Судья продолжала допрашивать Надю, а Степанов видел то утро в Каирском аэропорту, и красный песчаный буран, когда ветер срывал серебристые дюралевые жалюзи с окон, и прижатые к земле пальмы с растрепанными, жалкими иглами — будто простоволосые бабы в своем неутешном бабьем горе.
Степанов шел через буран к самолету — это был первый, пробный рейс, и ветер рвал его пиджак, песок застревал в волосах, скрипел во рту. В самолете было пусто, это был пробный рейс без промежуточной посадки в Тиране, поэтому Степанов сел в первый салон. Там никого не было. Когда заревели турбины ИЛа, из кабины пилотов вышел бортинженер-наставник и сел на самое первое кресло, перед Степановым. Самолет стал разбегаться по взлетной полосе. Он очень долго разбегался, все в салоне стало подзенькивать мелко-мелко. Он разбегался, но никак не мог оторваться от земли, а вокруг был красный песчаный туман. Степанов заметил, как на виске сидевшего впереди него наставника из пор кожи, как в кино, стали появляться капли пота. Сначала мелкие, потом они сливались одна с другой и медленно катились по виску. Пилоты прибавили обороты, рев двигателей сделался невозможным, душераздирающим. Наставник взялся пальцами за ручку сиденья, и Степанов заметил, как он выставил вперед ногу и стал упираться ею в стену пилотской кабины, а сам подался назад, словно желая вдавиться в кресло. Степанов вспомнил шведского летчика. Неделю назад он летел с ним в Багдад. Швед рассказывал, как была записана на пленку катастрофа на «боинге». Связь с гибнущим самолетом поддерживали до последней секунды, до тугого взрыва и темной тишины потом. Пока самолет падал, летчики передавали, что происходит с крыльями, фюзеляжем, и было слышно, как иногда, если самолет переворачивало в воздухе и распахивались двери в салон, — было слышно, как истошно кричали люди — дети, женщины, мужчины. Самолет падал с высоты девяти километров пять минут. И все эти пять минут смогли записать на пленку, это был верх удачи; потом эксперты проигрывали эту пленку по нескольку десятков раз, словно любители джаза, стараясь понять причину катастрофы.
Степанов ничего не видел тогда. Он тоже вцепился холодными пальцами в ручку кресла, и по его лицу так же текли капли холодного пота. А после, как в кино, понеслись, запрыгали перед глазами кадры: Надя и Дунечка, Дунечка и Надя, Надя, Дунечка, Дунечка, Надя...
Надя как-то говорила ему:
— Самое страшное, если мужчина продолжает жить с нелюбимой женщиной из чувства долга. Это оскорбительно для обоих, а дети все равно будут рождаться плохими, а потом станут несчастными.
Только много дней спустя, уже прилетев в Москву, уже после того, как он успел в суматохе дел забыть тот миг, когда моторы замолчали (или он оглох), и самолет стал уходить в небо, и летел над островом Крит — куском коричневой скалистой земли в сиреневом море, — уже после всего этого Степанов вспомнил, что ему «показывали» в те доли секунды.
«Все ерунда, — сказал он себе, неожиданно вспомнив эти Надины слова. — Долг и любовь неотделимы. Не может быть долга без любви, как и любви без долга».
Но он тогда не сказал этого Наде. Он пробовал писать. Но тогда не получилось. Видимо, еще не наболело. Получается, если только наболело. Иначе: грамматические упражнения и описательство. Оно никому не нужно, это описательство. Кого сейчас волнует описание серебристого елового леса в заснеженном Подмосковье? Сейчас волнует не описание поступка, но его анализ. Как сказано у Межирова: «Пробуждение совести — тема для романа».
А судья все продолжала допрашивать Надю про то, как Степанов обеспечивал семью, не пил ли и как у него а роду с наследственностью...