К книге
Приключения Петьки ЗулинаЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 14. Со старыми знакомыми
65%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 14. Со старыми знакомыми
26

Володька сразу узнал Петьку, а вот Петька, повстречай Володьку на улице, мог бы и не узнать: слишком он возмужал.

Рост у них был одинаков, но Володька стал шире и как-то плотнее, и чувствовалось, что, схватись они бороться, как раньше, Петьке в одну секунду пришлось бы лежать на обеих лопатках. Волосы у Володьки начали темнеть, но еще были светлее загорелого лица.

— Повезло тебе, что ты меня застал, — сказал Володька, — мы ведь теперь все на заимке живем, тут одна тетка Ермолаевна домовничает да за больной матерью ухаживает. А матери тяжко.

Теперь Володька был единственным хозяином в доме. Он рассказывал, как белые порешили его отца. Когда срывалась мобилизация, пришел отряд карателей и начал пороть «незнамо за что и кого попало». Хотел отец Володьки вырваться из рук палачей, тут его и зарубили. Мать Володьки с тех пор не вставала с постели.

Володька запряг лошадь и подвел ее к амбару.

— Надо на заимку увезти, пока не отобрали, — кивнул он на несколько мешков зерна. — Давай-ка накладывай, — сказал он, свободно поднимая с полу мешок.

У Петьки не хватило силенки, и Володька снисходительно сказал:

— Обожди, вместе подымем.

Он старался во всем показать себя взрослее: говорил грубым голосом и ходил вразвалку. Но напускной суровости хватило ненадолго: лишь отъехали от дома, он первый ударился в воспоминания.

— На корытах катались, — показал он на канаву. — Помнишь?

— Помню. А ты помнишь, как рыбачили, как от Дуни-Пароход убегали?

— Помню. А ты, Петька, помнишь, как она тебя за ноги из воды вытащила?

— А где сейчас Дуня? — спросил Петька.

Володька не ответил, дернул вожжами и свернул в проулок.

Выезжать на проселочную дорогу нужно было мимо дома Кирилла-Печника. Дом начал разваливаться, крыша поросла зеленым мохом и провисла; ворота покосились, на верейном столбе[152] занялось расти какое-то деревцо.

— А помнишь, как бабу с ведрами напугали? — засмеялся Володька.

Всю дорогу до заимки они весело болтали, вспоминая старые проделки.

Приехали после обеда.

— Ой-ёй-ёй! — закричал Володька, въезжая во двор.

Выскочившей на крыльцо Фросе, круглой толстой девушке с румяными щеками, он сказал:

— Приготовь нам исть, да поболе, на двоих.

— Чего хорошего на селе? Чего привезли, Владимир Иванович? — спросил подошедший старик с желтым лицом и усиленно заморгал подслеповатыми глазами.

— Это Степан, живет у нас, — представил Володька и спросил Петьку: — Может, признаешь?

— Здравствуй-ка, голубчик! — радостно откликнулся Степан, глядя на Петьку.

— Здорово! — ответил Петька. — Я ведь тебя знаю.

— Откудова? — забеспокоился Степан.

— Ты в телячьей шапке ходил?

— Ходил…

— Ничипуренко ты!

— Да откуда ты знаешь?

— Когда тюрьма сгорела, ругался ты. Вас в волость перевели…

— Он мне, Степан, за два калача тебя тогда показывал, как чудо.

— А-а, вспомнил! Горела тюрьма, было такое дело. Стар я стал, всего не упомню.

— Теперь не сажают в тюрьму?

— Как не сажают! Местов нет. За бродяжничество-то не берут теперь, а если под руку подвернешься, — запросто застрелят. А каждому охота хорошей жизни дождать. Хоть к старости дожить до радости. Теперь люди друг к дружке тянутся…

— Ты чего больно ластишься? — спросил Володька, приглядываясь к Степану и принюхиваясь, не несет ли от него спиртным.

— Да я ведь так, только обрадовался, — сказал Степан, делая строгое лицо и принимаясь распрягать лошадь.

Приоткрыв окно, высунулась Фроська и крикнула:

— Идите, что ли! Я на стол поставила.

— Пошли, пошли, — заторопился Володька.

Едва ополоснув руки, они сели за стол, к громаднейшей сковороде с запеченной в сметане картошкой, готовые съесть самое Фросю вместе с ее стряпней.

