К книге
Приключения Петьки ЗулинаЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 4. Тесный поезд
40%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 4. Тесный поезд
16

Отец в Петрограде не смог сразу передать письма дяди Васи. Он должен был явиться в редакцию газеты «Правда», но редакция и типография оказались разгромленными. На панели[92] валялись клочки бумаги, выбитые витрины были заколочены досками.

Проводились аресты участников недавних демонстраций, был отдан приказ об аресте Ленина. Временное правительство, начав третьего июля массовые расстрелы, готово было кровью затопить всякое противодействие продолжению войны. Для подавления выступлений рабочих были с фронта вызваны войска, свирепствовали в городе казачьи части.

Нужные отцу люди скрывались. Они участвовали на съезде партии. Место работы съезда сохранялось втайне, — съезд выслеживали сыщики. Отец побывал и на Выборгской стороне и за Нарвской заставой, прежде чем нашел Михайлыча[93] и выполнил принятое на себя поручение.

Кончилась и «некрасовская весна» на транспорте, когда после февральской революции министр, кадет[94] Некрасов, призывал рабочих к активной работе и к контролю на транспорте. Теперь же на съезде железнодорожников делегаты потихоньку рассказывали, что те же кадеты выгоняют активистов со службы и отдают под суд за попытки контроля. Как о новом примере жесточайшей расправы, говорили о расстреле корниловцами[95] без суда и следствия двух рабочих на глазах у всей инженерно-строительной дружины.

От этой расправы со строителями — братьями по профессии — было особенно горько.

В Питере же отец узнал то, о чем еще не подозревали в Сибири: Япония с апреля 1917 года — со времени прихода к власти Керенского — готовилась к интервенции. Японские газеты кричали о «необходимости продвижения Японии на азиатский материк». Шпионская агентура подготавливала оправдание для вторжения войск «небесной империи», совершая провокационные убийства японских торговцев во Владивостоке, Хабаровске, Иркутске.

Англия, Америка и Япония стремились заставить Россию воевать и не хотели упустить случая прибрать к рукам богатства Сибири. Агентура Антанты[96] действовала, борьба разгоралась. Временное правительство играло на руку Антанты.

Все это заставило отца предполагать, что обстановка в Сибири будет крайне беспокойна, даже опасна для жизни: он в два счета мог вылететь с работы и попасть под суд или в руки корниловских карателей. Отец окончательно укрепился в намерении оставить семью в России и поехал в Сибирь один, объяснив в письме свои опасения и упрашивая Веру Николаевну пожить у деда, где будет спокойнее. Ему было грустно, что не увидит жену, стариков и Петьку, но он должен был заботиться об их же благополучии.

— Да повремените, поживите зиму-то у нас. Ничего с Ваней не случится. Он ведь и раньше думал вас тут оставить, — проговорился дед.

После этого мать не могли уже удержать никакие доводы. Она готова была немедленно уехать. Но оказалось, что это стало не так просто.

На вокзале царила полная безалаберщина. Все суетились, сердито кричали, толкаясь, протискиваясь взад-вперед, и ни у кого нельзя было ничего узнать. Мать несколько раз сходила туда и плача рассказывала о своих мытарствах. Дед предлагал переждать, но она не соглашалась, предчувствуя, что будет еще хуже. Тогда дед попытался достать билеты через знакомого стрелочника.

— Какие теперь билеты! Поезжайте и не думайте. А вот в поезд сесть — бог поможет: народ от войны бежит, — сказал стрелочник.

Мать собрала самое необходимое, но все же багажу набралось порядочно. На вокзале нашим пассажирам сделалось страшно. Толпа их сжала, протиснула через большие двери на перрон, и они оказались в такой же толчее, как в зале. Петьку по лицу терли грязными локтями, то и дело перед носом мелькали углы сундуков, чемоданы, винтовки и здоровенные кулаки.

