К книге
Дунечка и НикитаЮлиан Семенович Семенов ДУНЕЧКА И НИКИТА. XXVII
87%
Юлиан Семенович Семенов ДУНЕЧКА И НИКИТА. XXVII
27

Степанов теперь сидел на ступеньках лестницы, потому что в той квартире все легли спать. Его оставляли там, но он сказал, что пойдет поищет Никиту, и спустился вниз. Здесь он сел возле батареи, чтобы согреться, потому что его била дрожь, но батареи уже перестали топить и от них шел холод.

Степанов чувствовал, как у него горели щеки, и кровь пульсировала в висках, и очень щемило сердце. Мысли у него были отрывистые, быстрые. Если бы он постарался записать, о чем он сейчас думал, то ничего связного из этого бы не вышло. Он думал все время про Дунечку, иногда вдруг вспоминал слова Левона, который говорил, что человека можно подавить, но вмиг изменить нельзя. Потом он думал, что это мог отколоть Никита и где они сейчас, и отгонял от себя тот ужас, который ему мерещился. Иногда Степанов поднимался и начинал быстро расхаживать по темному парадному, но тогда озноб делался совсем невозможным, и у него начинали трястись ноги под коленками. Вдруг он ясно, из темноты, видел лицо Нади, когда она приходила к нему после ссоры. Оно у нее тогда было как у Дуни, точно как у Дуни, только под глазами залегали коричневые пятна от слез. Она прощала легко и хотела, чтобы так же прощал он.

Степанов не мог больше сидеть в темном парадном и вышел на улицу. Летел тополиный пух. Гасли окна в домах. Были слышны шаги прохожих, которых никогда не слышно днем. Если слышны шаги на улице — значит, пришла ночь.

К подъезду подъехало такси. Степанов рванулся к машине. Из такси вышла Надя. Степанов и Надя стояли друг против друга — молча и неподвижно, только Степанов чувствовал, как у него все сильней трясется под коленкой и холодеет в висках.

Надя с трудом разлепила губы и чуть слышно спросила:

— Нет?

Степанов хотел ей что-то ответить, но ответить не смог и только медленно покачал головой.

— Где они?

Степанов снова ничего не ответил ей, хотя собирался сказать, что знает не больше ее самой. Он поднял плечи и развел руками.

Надя вошла в темный подъезд, а Степанов остался стоять у двери. Он вспомнил своего знакомого англичанина, доктора философии из Лондона. Чуть наигрывая, он говорил Степанову:

— Каков закон отцовства? И есть ли он вообще? Конечно же есть. Люди живут по извечным законам. Но законы меняются. Любовь восемнадцатого века была романтической, подкрепленной серенадами. Она принадлежала немногим, та любовь. Революционный девятнадцатый век создал новую любовь — любовь самопожертвования. Она принадлежала многим, но не всем. Так же, по-прежнему, одни любили, другие продолжали человеческий род. В двадцатом веке — веке кинематографа — любят все. Высокие скорости через высокий риск рождают эгоизм. Мальчики и девочки двадцатого века считают, что самое важное в жизни — это удовлетворять возникающие желания. Так приходит забвение песни. Но в каждом веке живут люди старого века. Это вольтова дуга, если век восемнадцатый любит век двадцатый. Это счастье и отчаянье, это вера и безверие, это чистота и грязь. Хотя кто посмел бы назвать грязью поле после весеннего дождя? Или желтую чавкающую глину ранней весной, когда сойдет снег и ноги не выдерешь из студенистой желтой земли? Почему грязь? Грязь только тогда, если врут. Все остальное — чисто.

Либо разница в возрасте, либо одинаково сумасшедшие характеры, либо незнание, либо просто радость от всего, что происходит, — вот гарантия прочности чувства. Последнее, правда, редкостно и возможно только в том случае, когда нет детей, а символ жизни: «Все идет к лучшему в этом лучшем из миров».

Степанов пытался было спорить, но философ сказал:

— Бросьте, это моя исповедь.

Предыдущая главаГлава 27 из 31Следующая глава