Володька и Петька подхватили по картошине и, обжигаясь, дули на ложки.

— Погодите, — говорила Фроська, нарезая хлеб. Она прижала ковригу[153] к высокой груди, срезала ломти во весь размах и, словно поленья, бросала их на стол.

«Одного такого ломтя нам хватило бы с мамой на двоих», — подумал Петька. Его челюсти двигались, но он не понимал вкуса пищи, и, только когда рот оказался наполненным до отказа, — он понял, что ест, и еще с большей проворностью начал забирать из сметаны ломти картошки и куски шпика[154].

В дом вошла старая женщина с полным лукошком яиц. Она старательно прикрыла за собою дверь и, как только обернулась лицом к Петьке, — он так и застыл с набитым до отказа ртом. Володька засмеялся, довольный изумлением Петьки: это была Дуня-Пароход. Настоящая Дуня-Пароход.

Хотя изменилась Дуня за это время, но можно было ошибиться в ком угодно, только уж не в ней. Нос, скулы и подбородок — все сильно выдавалось вперед; лицо подернулось сплошной сеткой морщин; глаза под седыми клоками бровей были закрыты тяжелыми веками, как будто пыльными от времени. На секунду ее тусклые глаза сверкнули на свету, — она старалась всмотреться в Петьку, и вот опять они сделались студенистыми, безразличными.

— Здравствуйте, молодцы, — сказала Дуня, кланяясь.

— С тобой здороваются! — подтолкнул Володька товарища, который сидел, как истукан.

Дуня-Пароход, как обыкновенный человек, поставила лукошко на лавку и начала выспрашивать сельские новости.

Володька отложил ложку, и Петька положил свою. Он так и не понял, — наелся или нет. Хотя, кажется, места в желудке не оставалось.

— Дивишься?.. Всем жить надо, вот и сбились в кучу, и старый и малый, — пояснил Володька. — На нас пальцами начали показывать, когда мы с маманей, взялись привечать к себе то Дуню, то Степана. Им деваться некуда — нам с хозяйством не справиться, вот и ладно для всех, когда вместе живем.

— Полно, Володя, — басом сказала Дуня, — соблюдай себя без лишних слов. А этот паренек-то откудова взялся?

— Да это Петька Зулин, ты разве не помнишь?

— А помню. Махонькие вы тогда были, — сказала Дуня и, казалось, мгновенно помолодела, совершенно переменившись в своей наружности.

«Ну как колдунья! Колдунья и есть!» — подумал Петька.

— Он к тебе приходил за Котова ворожить. Он Проньку в городе видел, — показал Володька на Петьку.

— Мотается еще? Ничего, свою петлю найдет, — сказала Дуня.

— Раньше говорили, будто ты, Дуня, молодая графиней была и гусара убила, — вступил в разговор Петька.

— Правда, правда, говорили, — начала Дуня-Пароход.

— Во! — воскликнул пораженный Петька.

— Постой, постой. Не то правда, что я графиней была, а то правда, что говорили: народ себя тешит, для языка ему игрушку надо. Была я колдуньей — надоело, взяли в графиню определили. Люди кем хотят, тем и обернут меня. А я что! Мне все равным-равно. Бывало, девки и бабы языками зудят, да и ко мне же бегут: «Пособи советом али как». Раскинешь умом, присоветуешь ей, со стороны глядя на ее горе… а потом выйдет к удаче, и говорят: «Вот Дуня наколдовала». Не выйдет по-моему, опять меня никто не осудит и не вспомянет в этом разе. Народу было интересно, чем я живу. А много разве мне надо? Рыбку ловила.

— Птицу ловила, — вставил Петька.

— Травы собирала, — продолжала Дуня, не обращая на него внимания. — Хлеб или пятак за советы мне бабы принесут, и живу себе.

— Славная наша Дуня, — сказал Ничипуренко.

Володька и Фрося рассмеялись.

— Чего смеешься? — огрызнулся Степан на Фроську.

— Краля!.. Как раз для тебя пара…

— Понимать надо русский язык: славная — когда про человека слава идет, — объяснил Степан.

