К книге
Приключения Петьки ЗулинаЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 3. Путь в Россию
38%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 3. Путь в Россию
15

На другой день пути уже казалось, что едешь целую вечность. Петька не скучал в вагоне. Интереснее всего было смотреть в открытое окно, но если в это дело вмешивались взрослые, — половина удовольствия пропадала. Мать, подходя к окну, не замечала чудес, возникающих на быстром ходу поезда, а тревожилась за Петькино лицо, запачканное сажей, и, чтобы не засорил глаза, запрещала смотреть вперед. А в том-то и есть главная прелесть, — когда в лицо бьет ветер, окутывают клубы дыма от паровоза, а в щеки ударяют крупинки шлака. Навстречу несутся деревья, столбы, земля у поезда вытягивается полосками, рябящими в глазах, а лес и поля по сторонам уплывают. На несколько секунд мелькнула под грохочущим мостом река Жиганка. Короткая остановка на станции — и пошли совсем незнакомые места,

В вагоне говорили больше о том, как бы покончить с войной, потом пили чай, потом опять говорили и вновь налегали на еду. На станциях покупали и тащили в вагон полные руки съестного. Любит русский человек закусить в дороге.

Отец посмеивался над дорожным обжорством, но сам знал, что в России их может встретить настоящая голодовка, еще не испытанная в Сибири, а потому, как только представился случай, купил огромнейший круг сыру, похожий на мельничный жернов. Круг внес в вагон сам продавец, одетый не то в шубу, не то в халат с меховым воротником.

— Ведь только здесь осталась этакая пирамидища из сыра, — сказал Иван Петрович, кивнув на платформу, где за окном медленно проплывал высокий штабель, покрытый серым брезентом.

— Залежалось, за отсутствием транспорта. Но скоро и это сожрет война, — согласился с отцом пожилой пассажир в пиджаке и косоворотке.

Только теперь Петька узнал, что прикрыто брезентом. Он постарался представить себе, во сколько дней сможет съесть такую груду или сколько он съест за всю жизнь, и почувствовал себя жалким червяком в огромном кусище сыру.

Петька любовался привольем бескрайней Сибири и думал, что значат описанные в книгах индейцы, прерии, охотники, мустанги и прочая невидаль: «Разве вон тот бурят в меховой шапке-малахае[76] скачет хуже индейца? А в тайге охотятся еще лучше, чем в прериях».

День и ночь стучали колеса, мелькали деревья, столбы, кусты, а отец все еще говорил, что не скоро приедут к деду. Петька пробовал записывать в книжечку названия станций, но некоторые проносились мимо так быстро, что не прочтешь вывеску. А сколько их пролетало ночью! И Петька бросил это бесполезное занятие. Он загрустил у потемневшего окна, за которым уже давно расстелилась степь, бесконечная, однообразная и ровная, как окутавшие ее сумерки.

— Папа, что это все степь да степь? Все был лес, а тут нет ни одного кустика.

— Уж такие наши края: если сыр, так горой, если лес, так дремучий, не продерешься, а уж если степь, так не переедешь. Это Барабинская степь[77], Петя, и будем ехать по ней девятьсот верст. Смотри, сынок, богатая степь. Сколько тут кормится скота! А если ее распахать, то урожая с этой пашни хватит на всю Европу. Знаешь, Петя, Европу?

— Знаю.

— Вот, милый мой, учись лучше. Вырастешь большой и поедешь в эту самую Европу. Все посмотришь, за меня поглядишь, жив буду, — так расскажешь мне, — говорил Иван Петрович, обняв Петьку за плечи.

Петьке стало жалко отца за то, что он мечтал посмотреть Европу, но, учась «на медные деньги»[78], не смог туда поехать. Хотелось выразить отцу сочувствие, но Петька не знал, как это сделать.

Подумав, он предложил:

— Папа, давай я на станции сбегаю за кипятком.

— Не надо, лучше ложись спать. А степь ты и завтра увидишь, — ласково сказал отец.

Петька пытался счесть растерянные в дороге дни. Числа и дни недели были забыты, а спрашивать не хотелось. Он так и уснул, как бы потерявшись в пространстве, не в силах установить, которую ночь проводит на жесткой полке трясучего вагона.

За окном поплыли горы с каменными макушками, с крутыми обрывами и глубокими лесистыми падями. На подъемах поезд так сбавлял ход, что Петька брался перегнать его пешком. По крайней мере ему казалось, что он мог соскочить, пробежаться и вновь успеть вскочить в вагон.