Петька видел, как мать без вещей проскользнула в вагон, через просвет, на миг открывшийся перед нею. Потом толпа сомкнулась и к вагону уже нельзя было подойти. Взволнованное лицо матери с растрепанной прической показалось в окне с выбитым стеклом. Мать порою загораживали спины, плечи и локти в серых шинелях, но она протягивала руки и кричала, чтобы подавали вещи.

Дед передал узлы и чемоданы. Мать с трудом втянула их вовнутрь, опустила на пол, и около окна стало свободнее, — багаж оттеснил людей.

Недолго думая, дед отправил Петьку в то же самое окно, следом за последним чемоданом. Деду достаточно было немного подсадить, Петька ловко уцепился за оконную раму и, очень довольный такой посадкой, свалился в коридор классного вагона, задев кого-то ногами.

Бабушка, чтобы не затоптали, отошла в сторону, и они молча стояли с дедом поодаль. Поезд все не двигался, и бабушка не сводила взгляда с вагона, часто прикладывая платок к мокрым глазам. Дед вздыхал, время от времени отворачивался, сердито сморкался и что-то уж очень долго вытирал свой нос.

Петька с матерью махали старикам и кричали, чтобы они не томили себя и шли домой, а сами, притиснутые к окну, не могли отойти. Петька не знал, куда ему поставить вторую ногу, и стоял, как журавль, а когда увидал, что все равно по их чемоданам ходят, сам встал на корзину.

— Дурень, тут провизия! Это сейчас дороже всего. Встань на узел, — сказала мать, сгоняя его.

Когда поезд тронулся и люди немного утряслись, — удалось сложить багаж вдоль стены. Теперь Петька с матерью могли по очереди сидеть на чемодане, но, если кто-нибудь протискивался мимо, приходилось вставать и залезать ногами на то место, где сидел.

Из разбитого окна ночью несло холодом, но этого Петька не почувствовал: тепло укрытый, он великолепно выспался на чемодане. А мать, уложив его, всю ночь стояла на ногах. Только утром ей удалось сесть. Она расшнуровала ботинки на отекших ногах и погрузилась в непреодолимую дремоту, безучастно слушая, как кто-то грозился выкинуть ее багаж.

На каждой станции вагон осаждали новые толпы пассажиров. Люди висели на поручнях, ехали на ступеньках, на буферах[97], лепились на крышах. Много было солдат с винтовками, с мешками, с гранатами.

Петьку очень интересовало, — сколько человек сидит на паровозе и едет ли кто-нибудь на трубе. Извиваясь ужом, он пролезал по вагону и, пробираясь к матери, выкрикивал, как последнюю сенсацию:

— Ма-ам, в уборной едет восемь человек! Ей-богу, правда!

— Да сиди ты на месте, — говорила измученная мать.

Поезд шел медленно, долго простаивал на полустанках, а то и просто в лесу. Усталые люди соскакивали с площадок и ложились отдохнуть на траве. Иные безмятежно просыпали отход поезда. На остановках в коридоре становилось свободнее. В такие минуты Петька выбегал из вагона, глазел по сторонам и жалел, что не попал в соседний вагон, к матросам.

Матросы гурьбой ходили к паровозу — выяснять причину остановки. Вдоволь наругавшись, они организовали заготовку дров. Если дров не требовалось, а просто их поезд не принимали на полустанок, — начиналось состязание в стрельбе. Все пробовали захваченное с фронта оружие. Стреляли по воронам, по телеграфным столбам, а то и просто в небо.

Низкорослый и в походке развалистый, как утка, рябой матрос из соседнего вагона стрелял из маузера в затесину на сосне, выделявшуюся белым пятном. Петька бегал смотреть.

— Попал?

— Нет! — кричал Петька. — Мимо!

— Что ты врешь? Вася, браток, посмотри в бинокль. Не может быть, чтобы я, черноморец, не попал в простую сосну.

— Попал! — крикнул Петька после девятого выстрела, и стрелок, очень довольный, сказал:

— То-то, браток, знай наших! Накось за отвагу выстрели сам разок.