— Слава от правды бывает, — начала Дуня, — Есть правда у человека — народ славит его. Моя правда в травах. Доктора, какого ни спроси, — скажет про травушку — знахарство. В растении сила от солнца, так вот она в свежей траве сильнее! Мое лекарство не сквозь огонь пропущенное. Не кипятишь ведь, а только заваришь травку.

— Неужели от любой болезни одной травой вылечишь? — спросила Фрося, поставив на стол самовар и чашки, и наливая чай.

— Почему одной? Сколько трав растет. У каждого растения свой рост, свой цвет, свой запах. А почему? В каждом свои особые соки. Люди веками отмечают полезные травы, и слагается знание, по-нашему — знахарство.

— Хорош чай? — неожиданно спросил Володька у Петьки.

— Угу!

— Чай нам Дуня из болота носит, — объяснил Володька.

— А красивой можно стать? — спросила Фрося.

— Я бы сама хотела век молодой быть, — усмехнулась Дуня и обернулась к Петьке:

— Тебе я тоже дам травы попить. Ты погляди-ка, против Володимира-то как тень. Но ничего, вы оба зернышки добрые, пустоцвета не выйдет.

Володька уговорил Петьку не ходить до утра на заимку к Моте, и он остался ночевать.

Улица Рубцовской заимки начиналась за скрипучими жердяными воротами; избушки, повернувшись к открытому полю глухими стенами, стояли на косогоре; крыши избушек, одна ниже другой, спускались под горку, к пруду. С виду заимка казалась одним общим хозяйством, хотя дома принадлежали четырем семействам.

В первых открытых воротах был виден человек, стоявший на травянистом дворе.

— Никешка! — окликнул Петька.

— О-о! Вот ладно, что приехал! — обрадовался Рубцов и сейчас же послал крохотного мальчишку:

— Ваня, беги к маме, она у тети Павлы, скажи, — Петя приехал.

Не успел путешественник рассказать Рубцову о поездке на паровозе, как, взбрыкивая, по улице пронесся испуганный годовалый жеребенок, следом раздался еще более сильный топот и громкий возглас:

— Где он, мой родный? Где Петенька? Где сахаранчик[155]?

И Петька поднялся на воздух в жарком, пахнувшем ароматом полевых трав, могучем объятии Моти.

— Вот он мой! Вот ненаглядный! — вопила Мотя. Платок ее сбился на сторону, лицо покраснело, на глазах блестели слезинки. Она прижала Петьку к своей груди, и он уместился в ее объятиях вместе со своим узелком.

— Пойдемте, пойдемте, пойдемте, — зачастила Мотя, опуская Петьку на землю. — Я вас попотчую маленько, потом ужинать станем… Кладите все на крыльце да умывайтесь.

Громыхая дверями, крышками на кадушках и ларях, шуруя ухватом в печке, хлопая западней[156] подполья, Мотя носилась вихрем из сеней в избу, заскакивала в клеть, исчезала в кладовке, и за нею развевался подол ее широченной юбки.

— Заходите в избу, я сейчас приду! — крикнула Мотя и исчезла в погребе.

В избе была приятная прохлада, на полу шуршала свежая осока, окна, окруженные бумажным кружевом, были раскрыты, беленая печь сияла чистотой, на косяках дверей с обеих сторон висели вышитые утиральники. Во всем был виден порядок.

Едва Петька переступил порог, как услышал какое-то воркование, и две изумленные детские рожицы уставились на него из-за стола и из-за лавки.

— Это мои, — отрекомендовала Мотя детей, ставя на стол две чашки холодного варенца. Она усадила Петьку на лавку и приказала есть варенец, а сама исчезла опять и вновь вскочила в избу, и моментально на столе появилась огромная чаша с молочной лапшой и горсть деревянных ложек.

Мотя разложила по столу ложки и, подхватывая детишек, усаживала их на лавку.

— Это мои, — повторяла она, — Наська, Нютка, — и, поднимая, утирала каждой рот, нос, глаза и уши — все одним круговым и размашистым движением ладони и запястья.

Ребятишки, круглые и черноглазые, как ягоды черной смородины на одной ветке, сидели на лавке в ряд. Держа ложки кверху, они таращились на Петьку.

— Ванька, Колька, садитесь! — приказала Мотя двум мальчикам.

Никешка остался в бане — управляться с каким-то секретным делом, по которому пришел сосед, а его племянник Коля присел с остальными ребятами за стол.

