — сказала Дуня, — а уж возить-то тебе, Владимир, самому придется. А тебе Рубцов привет посылает, — сказала Дуня Петьке.
— Опять, значит, коноплю повезем, — решил Володька.
На возу под снопами конопли уложили хлеб. Ребят в условленном месте встретили молчаливые люди и забрали кладь. Володька с Петькой отвезли два воза, потом им не велели больше приезжать.
Мотя навестила Дуню, и ей Дуня передала привет от хозяина.
— Ой-ли! — обрадовалась Мотя. — Дайте, я сама съезжу с хлебом.
— Нет, касатка, не съездишь. Они, видать, отчалили отсюда далече, — ответила Дуня.
— Дед Семен тоже ушел, — шепнула Мотя.
После молотьбы спала рабочая горячка, и Володька переехал в село. Он беспокоился за мать, вот уже сколько времени не встающую с постели.
Мотя настаивала, чтобы Петька вернулся к ней, говорила, что хлеба у нее хватит на десять таких мальчиков, но Петька придумал предлог, позволяющий ему жить у Володьки в селе, заявив, что поступает в школу учиться.
Хотя Петька не чувствовал непреодолимого тяготения к школе, но предлог был удачен, и Мотя ничего не могла возразить. Ей оставалось завозить продукты к Ермолаевне, домовничающей[171] в сельском доме и ухаживающей за матерью Володьки. Мотя навязывала сметану, масло, муку и хотела было приезжать каждую субботу за Петькой. Но тут восстал Володька, доказывая, что продуктов у них хватает.
Петька для очистки совести сходил в поселковую школу. Там ему пришлось долго ждать в коридоре, пока его позовут к заведующему, но зато он был вознагражден за свое ожидание.
Заведующий школой, посмотрев Петьке в глаза, поверил, что он учился в пятом классе и должен перейти в шестой.
— Ну что же, Зулин, ходи в шестой; если не будешь справляться, так переведем в пятый, а то и в четвертый, — спокойно решил заведующий, сам еще очень молодой человек.
Прибавив себе только один класс, Петька поступил еще добросовестно. Ему хотелось лишь немного обогнать Королька, и то только на время, а бывали такие мальчики, которые в те годы прибавляли по два класса и чуть ли не из пятого выписывали себе удостоверение об окончании школы.
Ученики в этой школе пока занимались без перерыва и знали больше, чем в городской. Петька почувствовал, что ему придется крепко подзаняться, даже если из шестого его вернут в четвертый класс. Хорошо, что учителя не спрашивали его, да и сам он об этом не хлопотал.
Володька поддался было уговорам Петьки, помечтал о поступлении в школу, но тут же отказался от этой мысли.
— А кто хозяйствовать будет? Нет, паря, уж, видно, после когда-нибудь, а сейчас не моя пора, ходи один.
Петька встретил несколько мальчишек из села, с которыми раньше учился в начальном училище у сестер-близнецов, и они вместе возвращались из поселка.
Из дому ребята отшагивали версты чаще всего в одиночку, но, возвращаясь из школы, сбивались гурьбой, петляли по полю, заходили в перелески, к реке или на паровозное «кладбище», что было вовсе не по пути.
Это «кладбище» начиналось сразу за станцией, на многочисленных тупиках, длинные пути которых сплошь были забиты искалеченными паровозами. Многие паровозы нуждались лишь в незначительном ремонте, но ни один из них не чинили. Мало того, что металл съедала ржавчина, разрушению помогали люди. Окрестные жители отвинчивали и отламывали все, что поддавалось их усилиям. Кладбище никем не охранялось, и ребята могли лазать там сколько им было угодно.
Петька, вспоминая уроки дяди Вити и гордясь своей бывалостью, объяснял ребятам части паровоза. Но тут заржавленные краны управления поворачивались с каким-то шуршанием, не чувствовалось под рукой живой струи пара и весь паровоз не дрожал от распиравшей его силы.
Забредший на «кладбище» Володька хозяйственно осмотрел все и только рукой махнул:
— Ну, паря, тут самогонщики все трубки обобрали, теперь от паровоза ничего не ущипнешь, разве что кому колеса понадобятся. Надо было раньше приходить.
Ребята не знали, что деповские рабочие нарочно демонтировали паровозы и прятали их части до нужного времени.
С паровозного «кладбища» было видно, что на станции частенько останавливаются эшелоны войск, а один отряд белых выгрузился из вагонов, располагаясь на долгую стоянку.
В селе было тихо, но по линии железной дороги партизаны сильно тревожили белых. У колчаковцев комом в горле стояла «тайшетская пробка»: у станции Тайшет партизаны разрушили два моста и на три версты разобрали путь, сбросив шпалы под откос. Этим затруднялся подвоз к фронту, и восточнее Красноярска скопилось до полутораста составов с боезапасами и войсками и снабжением для белой армии.