Однажды утром Петька проснулся с последним толчком вагона. Тотчас он услышал бабий голос:

— Курич-чу, курич-чу! Яйча кому. Жареную курич-чу!

Петька высунул в окно взлохмаченную голову.

Поезд стоял; женщины и бородачи в армяках[79] торопились затолкать в вагон кули и огромные короба со своим багажом. Отец подсаживал старуху, которой не влезть было на высокую подножку.

— Кого она дразнит? — спросил Петька у отца.

— Кто?

— Куррич-чу, куррич-чу, яйча!

— Ну, торгует! — засмеялся отец. — Тут пошли наши края, и говорят тут «на особицу». Умывайся, скоро приедем.

— Сибиряк, ты запомни, что здесь не скажут «зычит», «гаркает», а скажут — «зовет», — добавила мать.

«Если проехать еще столько же, — можно доехать до немецкого языка, у тех вовсе ничего не поймешь», — подумал Петька.

Иван Петрович не сообщил о своем приезде, зная наперед, что дед работает, а бабушка не сможет оторваться от хозяйства, и путешественников никто не встречал.

Извозчичья пролетка, дребезжа железными окрылками[80], катилась по булыжной мостовой. На козлах[81] сидел длинный, костлявый человек в сером армяке. Он погонял лошадь, изредка показывая ей веревочный кнут и чмокая губами. Петька сидел на маленькой откидной скамеечке, спиной к извозчику, и ему были видны перекрестки горбатых улиц с одноэтажными деревянными домами.

Заборы, ворота, калитки и обшивка домов чаще всего были одинаковой лошадиной масти — «серые с яблоками», — белыми пятнами оставшейся на сучках шпаклевки[82]. Иногда, словно принарядившиеся парни в будничной толпе, попадались двухэтажные дома из кирпича. Изредка разнообразила пейзаж торчащая в небе пожарная каланча[83] или церковная колокольня.

Когда въехали на большую гору, Петька выглянул вперед, — крутой ли спуск. Зеленые шапки деревьев прикрывали яркие крыши дальних домов. Казалось, что там должно быть необычайно красиво, но стоило съехать вниз, и все оказалось таким же серым.

Пролетка остановилась у дома, затененного от солнца высокими тополями. Петька облегченно вздохнул, расправляя отекшие от неудобного сидения ноги. Он с большим почтением смерил взглядом деревья, посаженные дедом в год рождения отца, и вошел в калитку.

Его встретило лязганье цепи и оглушительный лай. В домике кто-то промелькнул мимо окон, послышалось хлопанье дверей и торопливые шаги. Свирепый пес, с хриплым рычанием рвущий цепь, внезапно превратился в кроткое существо, юлящее всем телом у самой земли.

— Вера, смотри, Орешко узнал нас! — воскликнул Иван Петрович.

Бабушка выскочила из дому и припала к плечу сына. Собака уселась у своей будки, часто дыша и шевеля коричневыми бровями.

Петька с уважением рассматривал белые клыки, длинный розовый язык и черные губы, которые слегка вывернулись наружу из влажной пасти.

Коричневая со светло-желтыми пятнами «шуба» Орешко искрилась на солнце, солидная цепь овальными звеньями расстелилась по земле.

Едва Петька успел сообразить — что если Орешко встанет на задние лапы, то будет гораздо выше его, — как попал в объятия бабушки. Она прижалась к нему сморщенной, мокрой от слез щекой, целовала, говорила, что Петька удивительно вырос, и еще что-то несвязное, неуловимое, что от души говорится в этих случаях.

От ее новой кофты пахло краской и еще чем-то вкусным, напоминающим поджаренный на свечке сахар[84].

Умывшись, Иван Петрович, взлохмаченный, с полотенцем в руках, ходил по комнатам, осматривал их и не то узнавал, не то нет. Петька ходил следом и трогал незнакомые вещи.

Было видно, что в доме ждали гостей: все было прибрано, как для праздника.

— Вам бы с дороги-то в баньку пойти, — предложила бабушка, — вот ужо, к вечеру поспеет…

Началось бесконечное чаепитие с вареньями, медом, с любимым бабушкой постным сахаром[85]. Петьке стало скучно торчать у окна, и он вышел во двор. Там, на припеке, развалился Орешко. От жары ему лень было согнать воробья, хозяйничающего в чашке, и Орешко, следя за ним, только шевелил своими красивыми бровями. С приходом Петьки он оживился, вскочил, гремя цепью, и уселся, подметая землю своим пушистым хвостом.

Потрогав густую длинную шерсть, Петька почувствовал, как ее нагрело солнцем. Орешко, тихонько скуля, лизал руку. Дружба быстро налаживалась.