Петька подержал тяжелый маузер, поднял его на вытянутой руке, прищурил глаз… рука дрожала от тяжести пистолета, и от волнения кровь бросилась в голову. Петька не решился нажать спуск и подал маузер хозяину.

— Тутт-ты, сукин сын! Дулой туда держи, оно заряжено! — завопил матрос, отводя Петькину руку от своего живота.

Если бы не матросы, с оружием в руках требовавшие на станциях отправки своего поезда, Петька с матерью не доехали бы до дому. Масса изнуренных и небритых людей, скопившаяся на линиях железных дорог, была охвачена одним желанием ехать. Ехать как-нибудь, но только ехать, ехать домой.

Навстречу двигались поезда, идущие на фронт. Наглухо закрытые теплушки с солдатами усиленно охранялись вооруженными ударниками из добровольцев. За молодыми солдатами следили, как за арестантами.

На одном из разъездов со свистом пронесся поезд. Четыре вагона первого класса промелькнули синей полосой. На вагонах трепыхались странные флаги. Только на следующей станции пассажиры узнали, какой поезд их обогнал.

— Царя Николая с семейством провезли, — объявил матрос с маузером.

— Эх, зря катают! Потолковать бы! — воскликнул другой.

В Омске многие пассажиры вышли, и Петька с матерью завладели целым диваном. Спустились вниз двое с верхней полки, из багажной ниши над коридором вылез усатый фельдфебель.

— Неужто так дальше поедем? — спросил он, приседая и делая гимнастику для разминки.

Людей в вагоне осталось вдвое больше нормы, но все были довольны и чувствовали себя свободно.

Новые пассажиры в вагон не лезли. Это всех удивляло, потом стало беспокоить. Скоро все объяснилось очень просто: «Состав дальше не пойдет! — крикнули снаружи. — Которым ехать, — тем пересадка на другой поезд».

— Но вагон же прямого сообщения, — протестовала Вера Николаевна.

— А будь хоть какой! Не пойдет — и всё!

Пассажиры сейчас же поднялись на ноги, задвигались, зашумели, защелкали затворами винтовок.

— Верно говоришь, прямой вагон? — спросил у матери солдатик, в оттопыренной на спине шинели. Хватая винтовку, он заорал: — Так какого они лешего! Айда, ребята, пошли!

Все двинулись отстаивать свои права. И отстояли. Вагон прицепили к другому составу. И снова полезли люди, прорываясь вовнутрь.

— Куда прешь! Наш вагон бронированный! — кричали на площадке.

— Тесно, братцы, дыхнуть негде. Вали в голову: у паровоза, знамо дело, свободнее, — говорили другие миролюбиво.

— Открывай, расшибем! — вопили в ответ снаружи.

Петька не мигая смотрел на высокого солдата. Тот орал:

— Айда, ребята, сюда. Тут буржуйка какая-то расселась со своим щенком на всю купе.

Из-за плеча оралы[98] на Петьку уставились черные глаза небольшого, рябоватого солдатика. Когда готовы были выбросить потерявшую речь Веру Николаевну, — коренастый солдат отдернул большого за рукав, просунулся в купе и спросил Петьку:

— Ты, паря, чей?

— Зу-у-у-лин.

— То-ю я тебя по личности приметил: вроде как знакомый. Ты меня не признаешь?

У солдата на груди поблескивал «Георгий», и Петька смотрел и не мог понять, что именно ему знакомо в этом солдате.

— Обождите, ребята, не напирайте! — продолжал солдат. — Чудак человек, а я тебя знаю. Ты мобилизацию на селе помнишь? Когда драка была. У вас ворота сломали… Так это я был. Ты меня вроде как спас. Это я, Никешка Рубцов, тот самый. Ну если бы не ваш дом, то убили бы меня тогда начисто. А теперь, вишь, я на войне уцелел и хоша по третьему разу раненный, но домой еду.

— Помню, помню, — обрадованно завопил Петька. — Из тебя тогда кровища лилась, как из барана. Весь пол изгадил.