— Ешьте, — сказал Петька, — маманя забранит.

— Ешьте, ешьте, — подогнала Мотя, на секунду мелькнув в избе, — я ведь у Павлы блинов испекла!

— Вот так! — показывал Петька, поддев полную ложку лапши и с шумом втягивая ее в рот так, что отдельные лапшины хлопали его по носу, по щекам и даже по бровям, оставляя на лице капельки молока.

Ванюшка и Наська, хохоча, швыркали[157] лапшу, глядя на Петьку. Даже Нютка, мотая головой, сосала длинную лапшину.

Чаша наполовину опустела, и Петька, сытый по горло, носил ложку для вида. Он старался изо всех сил развлекать ребятишек, чтобы они ели. Он строил гримасы, и ребята хохотали, но не ели. Петька, не рассчитав своих актерских талантов, скорчил такую свирепую рожу, что ложка выпала у Нютки и избу огласил звенящий рев. За Нюткой заревела Наська, за Наськой — Ванюшка.

— Что такое? — крикнула Мотя, врываясь в избу.

Ревущие и перепачканные в молоке до глаз, ребятишки моментально получили по шлепку и затихли. Петька с невинным видом рассматривал узор на своей ложке, а Коля посмотрел на него с улыбкой. Мотя утерла ребятишек, убрала чашу и ложки. На столе появились горшочки с топленым маслом, сметаной и гора дымящихся блинов.

— Кушайте. Да что же вы ничего не едите? Что мне с вами делать?.. Хоть сама реви…

— Тетя Мотя, вы бы сами сели да поели, — сказал Петька.

— Некогда. Вот употчую — сама поем. Да с радости такой я два дня ничего есть не захочу.

Петька распустил пояс, а Мотя, внося очередное блюдо, объявила:

— Вот пирожки сладкие с молочком! Извините за угощение, уж наускоре… завтра вот…

— Да, тетя Мотя, вы бы хотя посидели с нами. Я, ей-богу, лопну, — взмолился Петька.

Пришлось попробовать и пирожков, и ватрушек, и творогу, или вернее — сметаны с творогом. А Мотя ударилась в воспоминания:

— Сколько лет не виделись — Петенька-то ведь вот был, — показала она где-то у самого пола.

Она и расспрашивала и сама рассказывала, а Петьку от сытости клонило в сон, Мотя это заметила и предложила:

— Отдохните сейчас, потом в баньку к тете Павле пойдем.

— Завтра на работу меня возьмите, — просился Петька.

— Завтра воскресный день, так уж погуляйте, — ответила Мотя.

— Вон с Колькой на охоту сходи, — предложил Рубцов. — С ним пойдешь, так не заблудишься. А то бору-то нашего не знаешь, так уйдешь в другую сторону.

— А где же Белко? — вспомнил Петька.

— Да он в городе у брата Ивана живет, — ответил Рубцов. — Иван его еще при советской власти опять к себе взял и настоящую розыскную собаку из него воспитал. Только вот не знаю, где Белко сейчас, ведь брат-то скрывается.

На другой день Рубцов достал для охотника спрятанную на сеновале берданку[158] и выдал три патрона.

Сосны в бору стояли не особенно часто, не теснясь в кучу, как молодняк в тайге, создающий непролазную чащу. По чистому сухому ковру из опавшей хвои идти было хорошо. Деревья сдержанно шумели от верхового ветерка, а внизу было совсем тихо.

Всюду расстилался по земле рыжий ковер, а на нем стояли толстенные столбы, сверху золотом играющие, а внизу замшелые и серые. В вышине раскинулись мощные зеленые шапки из ветвей, а в просветах между ними мелькали голубые окна неба, накрывшего это заколдованное царство золотых столбов.

— Бей! Бей! Бей! — услышал размечтавшийся Петька неистовый крик Коли, голос которого словно подхлестывал катящийся по рыжему ковру серый комок.

Пока Петька щелкал затвором, возился с берданкой, — зайца уже не стало.

Спугивая зайцев, рассматривая на земле незнакомые следы, ребята ходили довольно долго.

Заходящее солнце, пробиваясь сквозь редеющие стволы, заманивало ребят на поляну, посередине которой оказалась пашня. Присели отдохнуть, и сразу пришла усталость. Решили, что пора возвращаться, и заспорили — в какую сторону идти.