Тут Петька услышал с улицы задорные голоса ребят. У забора шла жестокая игра в бабки. Заметив в калитке Петьку, оборванный курносый мальчишка потряс мешком, набитым бабками, и крикнул:

— Эй, давай сыграем!

— Бабок нету у меня,

— Так я продам.

— А почем?

— На медную копейку две пары.

Соблазн был велик. Почему, собственно, не завладеть сокровищем курносого мальчишки? Такой мешок бабок не плохо бы увезти с собою в Сибирь. Остановка была только из-за денег, но ради крупного выигрыша стоило их выпросить.

— Ладно, сыграем!

Петька бегом кинулся в дом, но отец развел руками: — Нету у меня медяков.

— На вот, миленький, на, — заторопилась бабушка, вынося из спальной новенький гривенник[86].

— О-о, это музейная редкость, теперь гривенник, наверное, десять рублей на бумажки стоит, — сказал отец.

— Да уж ладно считать-то, — отмахнулась бабушка.

Выпрошенный гривенник сиял на солнце. Полный надежд на легкую победу, Петька вприпрыжку летел к воротам. Орешко бросился ему навстречу. Оба радостные прыгали друг перед другом. Петька крутил монеткой у него перед носом.

— Это что! Смотри! Это не какая-нибудь марка, не бумажка! Это гривенник!

— Настоящий гривенник несет, — раздался шепот за забором, и у курносого загорелись глаза.

То, что произошло в следующую секунду, Петька никак не мог предвидеть. Мгновенно слизнув гривенник, Орешко проглотил его, лизнул Петьку в лицо и уселся как ни в чем не бывало. От удивления у Петьки раскрылся рот. Он бессмысленно глядел на ладонь, потряс рукав, поискал на земле, оглянулся кругом, заглянул Орешко в пасть. Монетки нигде не было.

— Вот тебе и сорок бабок купил! Ух ты, рыжее чучело! — замахнулся Петька на собаку. В ответ на это Орешко подобрал язык и отошел в сторону.

Другой, может быть, пошел бы со слезами просить у бабушки второй гривенник, но Петька оставил мечты о выигрыше и, рассудив, что счастье не на его стороне и что Орешко не виноват, отвязал собаку и неторопливо вышел на улицу.

— Ну, принес? — спросил курносый.

Петькиного ответа ждала вся компания, сплоченная общим желанием обыграть приезжего дурачка.

— Нет, я сейчас играть не буду. Пойду погуляю. Надо провести собаку, — независимо ответил Петька и, не оставляя времени для расспросов, отправился с Орешко по улице, с интересом посматривая по сторонам и весело насвистывая. Чтобы не казаться смешным, нужно делать вид, будто тебе все нипочем и что ты счастлив, хотя душу гложет досада.

— Гляди, поймают собачники твоего кобеля! — крикнул курносый.

— Мы не таковские, у меня не возьмут, — ответил Петька, не оборачиваясь, и пошел вдоль забора, куда тянул его Орешко.

Город не представлял собой ничего особенного; стояли чужие дома, шли люди, проезжали извозчики. Все не обращали внимания на Петьку, и он старался платить тем же.

Зато базарная площадь оказалась интересным местом. Вся она была заставлена возами. Люди были одеты в невиданные Петькой лапти, армяки и войлочные шляпы деревенской выработки.

С возов продавали кадушки, деревянные ложки, лопаты, большие и маленькие чашки, выточенные из липы, разрисованные красками или просто белые. В игрушечном ряду на столиках, поставленных один за другим, были навалены вороха игрушек. Тут были свистки, дудки, мельницы, пирамиды, разборные матрешки одна в другой — целым семейством, — «сама двенадцать». Тут и деревянные пистолеты, стреляющие пробкой, как настоящие, а пробка бутылочная и никуда не улетает: она привязана на шнурке, и можно стрелять тысячу раз. В соседнем ряду продавали гармошки. Покупатели растягивали мехи двухрядок с блестящими колокольчиками, и нестройные визгливые звуки выделялись из общего гула базарной суеты. Огромные, как сундуки, баяны возглавляли длинный ряд. От них гармошки уменьшались лесенкой до самых маленьких — ребячьих. Завершала ряд крошечная гармошка на четыре голоса.

На такой-то четырехголосной гармошке играл продавец — курчавый парень. В его ловких руках гармошка летала вверх и вниз и под бойкими пальцами выпевала нехитрую, но задорную песенку. Левой рукой продавец схватил губную гармошку из целой кучи лежащих тут, поднес эту белую жестяную пластинку к губам, перебрал пальцами по дырочкам — и гармошка запела. Вторую гармошку в правой руке продавец упер себе в бок, и она вторила губной. Потом, оставив ее, продавец заиграл по-настоящему только на одной губной гармошке.