— Петя, как ты говоришь! — возмутилась мать и пригласила Рубцова: — Проходите, садитесь.

— Надо будет, так пройдем, вас не спросим, — угрюмо буркнул высокий.

— Постой! Среди знакомых такие обращения не водятся. Жизнью я этому парнишке обязан. А это будет ему мамаша, потому прошу без оскорблениев и с почтением. Люди они наши, сибирские, не буржуазные, а техникова жена. Пущай они себе едут до места на своей лавочке. Тут на верхнюю полку можно определить одного третьим номером; чур, спать по очереди.

Солдаты, пообвыкнув, стали стесняться Веры Николаевны, не ругались, не курили в купе и даже, получив очередь на сон и пробираясь в верхний закуток, спрашивали разрешение войти.

— Документы на побывку, а собрались мы совсем, — сказал Рубцов, убирая подальше в карман какое-то свидетельство.

Петька требовал от Рубцова рассказов о фронте. Первым делом он показал на крестик, болтавшийся на шинели, и спросил:

— Ты за что «Георгия» получил, расскажи.

— За пустое дело, — нехотя ответил Рубцов, но потом, застенчиво улыбаясь, рассказал: — Было это после наступления. Атаку нашу отбили, и на проволоке[99] возле самых немцев остался висеть наш убитый офицер. Висит день, висит другой… Проходит по окопу ротный, спрашивает: «Кто охотник до подвига? Приказано того офицера от немецких окопов снять». Дескать, родственники желают хоронить со всеми почестями.

Никому, конечно, неохота свою жизнь положить за мертвого. Да и как к нему проберешься? Место открытое, немцы стреляют. Кто полезет, — быть самому убитому. Ладно, значит, сидим. Я подумал: «Нешто слазить». И говорю ротному: «Дозвольте, вашброть[100], испробовать». А у самого в башке полного плану действия тогда еще не было. Только жалковато было того офицера, что убитый. Славный был… не шкура.

— Пробуй, — говорит ротный, — только смотри у меня, под пулю не попади, а не то… — Сам кулак показал.

Вижу я, как будто ему меня, дурака, жалко. Он угостил меня покурить и отошел, а сам все смотрит. В обрат не идет и совсем не уходит. Смекаю, ему о моих действиях спросить охота, и боюсь, чтоб не спросил. Потому — не знаю, что сказать.

Стал я думать. Будто что в голове царапает, да до дела не доходит.

Наш Сидоренко говорит другим: «Ребята, которые ему возле уха, то не стреляй, а то ему век не додумать! Вызвался ерой, не знает, как дело справить!»

Ах так! Не знаю! Тут я и додумал, и побежал к ротному, и докладываю: «Вашброть, дозвольте веревку. Без того успеху не будет, а лишь мне одна погибель жизни».

— Велику ли тебе веревку? — спрашивает ротный.

— Да какая есть. Ладна[101] была бы сажен[102] на тридцать, ладна и на десять.

Достали мне веревку. Ротный меня одобрил: «Может, живой останешься, ладно придумал». Днем я хорошо место запомнил. Наощупь запоминал: глаза закрою и руками щупаю, будто ползу, потом выгляну свериться. В бинокль погляжу, опять помечтаю. А ползти мне без малого двести сажен.

Хорошо, — ночь была черна. Вылез я из окопа и пошел, потом пополз. Ползу, ползу да отдохну. Прислушаюсь, опять ползу. Дополз, что голоса слышно: по-ихнему говорят… проволока вот, а моего предмета нет. Да еще, не было печали, колокольчик на проволоке нащупал. Вот те задача! И не знаю — на правую либо на левую руку податься. Кое-как нашарил его и привязал за ноги. Уй и боялся я, что меня откроют: в два счета бы издырявили, потому как весь я наружу.