— Что это там за дым? Смотри-ка, — показал Петька на густой черный столб, поднявшийся над лесом, справа от них.

— В нашей стороне горит, — забеспокоился Коля. — Может быть, пожар! Пойдем скорее! — И они побежали прямиком, перепрыгивая через колодник[159].

Они застали Рубцова в большом горе. Ругаясь, он распинывал головешки и ходил вокруг черных дымящихся развалин бани, обугленным кружевом окружающих трубу и печку с каменкой, — все, что осталось от постройки.

Посередине двора стояла Мотя, с вожжами в сильных руках.

— Пожгли хозяйство, окаянные души! Что я буду делать, ирод ты на мою голову! У, язва вас возьми! Как учну трепать, и дружку достанется! — восклицала она, взмахивая вожжами.

Рубцов, чувствуя за собой вину, косился на вожжи, ходил вокруг головешек. Мотя свила вожжи жгутом да так, будто в середину закрутила самого Никешку, и швырнула комок веревок в телегу. Продолжая распрягать лошадь, она кляла мужа и людей, которых он приютил в бане.

— Никакой жизни не видишь. Все время, как заяц дрожишь, и праздник не в праздник, и работа не в работу. Кто стукнет или погромче крикнет, — ты уже к лесу глядишь. По ночам спишь в полглаза, и то чаще у дому на задворках. Приедут хлеб и людей забирать, непременно приедут, — жаловался Рубцов Петьке.

Кроме Рубцова, в двух семьях на заимке были мужчины, которым по колчаковским приказам нужно было призываться в армию. Они не могли показаться в село, опасаясь ареста.

— Уйду к партизанам, а то беляки меня зачуют, озлятся и заимку сожгут, — убежденно проговорил Рубцов.

— А и верно уж, иди, — откликнулась Мотя. — Надо до конца дело добивать, а то жизни в житье не будет… за другими-то нечего отсиживаться…

— Да, вот баню отстрою и пойду, — пообещал Рубцов.

— Иди, сама сделаю. Иди, пока цел, — сказала Мотя. И Петька не сомневался, что Мотя сама будет плотничать: ей это как-то даже шло.

Рабочий день на заимке начинался рано. Еще стекла в окнах выглядели серыми тряпками, не пропускающими свет в избу, а люди уже вставали. Огня не зажигали, и Петька ощупью выходил во двор. Ему казалось, что он только что лег и не выспался совсем.

Никто не ждал чая или утреннего завтрака, а сразу, лишь сполоснув лицо, принимались за работу. В это время хозяйки затапливали печи и, только покормив скотину, начинали готовить для себя.

С уборкой хлеба здорово запоздали. В каждой семье не было достаточного числа работников, а потому уговорились работать сообща и, используя жнейку[160], убрать поля по очереди.

Петька умывался холодной водой у колодца и бежал в поле. Жали рожь деду Семену Кривых. Петьку поставили отгребать скошенный хлеб, чтобы успевал за лошадьми, везущими вокруг поля жнейку, забиравшую своими ножами все новые и новые полосы хлеба. Не успей Петька — на следующем кругу хлеб попадет под колеса машины.

За Петькой женщины вязали снопы[161]. Он старался уйти от них подальше, но они догоняли его, и ему казалось, что кто-нибудь, скорее всего Мотя с ее размашистыми движениями, так прямо завяжет его в сноп, и там ему и быть, раз не успел свое сработать.

Петька начал грести сразу же за жнейкой, но, пока он возился с граблями над первым снопом, пока оглядывался на лошадей, — они ушли далеко, и на втором кругу уже насели на него.

Вот тут Петька понял, почему эту жатвенную машину называют лобогрейкой: пот с него лил потоками, бежал за ушами, попадая за воротник, и каплями скатывался с носа.

Дед Семен ехал на жнейке, взглянул на красного Петьку и рявкнул:

— Живей, живей, чалдон брюхатый!

Петька забегал быстрее, а дед Семен, встретясь взглядом с Мотей, подмигнул ей:

— Видать, парнишка хорошей кости, не от тухлого корня-породы.

Петька боялся — вдруг Мотя начнет его жалеть или не вовремя закармливать пирогами, но она словно не замечала его стараний: гостевать так гостевать, а работать так работать.