Петька удивленно вслушивался. Ему не верилось, что та же задорная песенка получается на простой губной гармошке, способной издавать только писк.

Видя, что продавец смотрит на него, Петька попросил:

— Сыграй на большой.

— Купи. Гривенник серебром, — сказал продавец, протягивая губную гармошку.

Купить очень хотелось, и деньги были тут рядом, но прочно спрятаны в желудке Орешко. Пришлось ни с чем отойти от такого интересного стола. А продавец, как назло, заиграл вальс на огромном баяне.

Дальше продавался громоздкий товар: мучные лари[87] разных размеров и «кованые» сундуки. Особенно выделялись свадебные сундуки, сверкающие кружевом, белой и зеленой жести.

Петька провел рукой по сияющим узорам, и, как настоящий покупатель, спросил:

— Что стоит?

Парень в спущенной на глаза войлочной шляпе и в сапогах с лакированными голенищами, заляпанных грязью, сердито цыкнул на Орешко, успевшего поставить на сундук свою собачью отметку, и нехотя ответил Петьке:

— Стоúт сундук! Понял?

Петька, обескураженный неожиданным ответом, молчал. Надо было уходить, но не хотелось сдаваться языкастому парню. Петька сердито взглянул на него и еще громче сказал:

— Я спрашиваю, — почем?

— Один раз… бичом — следовал невозмутимый ответ.

Улыбка до ушей раздвинула широкий рот парня. Сбив шляпу на затылок, он подмигнул любопытной тетке с кошелкой, остановившейся неподалеку.

У Петьки вспыхнули щеки, и он еще громче закричал:

— Я спрашиваю, — сколько денег нужно заплатить?

Привлеченные криком, останавливались люди и смотрели на Петьку и на парня. А парень, чувствуя себя героем, отвечал:

— Хошь гривенник, хошь пятачок, не сходя с места. А денег нет бери так, если сам унесешь.

В толпе улыбались ответу парня. Вслед Петьке смеялись, говорили что-то обидное, а парень, прохаживаясь перед собравшимися, звонко выкрикивал:

— Вот сундуки расписные кованые. Кому на свадьбу, кому для дома. Продам дешево, кому за деньги, кому так отдам.

Кустари продолжали вывозить на базар свои изделия, но покупателей «война отбила». Каждый житель старался найти на базаре что-нибудь съестное, и все эти игрушки, гармошки и сундуки не находили сбыта.

Выходя с площади, Петька попал не на ту улицу и заблудился. Дед жил на Набережной улице, и Петька пошел было к реке, но вспомнил, что хотя улица называлась Набережной, она шла в глубь города по краю оврага, где никакой реки не было. Тогда он повернул направо, прошел два квартала, потом свернул влево. Потеряв направление, он спросил у встречной женщины, как найти Набережную улицу.

Тетка замахала руками и зачастила языком:

— Ты иди все прямо, никуда не сворачивай, так и вторнешься[88]. Свернешь, тут она и будет.

Непонятное новое слово «вторнешься» опять озадачило Петьку, и он решил, что базарный парень и эта тетка с ним, как с приезжим, «валяют дурака», и ему нужно отплатить тем же.

Петька так и не «вторнулся» никуда, а вышел к какому-то саду. Навстречу двигался по улице один-единственный старик. Отмеривая большие шаги, он задумчиво поглаживал бороду.

— Деда, пофартит[89] ли вдоль саду вторнуться? — начал было Петька.

— О, сибиряк! — воскликнул дед и спросил: — Тебя Петром зовут?

Не ожидая ответа, дед обнял Петьку и поцеловал, а Орешко, как сумасшедший, полез к старику лизаться.

От рабочей куртки деда пахло клеем, и в седой бороде застряла тоненькая стружка. Петька прикусил язык и пошел верной дорогой со своим настоящим дедом, которого ни разу в жизни еще не видал.

Дома дед громко расцеловался со всеми, побежал переодеваться и потом не один раз повторил:

— Смотрю, внучек идет меня встречать! Без Орешко мне бы его не узнать.

Дед расспрашивал о жизни в селе, о переезде в город, а Петька ждал, что отец расскажет деду о своем разговоре с дядей Васей и о его поручении, но разговор как-то уходил от этой темы.

— Осмотрись да приезжай. Комнат хватит, а в родном дому, как говорится, и стены помогают, — предложил дед.