Отполз я, сколько веревка позволяет, там окопался. Ну, думаю, была не была — меня не выдала! Как хвачу со всех сил за веревку, а сам за бугорочек. Ну, паря, что тут было! Звон по проволоке пошел. Те, значит, колокольчики, что навешаны, только тронь, сейчас зазвякают. Палят со всех сторон, над башкой пули аж зудят. Наши тоже не дураки, отвечают. Дуют друг дружку, а мне своих тоже опасаться приходится: от немцев я насыпал бугорочек земли, когда окапывался, а от своих нет. Спасибо, свои не пристрелили. По офицеру две пули тюкнули, но ему уж все равно.

Немцы думали, что наступление наше. Однако постреляли, поуспокоились. Опять подтянул веревку — много ее выбрал. Это значит — я его с проволоки сдернул. Вот это ладно. Потянул его к себе, он шебаршит, а те снова стреляют. Я оставил их стрельбу без внимания, знаю свое дело: тяну, а они в меня по шуму кроют и кроют. Тут от выстрелов огоньки, а по огонькам наши стреляют, мне как решетка. Спасибо, — кто-то догадался, нашим не разрешили прямо в лоб на огоньки стрелять. Тут пули мимо носу со стороны стали проходить.

Так до самого окопу меня провожали. Я отползу, окопаюсь и опять тяну. Думал, — ночи не хватит, и так ведь с самого вечера до рассвета проползал.

Ввалился я в окоп, ребята офицера за веревку туда затянули. Ротный сразу полез офицеру в карман, забрал у него записную книжку, где сведения, значит, были, и мне говорит: «Ну, поздравляю». А я одного хочу и отвечаю: «Дозвольте закурить».

— Еще расскажи, — требовал Петька. — В остальное время как воевали?

— А в остальное — неинтересно, — ответил Рубцов, — ранют, убивают кругом, а пуще всего вша[103] ест… Даже говорить не хочется. Вот дома у меня другое дело! Есть собака Белко. Вот свистну и айда зверовать в тайгу…

— Белко! — встрепенулся Петька. — А где он сейчас?

— У брата был в учении, в собачьей школе его готовили на фронт, да стал он вроде розыскной собакой. Ныне, однако, опять на заимку привезен… под амбаром, наверное, спит. Там его любимое место: прохладно и блох меньше.

— Значит, жив он!

— Еще как жив! Зимой брат писал, что медведь ему ухо порвал.

— Он, значит, смелый?

— Идет за всяким зверем. Богатейшая собака, промысловая! Шея только потерта.

— Гнила шея, — хмуро сказал Петька.

— А ты откуда знаешь?

— Я его тебе с Володькой послал, — сказал Петька, немного смущенный тем, что при матери чуть не проговорился о краже собаки.

— Значит, обоих ты нас выручил! Ну, если ты окажешься в беде, и мы тебя выручим. Ты-то как живешь? Расскажи…

Матери тоже хотелось поговорить с Рубцовым, и она начала свои расспросы:

— Я сразу догадалась, что вы Мотин муж. Как Мотя живет?

— Хорошо! Хозяйством, как колесом, вертит, — ответил Рубцов. — Но хош ты с фронта, а пьяный под руку не попадайся, — добавил он в сторону солдат, — жив не будешь.

— Вспоминает ли она меня?

— Не только вспоминает, почитает наравне с родной матерью: — готова за благословением бегать на каждое дело. Так что завсегда к нам, а мы перед вами с полным почтением, чем богаты.

Петька за дорогу наслушался от солдат столько историй, сколько не узнал бы, побывав сам на фронте. Запомнились ему полюбившиеся солдатам лозунги: «Долой войну!», «Землю и волю!», «Даешь Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов!» Все солдаты высказывались «за переворот от буржуазного правительства».

— От Корнилова ушли, вошь не съела — ну теперь дома будем, — приговаривал Рубцов.

Вылезая на станции, он кричал Петьке:

— Приезжай в гости, я завсегда дома. Спроси Рубцову заимку, тебе каждый скажет, меня там каждая собака знает. Приезжай. Стрелять научу! Вот! — показывал он казачий карабин[104], мешок патронов и связку гранат.

Предыдущая главаГлава 16 из 40Следующая глава