Петька к вечеру валился с ног, но от этой усталости не болела голова, как от работы в мыловаренном подвале Полканова. Грудь у Петьки не давило, а наоборот — ее распирало от дыхания. Руки не болтались, как плети; правда, их сначала ломило от работы, но со временем они стали тугими, мышцы наливались силой и каждая жилка в руках и ногах просилась потянуться. Только пальцы на руках стали негибкими и будто потолстели.

Аппетиту Петьки мог позавидовать любой работник. По заведенному на время уборки порядку, у кого работали, у того и ели. В избе деда Семена усаживались за стол все сразу, до последней девчонки, работавшей на заимке. Тут главным за столом был хозяин. Сидели чинно, не смея разговаривать. Стряпка для подачи на стол вынимала варево прямо из печки и слушала только старика, когда он крякнет или взглядом прикажет переменить блюдо.

Дед Семен сидел во главе стола. У него была большая деревянная ложка с длинным черенком. Он мог достать ею не только до чашки, но и до любого края стола.

После щей Петька с увлечением таскал гречневую кашу-размазню[162] с накрошенным в нее мясом, торопясь и прихлебывая воздух, когда обжигал язык. Все ели усердно, за исключением двух парней, которые хорошо похлебали щей и теперь баловались, перебрасывая в чашке один другому комок каши, не разварившийся и потому меньше промасленный. Симка уже куснул этот комок и незаметно сплавил его обратно в чашку. Дед следил за парнями сердитым взглядом.

Наконец широколицему Симке удалось закинуть спорную кашу на ложку сопернику, и тот, остерегаясь сердитого деда, не решился сбросить кашу обратно и потянул ее в рот.

— Гы-ы-ы-гы! — заржал победитель; на лицах остальных появились улыбки. Не успел Симка гоготнуть еще раз, как большая ложка деда, вся в дымящейся каше, метко влепилась ему в лоб.

Удар был настолько звонкий, что Петьке показалось, что хрястнул сломанный черенок ложки.

Ложка у деда не пострадала, и он по-прежнему вновь доставал ею кашу из чашки. Симка сопел, отцарапывал ногтями горячую кашу. Ему впору было заплакать, но, стыдясь сидевших за столом девчат, он только почесывал красный кружок на лбу.

Со всех лиц сошла улыбка, все сидели строгие, ничего не замечая и не позволяя шуток. Тут и самому старшему женатому мужчине могло влететь от деда Семена. И ничего не скажешь, раз заслужил.

Белобрысый противник Симки, Федька, старательнее всех набивал кашей свой рот. Рубцов смеялся одними глазами, а Петька, поймав его взгляд и чтобы не фыркнуть, пригнулся к столу. Симка, обтерев лоб, сидел все еще красный, но не смел уйти из-за стола до конца обеда и, как все, ел кашу.

За всю свою жизнь на заимке Петька не слышал, чтобы дед Семен или кто-нибудь другой из старших в семьях проронил за столом хотя бы одно слово, не говоря уже о молодых людях и ребятах.

Кончали работу, когда сумерки гнали куриц на насест[163], и тут частенько подростки и девушки собирались в кружок вокруг деда Семена.

Зажав между коленями седелку[164] или хомут, дед Семен ушивал их, протягивая длиннейшую дратву, и рассказывал девушкам сказку.

«И вот говорит богиня Венерочка — она, значит, главная во всей охоте лесной[165], — „Чего тебе надо, — говорит, — проси, охотник, чего хочешь, и все будет по-твоему…“»

Дед Семен говорил не спеша, копаясь с работой; ясные глаза девчат от нетерпения разгорались сиянием. Петька стоял, потом присел и долго слушал сказку деда Семена о том, как богиня лесов Венерочка (которую дед спутал с Дианой) предлагала сибирскому охотнику и лисиц, и волков, и медведей, но от всего отказался охотник, сказав, что сам ловок их ловить, и потребовал, чтобы Венерочка стала его женой.

— Вот каковы наши охотнички-то, зря Колчак надеется их под собой удержать, — закончил дед и запел:

В островах охотничек целый день гуляет,

Ему неудача, сам себя ругает…

Предыдущая главаГлава 26 из 40Следующая глава