— Разве теперь здесь легче найти работу? — спросил отец.

— Вместе жить веселее, а там, глядишь, и полегчает…

— Вот еще революция будет, так и полегчает, — неожиданно вмешался Петька, перебив деда и помогая отцу начать правильный разговор.

— О-о! — произнес дед. — А откуда ты знаешь?

— У нас все рабочие говорят.

— А какие рабочие? — спросил отец, пораженный не меньше деда.

— Да уж наши, — сказал Петька, но, видя, что от него ждут ответа, помялся и произнес:

— Брат Королька говорил, а он знает, он и в комитете, и в рабочей дружине, и против меньшевиков ругается…

Говоря о Панко, Петька считал, что не может ему повредить: он говорит только своим, а главное, они так далеко уехали.

— Ну, коли так, Ваня, то и я тебе скажу, — неспокойно у нас. Внучек правильно говорит, — этим дело не кончится, видно по всему. И у нас нет довольных людей. Стало «временное», но и от временного народу не легче. Сколько развелось разных демократов, эсеров, учредиловцев[90], — и все за капитал, за помещиков. Такая каша из партий — не приведи бог! Вот увидишь, будет еще дело.

— Да вы, папаша, видно, политик отчаянный.

— Будешь политиком, когда вокруг тебя все кипит.

— А время действительно смутное… — протянул отец, — реакция силы набирает… меньшевики и эсеры в один голос тянут к продолжению войны… Новая охранка хватает людей…

— А кого схватили? — спросил Петька.

— Кого?.. Да хотя бы Ляревича…

— А ты откуда знаешь? — удивился Петька.

Дед и Иван Петрович переглянулись.

— Э-э, да вы оба гуси не простые, — протянул дед. — Только прикидываетесь, будто ничего не знаете. Ну-ка, Ваня, выкладывай про свои дела, а ты, внучек, пойди погуляй. Про тебя ребята спрашивали.

Через два дня отец уехал в Питер.

Жизнь у бабушки была однообразна. Даже победа над курносым мальчишкой порадовала Петьку недолго: он все же обыграл его, но потом компания ребят обчистила Петьку, да так, что не осталось ни одной бабки.

На совести у Петьки была осенняя переэкзаменовка по географии.

Усадив Петьку заниматься, мать уходила к знакомым. Единственной отрадой для него было поговорить с бабушкой.

Он развертывал карту полушарий, а бабка, чтобы развить у внучка интерес к географии, задавала ему вопросы, а потом и сама увлекалась.

— Петя, а где живут эти немцы, что воюют с нами? — спросила однажды бабушка.

Петька наугад ткнул пальцем и попал в Японию. Потом, испытующе посматривая на бабушку, он обвел пальцем по карте и сказал:

— А это вот наша земля.

— Тьфу, и чего это они лезут с войной, такая-то горошина! Присоединялись бы к нам, и все тут, — сказала бабушка. — Петенька, а где это, говорят, живут самоеды[91]?

Петькин палец, неопределенно блуждая, провел волнистую линию к полюсу, затем по воздуху проделал путь в мировом пространстве и скользнул от Москвы к Киеву.

— Батюшки! Так это у нас? Неужели едят себе подобных? Только у нас это и может быть.

— Бабушка, да они людей не едят.

— А чего?

— Едят рыбу. Это людоеды людей едят. Они живут за границей, в жарких странах. Вот тут. Это не у нас.

— Ну то-то, ты смотри у меня! Все вы так говорите, что хуже наших быть не может. Самоеды едят рыбу, — значит, посты соблюдают.

Петьке быстро надоедал учебник, и он предлагал бабушке:

— Ну что же, бабушка, пойдем разбирать ваш сундук, что ли.

Бабушка быстренько поднималась со стула. С тройным звоном отпирался стариннейший замок, и они часами просиживали под огромной крышкой раскрытого сундука, разбирая вещи, скопившиеся за десятки лет.

От сундука пахло и тмином, и яблоками, и кипарисом, и ладаном, и чистым холстом, и неизвестными травами. Все это, вместе взятое, создавало неопределенную, но очень приятную смесь запахов, которую впитали в себя окаменелые медовые пряники, пролежавшие лет двадцать и наконец-то попавшие внуку на зубы, как совершенно вовремя подоспевшие гостинцы.

Среди бисерных кошелечков лежали венчальные восковые свечи и фотография Петьки с синяком. Бабушка ее берегла, но вложить в семейный альбом не решалась. Да и сам Петька теперь это изображение рассматривал с некоторым смущением.

Предыдущая главаГлава 15 из 40Следующая глава